Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— У всех в детстве бывают... леденцы. Какие-нибудь леденцы или что-то такое. Вот у нее были петушки на палочке — продавались возле зоопарка, их продавали частные торговки, и еще были слухи, что их не стоит покупать, и неизвестно, чем их красят... Но были — красные, яркие, на солнце светящиеся насквозь петушки. А какие леденцы были у меня? А Рождество? Как проходило там Рождество? Должно же быть там Рождество!
И у него внезапно окаменела спина и жестко сцепились руки.
— Что это ты делаешь? — спросила М., и он сказал:
— Вот такое Рождество. И никаких чудес...
А дальше началось.
Сначала была скатерть. Белая. Очень белая. Жесткая, поблескивающая от крахмала. Он видел угол стола прямо перед собой, почти на уровне глаз, и свисающую с него складку скатерти. Ему, взрослому, сейчас — захотелось выругаться. Там, в тот момент были только горечь и обида, и разочарование. И угол стола, от которого вниз жестким конусом висела белая крахмальная скатерть. Ух, какая она парадная и качественная, прямо мать ее так.
Он не мог различить, сколько человек сидят за столом. Кажется, справа были женщины, наверное, две, одну он видел отчетливо. Слева, кажется, мужчины.
Сам он сидит, не поднимая глаз. Кроме того, что стол ему где-то по подбородок, ему еще и очень легко не видеть тех, кто за столом. Он и не хочет на них смотреть.
Лучше всего он видит белую твердую скатерть и подлокотник...
— Это не стул и не кресло, но оно с подлокотниками, — сказал он с удивлением.
— Полукресло, — ответила М.
— И подлокотники деревянные, и в сиденье стула есть вставка, относительно мягкая, обтянутая кожей, кажется, темно-коричневой. И в спинке такая вставка есть, я не вижу, я знаю.
Как будто бы он сидел на этом то ли стуле с подлокотниками, то ли полукресле, и его ноги не доставали до земли. От этого деревянный край сиденья врезался в мягкую плоть ноги снизу. Эта деревянная поверхность, обрамляющая кожаную вставку, казалась ему очень широкой там, но здесь он понимал, что это в пересчете на ребенка. Ноги не достают до пола. Не так чтобы очень много, но все-таки не достают. Эти странные подлокотники и высокая спинка. Возникшее где-то в глубине слово "наследник" — и кто-то, сидящий на противоположном конце стола.
Он видел себя — не так, как видят со стороны, конечно, а так, как видишь сам себя: руки, грудь, колени... На нем была надета какая-то курточка с двумя рядами железных пуговиц, с длинными рукавами, черная, довольно плотная. Какой длины одежда на ногах, он не понял, и ему не хотелось смотреть.
Ему вообще не хотелось смотреть. Особенно не хотелось смотреть на мужчину на противоположном конце стола, он не смотрел на него и не хотел его видеть, тот попадал в поле зрения как будто только случайно. Но игнорировать его было невозможно и нельзя. Отец?
Тарелки на столе — одна на другой, парадно, но ему показалось, что в каждой такой "стопке" по четыре тарелки. И здесь он понимал, что это слишком много, но там никак не мог присмотреться и сосчитать их.
Женщины в черном.
Все медленно, тихо, чинно, так, как положено, есть правила, все следуют им. Он тоже должен. Хочется плакать, но нельзя ни в коем случае. Хочется убежать, но нельзя. Хочется на руки, зарыться в теплое, прижаться.
— К кому ты хочешь на руки? — спросила М.
— Ни к кому из тех, кто там есть. Ни к кому из них. Но определенно у меня есть опыт на руки и в тепло. В мягкий теплый живот — головой, свернувшись на коленях. Но сейчас не к кому.
М. сказала: у тебя сейчас было очень детское обиженное выражение лица.
— Нет праздника. Нет чудес.
Похоже, у него было представление о том, каким должно быть Рождество. Не таким, не таким! Там холодно, медленно, строго, все как будто черно-белое и приглушенное. А должно быть... Будто краем глаза он видел наряженную елку, чувствовал веселье, но это все было очень далеко.
Он испытал огромное облегчение, когда эта сессия закончилась. Еще не встав с дивана, пребывая в задумчивости, он стал похлопывать себя ладонью по груди.
— Что это ты делаешь? — снова спросила М.
И он понял.
— Знаешь... Как поставить ребенка перед собой, может быть, на стул, или наклониться к нему... Предъявить его кому-то, понимаешь? "Вот у меня какой!" И похлопывать его по груди так бодро и с гордостью. И говорить: "Мой маленький морячок".
Неокончательный диагноз: Круассаны едят руками
Много времени прошло до того, как он впервые подумал: может быть, не всегда Рождество в этом доме было таким? Он как будто знает о другом Рождестве, он видел его — или оно было ему кем-то обещано, он ждал, он разочарован. И он знает в импульсах движения, в ощущениях тела знает, как можно оказаться на чьих-то теплых коленях, в объятиях, в ласке и любви. Может быть, то Рождество было таким просто потому что... мама умерла? Ведь он подумал об этом как раз в начале сессии.
После он говорил об этом со своим психотерапевтом. Она сказала, что это странное "отсутствие" матери в его воспоминаниях очень похоже на то, что бывает у детей, очень рано потерявших мать. Эта потеря настолько велика, что спастись можно, только полностью вытеснив, стерев из памяти все следы утраченной связи, потерянного рая.
Может быть, в тот раз он попал куда-то, где эта рана еще свежа. В доме траур. Поэтому все в черном и праздника нет. Это многое бы объяснило.
Но в тот день, когда он ушел от М., он помнил только слова "маленький морячок", и в нем кипела радостная злость. Радостная, потому что сейчас никто не мог выставлять его, как экспонат, как достижение, и строить планы на него, планы, обязательные к исполнению, без вариантов. Злость, потому что он понимал: этот бег по склонам наперегонки с секундомером, эта жесткость и требовательность без тени тепла и поддержки, эта каменная темная спальня, это отчаяние и одиночество — все из-за тех планов, все из-за окончательного и не подлежащего обжалованию приговора: "мой маленький морячок", "наследник".
Он чувствовал сильный голод. Дома первым делом налил себе кружку чая, положил на тарелку круассан и достал коробку творожного сыра для начинки. И ощутил беспокойство. Внезапно ему показалось мало одной тарелки. Нож был неподходящий, простой маленький нож для овощей, разрезать круассан вполне можно, но в то же время... нельзя. И где вилка? Не руками же его есть?
Повинуясь этим неожиданным импульсам, он поставил одну тарелку на другую, взял столовый нож, вилку... Это было нелепо и неуместно, но это было обязательно. Возможно, на тарелке должен быть не круассан, но тарелок должно быть две и столовый нож обязателен.
Он смеялся, но на самом деле ему было грустно и неловко. Круассаны едят руками. Он никогда не покупает одинаковых тарелок — ему нравится, чтобы на столе были разные, ни в коем случае не из одного сервиза. Его передергивает от одной мысли о сервизе. Это вот так оно аукается?
Интересно, где оно еще фонит и как?
В зад такое детство. Но он понимает, что еще пойдет туда опять.
И ему вдруг так захотелось в Африку, что он плюнул на то, что горло болит третий день, а на улице холодно, и он не бегает, чтобы горло не болело, а оно все равно болит — какого черта? — и он бросил, не доев, этот клятый круассан, переоделся и рванул на тропу. И там обрел равновесие и душевный покой.
Записки сумасшедшего: Глаза б мои не видели...
На следующий день, с утра, говорили с партнером, обменивались впечатлениями от рождественского ужина в моем почтенном семействе, я задался вопросом, как мне удалось отвертеться от военно-морского учебного заведения.
— Ну, если ты был близоруким...
— Почему ты так думаешь?
— По твоим описаниям того, что ты видишь там.
И тут у меня перед глазами крутанулось все: и расплывающийся свет маленького окна в той спальне, и ограниченное поле зрения в тех картинках из Вальпараисо, где так отчетливо видно то, что передо мной, как в маленькое окошко, а все, что вокруг — смазанное, несфокусированное, нерезкое... И то, как в этой рождественской сцене смутно видны фигуры за столом — да, я не хочу их видеть, но, похоже, у меня это не очень и получается. А вот скатерть на углу стола, перед самым лицом, такая большая ее складка, поблескивающая от крахмала, видна превосходно. А там вдали даже тарелки видны как стопка плоских предметов в несколько слоев.
Здесь и сейчас я всегда прекрасно видел и вблизи, и вдали, и только совсем недавно стал пользоваться очками для чтения: нормальные возрастные изменения. Мне неоткуда было иметь представление о том, как виден мир при близорукости, как он виден при помощи очков. Но теперь я кое-что вспомнил. Когда я стал испытывать трудности в разглядывании мелких предметов вблизи, я приобрел очки. И почти одновременно с этим решил собрать паззл с мелкими деталями изображения. И мне было адски трудно это делать, так что я даже забросил незаконченную картину. Через очки мне было отчетливо видно только небольшое поле, огромное большинство фрагментов оказывалось вне его, и я не мог различать, что на них изображено, не мог подбирать их друг к другу. Но при близорукости так должно выглядеть все вокруг, кроме того, что попадает в небольшой "окошечко" очков? Всё сходится... Тогда я действительно плохо видел отдаленные предметы, я был близоруким.
И когда я принял эту гипотезу, мне стало стыдно. Внезапно, вдруг, мне стало невыносимо стыдно. Что я такой урод. Ни на что не годный. Слабак. Этот стыд был настоящий, прямо сейчас, присутствующий и происходящий прямо здесь — и не имеющий никакого отношения к реальности и обстоятельствам, в которых я живу сейчас. Острый, горячий, уничтожающий стыд.
Господи, подумал я, когда смог думать. Бедный ребенок. Бедный я.
Сейчас у меня была крепкая и надежная рука моего партнера, за которую я мог держаться, его теплый, спокойный голос, полный сочувствия и поддержки. Но там и тогда этот ребенок был как будто совсем один, не любимый никем, не такой, как надо.
Чуть позже, уже окончательно отдышавшись, я написал сестре об этом открытии. Конечно, ответила она. Я же говорила, что Симон носил очки. Похоже, у тебя еще и астигматизм был. Ты ведь описываешь предметы не только размытыми, но и как будто двоящимися. Не можешь сосчитать тарелки, и свет описываешь как облако.
— Я думал, из-за того, что слезы в глазах.
— Не обязательно. Почитай описания, посмотри картинки в интернете. С астигматизмом так и видят, как ты описываешь.
Я почитал и посмотрел.
— Да, правда. И вот что еще: двоится и расслаивается оно в детстве, причем все, что находится в отдалении. А у взрослого отчетливо видно "окошко", а расплывается все вокруг него. Это очки?
— Похоже на то.
— Близорукость и астигматизм... Карьера военного моряка мне не грозила. А представляешь, как... разочарован был отец?
Харонавтика: "Кому я должен"
Сессия N28, 5 октября 2013
В этот раз он не знал, куда хочет пойти, на что смотреть. Оно, конечно, дело непредсказуемое, но бывает и так, что намерение получает отклик внутри, и выпадает кусок той картины, которую и хотел увидеть. Так было с Рождеством, и с морем-облаками, и с Африкой...
Но он не знал, куда хочет сегодня.
М. сказала: что там у тебя с Рождеством? Он хотел отмахнуться, и правда, особых эмоций вроде уже не чувствовал. Но в затылок как будто толкнуло тяжестью, не сильно, но резко. Мелькнула мысль о подзатыльнике. Ну, это уж слишком, подумал он. М. заметила, что что-то происходит, и он рассказал ей. Потом задумался.
— Знаешь, внутри меня есть противоречие: мне многое интересно, но есть разница. В некоторые места я хочу попасть, потому что там хорошо, например, туда, где виноградники, и дом в колониальном стиле, и чайные розы... И совершенно не хочу опять видеть рождественский ужин в родном доме. А в другие места я вроде бы должен идти и выяснять, что там и как. Например, Школа Америк, зона Панамского канала. И внутри меня происходит борьба между желаниями и чувством долга.
— Кому и что ты там должен?
Он задумался.
— А вот и оставайся с чувством долга, — сказала М. и начала работу.
Он сразу весь подобрался. Напряглась верхняя часть груди под ключицами и спина над лопатками. Он почувствовал себя гончей, готовой ринуться по следу. Ему надо было выяснить, кто связан с этим всем — со Школой Америк, в частности, — и надо было быть с ними очень осторожным...
— Это здесь? — спросила М.
Но это было там.
Он был очень озадачен. В его первоначальные представления о себе тогдашнем совершенно не вписывалось то, что было очевидным сейчас: ему есть какое-то дело до военных. Это было совершенно ясно и естественно, но до этой минуты он был уверен, что с военными не был связан никак. Потом он вспомнил мелькнувшие пару дней назад неприятные мысли про родственные связи кого-то очень близкого ему и про открытый вопрос: кто его сдал. Ему стало неуютно и тревожно, неприятно. И было трудно говорить об этом, потому что не хотелось вслух говорить о подозрениях, ни на чем конкретном не основанных. Он пытался сказать так, чтобы ничего не сказать:
— Кто-то там знал, что мы работаем в стране, кто-то знал даже и меня лично, и мог после переворота, или еще до него, перейти на другую сторону. Выбор у меня очень ограниченный. Я никого не помню, кого знал тогда. Мне приходят в голову очень неприятные мысли, и я вынужденно привязываю их к тем, кого помню. Я на самом деле не хотел бы озвучивать эти мысли.
— Ты выглядишь именно так, — сказала М. — Твое право не говорить, но ты помни, что, действительно, фигур у нас тут немного, поэтому...
— Ну да, — сказал он, — я понимаю. Поневоле все подозрения привязываются к тем, кого знаю, но это вряд ли так.
И почти сразу увидел и почувствовал: руки опираются на капот машины. Его машины. Его руки. Широко разведены.
Ноги тоже — широко.
Это арест.
Голова наклонена близко к капоту, он видит светлую эмалевую поверхность, в которой отражается цветовыми пятнами окружающее, и слева немного того же, что видел в восьмой сессии изнутри машины: там люди, кажется, гражданские, и какое-то движение. И еще: на нем тот же тонкий светлый пуловер и рубашка, которые он уже видел, и сейчас видит те же рукава и манжеты, поддернутые высоко к локтям.
Потом увиденное перепуталось и смешалось в его памяти, но он все же смог записать, пусть не по порядку, всё, что увидел. И услышал, потому что у него было отчетливое впечатление, что он слышит, как "они" говорят — вокруг, но в основном за спиной у него, но он не мог ничего разобрать.
Он отчетливо видел здесь кабинет, "отвертку", качающуюся на фоне окна, письменный стол и книжные шкафы, саму М., но одновременно понимал, что там у него перед глазами темно, и он не мог пробиться через эту темноту. Потом понял, что ему завернули руки назад и уводят от машины.
В какой-то момент он сказал М.: забери меня уже оттуда.
— Обязательно надо пройти это, чтобы оно до конца разрядилось, — сказала М. — У тебя хватит сил. Ты сейчас не там, ты здесь, в безопасности. Туда нужно только смотреть, только смотреть — как будто снимаешь на камеру.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |