Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Нет, думал я, размазывая по лицу слезы жалости к себе самому. Никого у меня нет, у бедняги, не к кому мне податься.
Конечно же, сначала я думал бежать в город, в Провен, там я хотя бы бывал единожды и знал один кабачок и тамошнего кабатчика по имени — Бернье. Там я узнаю, как добраться до...
До леса, и жить там в хижине углежога лет десять или сто, как Жерар Руссильонский. Но с ним в изгнании хоть его верная жена и подруга оставалась, а я не могу совсем один. Да и уголь жечь, к тому же, не умею.
Лучше уж доехать до любого замка, хоть до Куси, или до графини Бланки, которая, как известно, куртуазная и умная дама. Наверняка она приютит меня в своем прекрасном замке, как только узнает, что я — ее вассал, бегущий от верной смерти. Ведь сеньоры обязаны защищать своих вассалов, разве не так? А я бы уж готов стать у нее последним слугою, ладно там пажом! Я работал бы на графской кухне, как юный Гарет в Камелоте — поворачивал бы вертел с жарким и драил котлы, пока у меня руки не оторвутся от усталости, или носил уголь от угольной ямы, пока не треснет спина. Только бы меня приютили где-нибудь, кроме как дома.
А по вечерам бы я слагал стихи, мечталось мне; и напевал бы красивым голосом дансы и ретроенсы. Тогда добрая графиня услышит мои песни и приблизит меня к себе. Кто же сочинил такие красивые стихи, спросит она, проходя мимо окошка моего подвала, где я буду жить и отдыхать по вечерам. И я отзовусь покорно: это я сочинил, госпожа графиня, ваш покорный слуга! Бедный юноша, отчего же у вас такие грустные песни, при таком хорошем голосе, спросит дама Бланка, плача от жалости. О, госпожа моя, смиренно отвечу я, в песнях я вспоминаю о своей высокой крови и оплакиваю низкую судьбу. Я ведь дворянин из древнего рода, а вынужден жить, как последний виллан.
И госпожа немедленно выведет меня из темноты, и подарит мне хорошую одежду, и посадит с собою за стол, а когда я вырасту, даст мне в аллод земельный надел не хуже отцовского, и я стану рыцарем, рыцарем...
Я так расчувствовался, что рыдал не хуже дамы Бланки, но потом мне стало смешно, что я уже почитал свою судьбу решенной. Я даже посмеялся тихонько — слезы часто переходят в смех, и наоборот. Ведь может быть, вместо жизни у графини мне придется долго скитаться в голоде и холоде, даже умереть в канаве у дороги, может, меня ограбят и убьют разбойники или продадут в плен сарацинским купцам — всякое бывает! Но поразмыслив, я решил: все, что угодно, лучше, чем мессир Эд.
Часть моего разума напоминала, что я — сын рыцаря-птицы, я — Йонек, и где-то меня ждет гостеприимная страна настоящего родителя. Но сказки сказками, в них я верил вовсе не так, как, например, в гнев отца или в страшных шампанских разбойников на дорогах. Бретонские истории весьма забавны, но от смерти не спасут. Это все равно как надеяться, что стена раскроется и из нее выйдет святой Кириак с драконом на цепи, и изгонит демона из моего отца. Чудеса бывают, даже такие, явные и яркие, но только с праведными людьми. Скорее всего, с монахами и священниками; или в святых местах, или давным-давно, когда святые еще ходили по земле и времена были иными, более благочестивыми. Тогда небо висело ближе к земле, а теперь оно из-за людских грехов поднялось высоко-превысоко, и говорят, на Востоке уже родился антихрист.
А жить-то надо. Как-нибудь надо постараться и жить.
С утра, когда небо уже достаточно посветлело, я собрался уходить. Распятие я на всякий случай взял с собой — мало ли что бывает в чужих краях, нужно иметь средство против козней демона. Кроме того, с распятием, к которому я так привык с детства, мне было спокойнее: я как будто частичку родного дома уносил в торбе. Я непрестанно благодарил Господа, что Он надоумил меня не класть деньги в кошелек. Иначе отец забрал бы все до последнего гроша, вместе с тем щербатым оболом. А так со мною оставалось целых пять серебряных денье, по-прежнему лежавших за подкладкой шаперона. Опасаясь шарить по дому — иначе меня кто-нибудь заметит — я мог взять с собою только то, что нашлось у меня в комнате. И я прибрал старый плащ, который мы с Рено подкладывали ночью под голову, и еще одну пару обуви — совсем плохонькую, зато будет смена. Еще в сундуке нашлась короткая шерстяная котта, мне уже тесноватая, но все-таки теплая. Рубашки и штаны Рено я не тронул: хоть моя нужда и велика, все-таки воровать — смертный грех, и Господь не благословит моей дороги, если я украду у товарища.
И, конечно, платочек. Твой подарок, платочек с вышитым городом Иерусалимом. Его я точно не собирался тут оставлять. А больше у меня вещей и не было. Я беспрестанно молился за здравие доброго брата, подарившего мне именно деньги, и ничто иное: в пяти кружочках серебра мне виделось грядущее спасение. Пять денье — не огромное богатство, это я уже знал из своего посещения ярмарки; но если не тратить деньги на розовое масло и серебряные украшения, то на это можно хотя бы несколько дней не страдать от голода.
Да, милая моя, я был маленький гордый глупец. Непонятно даже, как я рассчитывал выжить. Оправданием в том, что я так бесстыдно и тайно бежал, может послужить только то, что мои расчеты оправдались. Это доказывает только одно: Господь не оставляет даже маленьких глупых гордецов.
Я потихоньку спустился по лестнице, стараясь не скрипнуть ни одной доской. Внизу, в трапезной, за столом спал мессир Эд, положив тяжкую голову на вытянутые руки. Уже по одному его храпу было ясно, что он мертвецки пьян, и запах в зале стоял дурной — питого вина и нечистого дыхания. Тело мессира Эда словно продолжало угрожающе рычать во сне. Я вздрогнул, заслышав храп, и какое-то время стоял, прижимая к груди свернутый плащ. Слава Богу, под столом не было — как я боялся — отцовского черного кобеля: эта зловредная тварь, почуяв меня, непременно подняла бы шум и разбудила хозяина, не говоря уж о том, что пса можно натравить. Отец не просыпался, и я продолжил путь на цыпочках, почти не дыша. Но возле самой двери под ногою вдруг что-то хрустнуло — сухая косточка от вчерашнего жаркого — и отец тяжело дернулся во сне и сел, уставясь прямо на меня. Щеки его подергивались, как у нюхающей собаки. Он раскрыл глаза — мутные от выпитого, но достаточно осмысленные — и вдруг усмехнулся поистине дьявольской усмешкой. Я замер от страха, уже держась за ручку двери, не в силах сделать последний рывок на волю.
— А, это ты, — выговорил мессир Эд заплетающимся языком. — Куда собрался? Поди-ка сюда. Подойди, кому говорю. Я тебе ничего не сделаю.
Ничто на свете не заставило бы меня к нему приблизиться. Я помотал головой — но бежать тоже не мог.
Отец улыбнулся — растягивая губы на всю ширину, и мне показалось в утреннем сумраке, что у него длинные волчьи зубы. Которыми он в меня вцепится, как я вчера в него, и перекусит мне горло, и выпьет всю кровь. Я уже начинал дрожать и медленно терял волю: еще немного, и отец сам смог бы подняться и подойти ко мне, а я бы даже не шелохнулся.
— Иди, иди сюда, — продолжал уговаривать он, силясь приподняться, но никак не мог подчинить себе собственные ноги: выпил он вчера, похоже, не меньше бочонка. — Не бойся ты, не буду я тебя бить. (Ага, не будете... Просто сразу убьете.) Подойди же ко мне, давай, сынок.
Сынок, вот как он сказал! Первый раз он назвал меня таким словом. И это слово, столь противоестественное в устах мессира Эда, окончательно укрепило меня в мысли, что смерть близко. И даже придало мне сил потянуть на себя дверь.
Поняв, что я убегаю, что меня точно не догнать, он рявкнул уже своим настоящим голосом — и бросил вслед что-то, вонзившееся мне в лодыжку. Я сначала не чувствовал боли, резво выскочив наружу и промчавшись несколько туазов до конюшни. Но у самых ее дверей я захромал очень сильно и даже сел на землю. Из икры у меня торчал наполовину воткнувшийся столовый нож, рана с каждым мигом дергала все больнее, в башмак набралось крови. Я не умел делать жгут, но со страху кое-как научился и перетянул ногу выше раны, стащив с себя кушак (тот самый, на котором вчера висел кошелек). На самом деле рана была пустяковая, неширокий разрез, только глубокий — но никакие важные вены не вскрыты, только мясо растревожено. Торопясь, я похромал к конюшне, отпер засов, оседлал и вывел старушку Ласточку. С сеновала послышалось сонное мычание Рено — но я не остановился ни на миг, чтобы сказать ему хоть слово. Руки у меня очень дрожали, и даже не получилось нормально затянуть подпруги: некогда было ждать, пока лошадь выдохнет, и не нашлось сил пинать ее под живот коленом, вынуждая "сдуться". Поэтому седло начало съезжать на бок почти сразу же, и я немало намучился с ним по дороге. Ласточка тоже была сонная, ей никуда не хотелось ехать, она мотала головой и не желала брать в рот трензель. Наконец я поднялся в седло — не с первого раза, признаюсь честно — и поехал со двора так быстро, как только мог (и как было угодно моей лошади). Нога у меня болела, штанина внизу потемнела от крови, но я привык к кровопусканиям и в тот день не свалился с седла. Вскоре я даже пожалел, что бросил на дворе выдернутый из раны нож: можно было бы взять его с собой, это какое-никакое оружие.
Как ни странно, выехав за ворота — сперва я дольше, чем требовалось, возился с замками, потому что каждый миг ожидал ножа или даже топора в спину — я почувствовал нечто вроде восторга.
Казалось бы, мальчишка на негодной кляче, которому совершенно некуда поехать, с дырой от ножа в ноге и со всем имуществом в виде пяти денье в подкладке капюшона, не должен особенно радоваться. Однако же я ликовал. Вокруг просыпалась утренняя природа. Виноградники были такого нежно-зеленого цвета, как будто листья впитывали из земли молоко. Вдалеке виднелось островерхое здание монастырской церкви, как знак присутствия Господа над всем миром, Его защиты и всеведения о моих и прочих бедствиях. Солнышко еще не показалось, но распустило розовые лучи, над рекою стоял подсвеченный лучами туман, как белые пряди фейных волос. Может, отец Йонека был тоже из фей, потому что помимо обычного страха и любопытства волшебный народ всегда внушал мне восхищение, напоминая об ангелах. Они же и есть вроде ангелов, феи — духи, которым недостало совершенства остаться с Господом на небесах, но не пожелавшие стать демонами преисподней. Так я думал о феях в утро своего побега, глядя, как над нашей деревней, над высокой травою луга — скоро сенокос — начинается новый день. Прекрасен Божий мир! И я в нем свободен, волен идти куда хочу, нету теперь надо мной мессира Эда! Он не убьет меня, более того, никогда больше не будет бить! Я никогда никого больше не буду бояться! Эта мысль казалась столь новой и восхитительной, что ни боль раны, ни даже тоска по матушке и по тебе не могли ее приглушить. Я запел — хотя и негромко — храбрую песню, кусочек из "Йонека", а потом про шатлена де Куси, место про Крестовый поход; и замолчал только, когда заметил, что первые мужики выходят из своих домов, чтобы выгонять из хлевов скотину, идти за водой и приниматься за прочие утренние дела.
Проехав от дороги немного вниз по речке, за мостками я спешился и попил из реки, пожалев, что нету у меня фляжки. Кто знает, когда я встречу воду следующий раз, а до города день пути! Я немного промыл ногу от крови, постарался оттереть штанину: нехорошо являться в город в окровавленных шоссах! Снова я возблагодарил Господа, что оказался так хорошо одет для побега: в лучших своих штанах и камзоле, даже с шапероном и плащом, и башмаки на мне крепкие. Сразу видно, что я не оборванец какой-нибудь.
Кровь все текла, не переставая, но я снова затянул ногу кушаком и даже, задрав штанину, немножко перевязал ранку, заложив твоим платочком. Мне это вовсе не показалось кощунством, даже напротив: я хотел, чтобы труд твоих добрых рук остановил мою кровь — а платок потом отстираю, когда смогу. Поднявшись в седло — правда, перетянуть подпруги пока ни сил, ни времени не нашлось — я установил ногу в стремени, но старался вовсе на нее не опираться при езде.
Когда дорога вошла в лес, уже появились солнечные лучи, и птицы, названий которых я не знал — никто никогда не рассказывал мне о птицах — приветствовали день. Я и сам бы спел еще, когда б не так устал; но усталость и помогала, она притупила все страхи и тревоги, которым еще было суждено заколотиться колоколами в моем сердце. А так я просто думал, что наконец стал свободен, не утруждаясь мыслями, что же теперь делать со своей свободою.
* * *
Кабачков в городе Провене много, но я предпочел единственный знакомый, тот, что в верхнем городе, близ церкви Сен-Тибо. К тому времени я здорово оголодал — сутки пути без еды, с одной водой из встречных ручейков, дали себя знать. Хотя дома, в дни наказаний, мне приходилось голодать и подольше!
Кровь из раны уже почти не текла, там образовался неприятного вида струп с проступившим белым гноем. Струп слегка распух и болел рывками, но я не хотел лишний раз смотреть на рану, потому что все равно не знал, как ее лечить. Наверняка в лесу росли травы, которые следовало бы приложить к ране для заживления — но этих трав мне никто ранее не показывал. Я боялся слишком долго держать свой жгут — от него нога теряла чувствительность, и выше дырки, а также в ступне, начинало покалывать холодом. Теперь, когда мое тело хранит следы многих ран, просто смешно вспоминать, как я мучился из-за такого пустяка.
Прихрамывая, я вошел в таверну и заказал себе еды посытнее и вина — помнилось из уроков монаха-кровопускателя, что после потери крови надобно пить вино. Я старался держаться независимо, но притом все время думал, что на меня все вокруг смотрят. На самом деле, кончено, было не так: в ярмарочных городах кабатчики всякого народа перевидали тысячи тысяч, чтС здешнему торговцу было до перепуганного отрока с порезанной ногой! Ровным счетом ничего. Лишь бы тот платил наличными.
Трактирщик спросил, есть ли у меня деньги — и я не винил его за подозрительность: по моему виду в этом легко можно было усомниться. Я выскреб из подкладки один денье. Тот нахмурился — не слишком-то много! С первого взгляда поняв, что никаких цен я не знаю, он подал мне деревянную миску бобов с салом и зеленью (слегка подгоревших, но в самом деле сытных!) и кувшин разбавленного вина. Солонка оказалась почти пустая, и я выскреб ее подчистую, потому что всегда любил соленую пищу. Моя лошадь была сытее меня — ей удалось хорошо попастись на ночном привале, так что мысль об овсе для нее я по размышлении отверг. Впрочем, пока я уплетал бобы, меня посетила тревога о старушке Ласточке: лошадь ведь тоже еды просит, а деньги при такой скорости расхода истают за пару дней!
Расхрабрившись, я попросил еще вина, и кабатчик уважил мою просьбу, не требуя доплаты. Из чего я заключил, что вначале он пытался-таки меня немного обмануть. Приканчивая кувшин, я подумывал, что вот сейчас слегка захмелею, стану храбрее — и попрошу еще хлеба с ветчиной: если же мне опять не откажут, оставлю хлеб про запас. После чего подумаю обо всем остальном. Например, о ночлеге.
Охо-хо! Думать о таких печальных вещах очень не хотелось! Можно, конечно, пойти погулять по городу, даже зайти в церковь и отстоять обедню. Но каждому человеку нужно где-то ночевать! Город — не лес, под кустом спать не уляжешься. Да и нет никаких кустов в городе, кругом дома одни. Интересно, сколько стоит ночлег в самом захудалом приюте, и как устроиться, чтобы у меня, например, ночью не украли лошадь? Зря я все-таки с Рено не посоветовался, прежде чем убегать. Потому что не знаю я, невежда, что мне теперь делать, куда податься.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |