— Заключенные у нас чуть не бежали. Хотели испортить генератор поля — кто-то из этих дикарей неплохо разбирался в технике. Мы их отследили. Господин комендант не стал их подводить под высшую меру, хотя обычно за побег на месте и стреляют... не хочу оспаривать решение покойного командира, милорд... — Пауза. — Один ли был зачинщиком, другой, сказать трудно. Но уж раз полковник взялся быть с ними милосердным... как он это понимал, — с сухим смешком уточняет, — каждому по-своему досталось. Одного увезли с конвойной группой в город, и больше я его не видел. Шестерых назначили на каторжные работы. А увечного фора полковник определил себе в денщики.
Неужели это создание могло привлечь внимание Хисоки своей далекой от совершенства внешностью? Или выдающимся упрямством, раз уж братец был на него так падок? Скажи, сержант, неужели только угроза смерти пригнула голову этого дикого упрямца к земле?
— Не очень-то пригнула, милорд, — гулко вздыхает Остин. — Полковнику то и дело случалось добавлять ему по наглой физиономии. Регулярно украшал, видно было, варвары же не красятся. Но для своих обязанностей дикарь подходил. Рано или поздно господин полковник обломал бы его окончательно, да вот не дожил... Нет, прежние мальчики у господина коменданта были попроще и помоложе, чего им мордашку портить?
Восхитительно прямо, и никаких иллюзий. Какая уж тут внезапная, не признающая рангов, войн и здравого смысла, страсть, соединяющая врагов? Смешно даже. Если бы не было так тошно от этой... обыденной регулярности.
— А привилегии, которые Форберг зарабатывал покорностью, были велики? — безнадежно спрашиваю.
— Ну, — задумывается, — жил при офицерских комнатах, а не со всеми, на поверку выходил лишь раз в день, камни не ворочал, куда ему... и той чести не ценил. Господин комендант ему алкоголь разрешал, когда был доволен, хоть и против правил это. И других заключенных к нему не подпускали, а то барраярцу бы не жить, эти на что угодно способны — дикари ведь, должного обращения не понимают.
И один из этих дикарей в настоящий момент старательно пытается умереть в стерильном боксе. Я видел пару записей из медблока; обтянутый кожей череп производит чудовищное впечатление...
На том разговор и заканчивается — веской благодарностью в виде заранее подготовленного чека.
На улице оказывается неожиданно ветрено, и короткой прогулки до флаера мне хватает, чтобы утрясти в голове услышанное и остро пожалеть о таблетке хорошего успокоительного. Чудовищно, как люди отличаются от того, что мы привыкли о них думать...
— С Форбергом у вас осталось меньше вопросов? — интересуется Торем, выставляя автопилот на требуемый курс и разворачиваясь ко мне.
Остался. Один, но глобальный. Я опускаю веки, стараясь не двигать головой: сверлящая горячая боль вцепилась в висок.
— Следствие по делу о его потенциальной опасности еще не завершено, — хладнокровно утешает меня центурий-капитан. — Может статься...
— Не нужно, — отвечаю без колебаний. И не выдерживаю. — Неужели это действительно общепринятая практика?! И я, по скудости цивильного ума, не понимаю данной нормы?
— Пара моментов действительно показалась мне не совсем обычной для подобных случаев, — поднимает палец Торем. Как будто в таких случаях может быть хоть что-то обычное! — Возраст. Характер ранения. Следы регулярных побоев. Записи допросов... — перечисляет он, загибая пальцы. — Похоже, ваш брат пошел путем наибольшего сопротивления, а не наименьшего, как обычно.
Проще говоря, мой брат — насильник. Останься Хисока в живых — и ему пришлось бы очень долго восстанавливать ущерб, нанесенный семейной чести. Но он мертв, и, значит, что этим придется заняться мне.
— Полковник, — напоминает Торем, — выражаясь словами сержанта, ломал вашего барраярца. Но не закончил дела. Я настоятельно рекомендовал бы вам быть с ним поосторожней. Форберг сочетает в себе навыки диверсанта, упорство варвара и отсутствие сдерживающих центров; пожалуйста, помните об этом, Старший.
Предупреждение несколько запоздало; решение уже принято.
— Что сделано, то сделано, — говорю я, и головная боль вспыхивает злым светляком. — Невозможно жить с таким скелетом в доме.
Центурий капитан чуть улыбается, неприятно понимающей улыбкой.— Я понял, — произносит он. — И вы знаете, что я буду рад вам помочь, в случае чего.
В случае чего помогать придется моему сыну.
Дома тихо и пусто, спокойной ненапряженной тишиной, помогающей собираться с силами, и в сердце поселяется та же пустота, неожиданно уютная; родная сестра принятого, наконец, осознанного и обоснованного решения.
Нельзя иначе, только так. Верность пути ощущается всем телом и духом; вероятно, так чувствует себя компасная стрелка или спущенная с тетивы стрела. Я готов лично подгонять несущуюся за город машину, боясь потерять решимость.Семейные долги теперь отдают лишь добровольно; времена, когда к этому принуждала жесткая мораль и угроза общественного осуждения, давно прошли, и мне, если исход окажется милосерден, придется долго объяснять свои мотивы. Сложить семейную честь к ногам низшего, слыханное ли дело? Но чего будут стоить наши законные права, если их корни сгниют, лишенные горькой подкормки обязанностей?
Барраярец мог сломаться еще там, в лагере. В этом случае моей семье повезло бы куда меньше, так же, как не повезло с Хисокой, внешне блестящим и благополучным, внутри полным гнили. И плевать на военные реалии. Ни одно мыслящее — а в этой способности моему новому родичу не откажешь, — существо не заслуживает подобного обращения. Изо дня в день, без перерыва и передышки противиться тому, как высший тщательно ломает тебя ради собственной прихоти, оказаться в полной зависимости от кровной родни мужчины, беззастенчиво и походя наслаждавшегося последствиями душевных переломов, и все-таки подниматься, раз за разом вспоминая о собственном достоинстве...Не странно, что парень так сходу заподозрил меня в аналогичных склонностях. Родственная кровь дает больше сходств, чем различий, и в устремлениях в том числе. Впрочем, я и платить собираюсь не только за Хисоку.
Форберг лежит, — действительно отчетливо напоминающий анатомический препарат, обтянутый сухой кожей и прикрытый простынями, — глаза у него полуоткрыты, но проблеска мысли в них удается добиться, только встряхнув хорошенько чрезмерно горячее тело.
— Очнись, — командую. Не будет толка, если он не поймет, что происходит. Приходится тряхнуть еще раз, добившись рефлекторного, кажется, "пошел ты!"
Как же он ухитрился дойти до такого состояния? Под медицинским присмотром, получая полноценное питание и лечение — как? Или инстинкт выживания, самый сильный из всех, обратился против него, как яд против змеи?
В мутных глазах мелькает подобие настоящей мысли, и это означает цейтнот. Долго он не продержится.
— Давай, — бормочу, не убирая руки с костлявого плеча, — должна же в тебе остаться хоть гордыня? Очнись на минуту, мне больше не нужно.
Будет очень смешно, если он умрет, не дав мне совершить необходимого, или не поймет смысла моих слов. Но я не поверю в то, что он решит умереть мне назло. Кто я ему? Брат насильника? Рабовладелец? Даже в худшем случае это презрение и гадливость, ненависти Эйри в данном случае не заслужили.
— Чего тебе? — карканьем слышится в ответ. — Ты болен, с тобой невозможно говорить. И не о чем.
Почему он сразу не сказал? Что за идиотические мысли посещают голову. А кто бы из мужчин, ценящих честь хоть немного, высказал бы подобную претензию?
— Молодец, — искренне хвалю я, видя, каких усилий барраярцу требуется, чтобы держаться на поверхности ускользающего сознания. — Мой брат тебя принуждал.
Это не вопрос, и ответа я не слышу — да и не жду, признаться. Достаточно того, как резко дергаются в диаметре его зрачки; так выглядит внезапная сильная боль, кинжальный приступ.
— По твоим законам — чего он заслуживал? — стараясь не отвлекаться от конкретики и нарушая ритуал в пользу понятности и скорости, спрашиваю я. Что-то такое меняется в потрескавшейся маске лица прямо передо мною, и я понимаю, что он — понял. И понял правильно. — Я тебе отдам, что должен, — говорю, и обратной дороги нет. Да и не было. — Не сдохни.
— Сгинь, — бормочет он, судорожно облизывая губы. — Не приму. Подавись ты...
Возможно, дело в формулировке? Ничем другим я не могу объяснить беспрецедентную реакцию. Клятву долга, принесенную Старшим дома, невозможно не принять, это оскорбление, несовместимое с нормальным функционированием вселенной, я не вспомню таких случаев: бывало, клялись и смертельные враги, но любая вендетта — ничто по сравнению с последствиями его слов.От такого просто не отказываются. Не бывало; все равно, что протянуть самого себя и весь Дом на ладони и... полететь в грязь, как летел бы сорванный лист.
Но и когда я повторяю верную, хотя очень сокращенную, формулу, ответом мне служит злобное шипение. Ты не понял, низший? Я, Старший дома Эйри, виноват перед тобой так, что не могу расплатиться ничем, кроме собственной жизни. Она твоя, ты это понимаешь, барраярец? Без остатка и отказа.
Не примет, много чести. "Я могу звать своих людей, если хочу снова к чему-то его принудить". Барраярца трясет крупной дрожью, и стакан, за которым он было потянулся, вылетает из руки, катится по полу, не в силах разбиться. Прямая аллегория. Я наклоняюсь и, поддерживая, обнимаю сухо пахнущее болезнью и охлаждающей мазью тело. Бывают такие моменты, когда слова бесполезны. На седьмом десятке лет мне приходится узнать, что в некоторые моменты бесполезно и то, что эти слова означают.
— Я, — улавливается более осязанием, чем слухом, — могу распоряжаться твоей жизнью?
Именно так. Ничем меньшим подобного рода грехи смыть невозможно, — "а жаль. Я еще не стар, и мои сыновья еще не устали быть младшими".
— Тогда вот что, — сипит он. — Я тебе приказываю. Вон!
Всего лишь? Я и за дверью не могу поверить. Что это — он отказался от предложенного или истратил полученную власть? Если второе, — думаю в приступе злобы на себя, не заметившего латентного садиста в собственном ближнем круге и позволившего его склонностям развиться в катастрофу, и на Хисоку как такового — мне все равно сейчас, умер он или нет, — то наименьшей из возможных благодарностей будет помочь барраярцу восстановить ущерб.Не из-за возможных трактовок семейного кодекса; конечно, нет. Просто ни один человек не станет наслаждаться лужей зловонной грязи посреди зала своих предков.Грязь следует убирать.ЧАСТЬ 2. "Гость" ГЛАВА 10. Эрик.
Если взводить пружину слишком туго, то, отпущенная, она срывается. Но я не могу позволить себе роскоши сорваться — как не может бедолага, вцепившийся в хлипкий кустик над пропастью: круглосуточное наблюдение, постоянное, цепкое, так что даже попытка натянуть на голову одеяло и устроить под ним тихую истерику немедленно вызывает явление обеспокоенного санитара, проверяющего, чем таким опасным я занят.
Сцена с клятвами и долгами была если не бредом, то фарсом. Очередной попыткой меня сломать, ткнув в мягкое и уязвимое, которого я нарастил за последние месяцы слишком много. Сам не понимаю, как не сорвался в разговоре с ним — просто по инерции, потому что слова давно застоялись, перебродив, на кончике языка — это был мой первый разговор хоть с кем-то за последнюю... неделю? две? Формальные извинения гем-лорда прозвучали особенной издевкой в сочетании с его горящими злостью глазами и гневным приказом: смотри на меня! слушай! ешь! живи! А не хочется жить. Впрочем, ничего не хочется: ни торжествовать, что моя напрочь сорванная голодовка каким-то чудом завершилась признанием его вины, ни злобно стремиться сдохнуть ему назло.
Не понимаю. Какое отношение имеет то, что устраивал мне его брат, к праву самого Эйри на подобное обращение со мной? Каждый визит медиков — со шприцем, с приборами, с трубкой для кормления, — словно очередной допрос. Или очередное насилие. Но за свои действия гем-лорду не стыдно, о, нет, только — за брата. Не удивлюсь, если вся проблема в каком-нибудь тонком нарушении этикета, только и всего.
Он ненормальный. Я считал это раньше, буду и впредь. И предсказать его очередной выверт просто не в состоянии. Не был бы в состоянии, даже если бы моя голова соображала, пока очередной укол не унес ее мягко и далеко.
Похоже, непростой этот укол. Следующие дни — сколько их? — воспринимаются как сквозь сонную пелену, растягивающую минуты в часы, когда стены водят хоровод вокруг кровати, а голоса врачей то и дело превращаются в резкий птичий щебет.
Когда однажды утром я просыпаюсь с пустой и ясной головой, мне даже не верится. В окно пробиваются солнечные лучи, о стекло царапаются усыпанные желтыми листьями ветки, пахнет свежим, с осенней горчинкой, воздухом, сплошная пастораль.
Как по невидимому сигналу, рядом с постелью оказывается хорошенькая медсестричка в коротком халате — не санитар на голову меня выше, машинально отмечаю я, — с поилкой в руках и радостной улыбкой на лице. Ах-ах, кризис миновал, как я себя изволю чувствовать, поправить подушку, глотнуть воды, сейчас мне станет лучше. Машинально выпиваю. На вкус вроде бы обычная теплая вода, хотя черт знает, что в нее могли добавить. Медсестра исчезает, и я понимаю, что сейчас наступит время завтрака. Кажется, завтрака, если судить по положению солнца. Сопротивляться? По правилам бы надо, но пересохшее горло, несмотря на своевременный глоток, саднит так, что мысль о трубке и искусственном кормлении тут же вызывает рвотные спазмы.
Словно угадав мои сомнения, появляются не санитары, а та же сестричка, с подносом. На нем стоит чашка с носиком, и запах, от нее исходящий, к моему собственному изумлению, кажется не меньше, чем "сногсшибательно приятным".
— Прошу вас, — медсестра с профессиональной улыбкой подносит чашку к моим губам. — Твердого вам еще нельзя, но вы его и не хотите, да? После такой температуры никто не хочет. Если бы не стимуляторы аппетита, вы бы и этого не пожелали.
Послушно выпиваю. Со мной сейчас и девчонка справится; ненавижу слабость. Глупость, правда, тоже не жалую, так что уж для полного комплекта стоит задать сакраментальный вопрос: — Где я?
Ответ, предположительно являющийся именем собственным, не говорит мне ни о чем, и по моей озадаченной физиономии это, должно быть, видно, потому что медсестра поясняет: — Это загородное поместье. Тут вокруг лес, и очень тихо, целебный микроклимат, как раз хорошо, чтобы выздороветь и отдохнуть. Вы что-нибудь еще желаете?
— Сесть. И зеркало, — неожиданно добавляю. Интересно, принесут или откажут? Если я правильно понимаю эту публику, зеркало должно оказаться специальным-закаленным-небьющимся, и держать его будет в полуметре от моей физиономии хорошо накачанный медик, чтобы я ни-ни?
Оказалось, не угадал. Зеркало мне приносят безропотно, самое обычное, а вот садиться запрещают, объясняя испуганно, что мне этого ни в коем случае нельзя, "вам недавно делали вторую операцию, очень сложную, кнопка подъема изголовья — вот, вызова — вон, только не шевелитесь, пожалуйста". Убеждение возымело, естественно, противоположный эффект: я пытаюсь подтянуться, сестра ойкает... мне, предупрежденному заранее о свежих послеоперационных швах, смолчать удается, хотя и хочется взвыть. М-да. Ну их, эти физические упражнения на ближайшие полчаса. И трость просить не буду.