Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Но у меня нет этого проклятого хвоста!
— То, что у тебя нет хвоста, ещё не значит, что он не танцует, — глубокомысленно заметил толстяк.
Настал день, когда они впервые не развели на ночь костёр.
— Этот свет режет мне глаза, — жаловался Наран, а Урувай вообще старался улечься от огня подальше, словно боялся подраться с ним за свою же шкуру.
Поэтому в конце четвёртого дня пути Наран с молчаливого согласия приятеля просто не стал доставать огненный камень из сумки.
Ночь опустилась на них, как наседка в гнездо, распушив над головой путников хвост. Урувай отложил в каменную сову, которую безуспешно пытался отчистить от земли, и объявил, что пора спать.
Накануне Наран увидел, как Урувай пытается приторочить к седлу найденный под деревом камень.
— Зачем тебе она?
— Я тоже хочу иметь себе ручную птицу. У тебя вот был когда-то гриф. А сова очень подходит мне по характеру. Я сам как сова.
Он нахохлился, и довольно правдоподобно ухнул.
— Он мне не ручной, — довольно неприязно ответил Наран. — Я многое бы отдал, чтобы никогда в жизни его не видеть. А, делай что хочешь.
Где-то там, среди облаков, иногда сверкали звёзды, как будто глаза неведомых зверьков среди пышной растительности, и скоро Наран стал теряться — на небо ли он смотрит вообще. Всё стало каким-то необычным. Он двигал подбородком, находил глазами силуэты лошадей, и казалось, что они не стоят, а лежат, бездыханные, прямо под его ногами.
Закутавшись в одеяло и пытаясь сохранить тепло, он вслушивался в дыхание Урувая. Наконец, когда отчаялся заснуть, сказал:
— Ты что не спишь?
Старательно извлекаемое из груди мерное дыхание прервалось.
— Ты, оказывается, тоже не спишь.
Наран не стал отвечать, и Урувай сказал:
— Лошади что-то волнуются.
Наран облизал губы и снова ничего не ответил. Трава рядом тихо шелестела, выпрямляя сломанные спины, выправляя раздавленные ногами людей и лошадиными копытами суставы. Он завозился, пытаясь превратить свою позу во что-то хоть немного удобное. Появилось отчаянное желание свернуться клубком.
— Мне кажется, мы забрались уже чересчур глубоко в дикую степь.
— Конечно, глубоко. Сомневаюсь, что в округе на переход верхом есть другие аилы. От тех гор приходит зима, и осенью, вот в это самое время, люди стараются держаться отсюда подальше. Так что она накроет нас самыми первыми.
Своими речами Урувай вырвал с корнем ростки сна, которые начали было зарождаться в сознании Нарана.
— Я не о том, — Урувай задумался, разворачивая мысль другим боком. — Мы позволили степи слишком глубоко забраться в себя. Такое чувство, что она наполняет меня изнутри. Я сейчас копался в своей голове и понял, что не помню, сколько синяков у меня было, когда мне было десять. А ведь тогда у меня было больше всего синяков. Больше, чем у кого-нибудь из ребят. Я очень этим гордился. Я тогда был самым неуклюжим.
— А должен помнить? — поморщился Наран. — Я бы такое с удовольствием забыл.
— Это же мои воспоминания! Кроме того, я всегда гордился своими синяками... Я стал забывать свою жизнь в аиле, понимаешь?
Наран хмыкнул.
— Это всё мышиный помёт. Конечно же, ты не будешь помнить, сколько у тебя было синяков в десять лет всю жизнь.
Урувай ничего не ответил, и Наран задумался. Действительно ли они теряют свою память, когда притворяются животными? У него вроде бы ничего не пропало... нужно посмотреть повнимательнее. Приглядеться. Но, всепогонщик Тенгри, как страшно!..
Наран обозревал свою память издалека, словно собственный шатёр с расстояния в десяток шагов. Все части шатра вроде бы на месте, и даже дети — маленькие его племянники, — носятся вокруг, играя в какую-то весёлую игру. Но что он увидит, если поднимет полог и войдёт внутрь? Много ли вещей обнаружит на своих местах?..
Как можно дальше отодвигая необходимость ковыряться в собственной памяти, накрывая её дырявым покрывалом всяких отговорок да смешков, он задумался об Урувае и о том, как свела их судьба.
Урувай с детства умел подражать птичьим трелям и голосам животных. За это его иногда брали в игры — в качестве куницы или сидящего в кустах глупого перепела, в которого пускали затупленные стрелы или кидали камни. Ему были не по нраву такие игры, тем более, что сам он не мог взять в руки даже дубину без того, чтобы не отбить себе палец. В детстве он был круглым и похожим на овечий шарик или на набитую пухом подушку. Все попытки отца научить его ездить верхом оканчивались неудачей. Поговаривали, что один раз, особенно неудачно слетев с очередного жеребёнка, он ударился о землю и взлетел обратно в седло. Правда, после этого свалился уже на другую сторону — прямиком в свежий лошадиный помёт.
Наран, пусть и не слишком усердствовал, но всё же был одним из тех, кто участвовал в такой "охоте". С Уруваем они тогда не перемолвились и словом, поэтому какой-то частью воспалённого мозга он сумел удивиться, увидев мальчишку у входа в свой шатёр. Там стоял тяжёлый дух лекарств, дух боли и отчаяния, и Урувай остановился в нерешительности, щуря глаза и пытаясь разглядеть в темноте хоть что-нибудь.
"Наверное, пришёл надо мной посмеяться," — подумал Наран. — "Теперь-то по сравнению со мной он выглядит куда симпатичнее".
Глаза сами собой наполнились слезами.
— Плачешь? — спросил Урувай, подползая ближе и виляя задом, как собака.
Он разгрёб себе место среди одеял, отпихнул подушку. Уселся возле головы Нарана. Наран хотел отвернуть лицо, но не смог пошевелиться.
— Я тоже иногда плачу. Плохая вода накапливается в тебе, когда ты думаешь о плохом и выходит наружу, — мальчишка двумя пальцами оттянул вечно припухшие веки. — Это полезно плакать. Только мой деда не любит слёз и всё время порет меня прутиной. Тогда из меня выходит ещё больше плохой воды.
Наран промолчал, и Урувай продолжил:
— А я всегда думаю о плохом. Мой деда говорит, что я похож на червяка. Ещё не умею обращаться с оружием, — сказал он с какой-то странной, перевёрнутой гордостью. — Один раз моя собственная стрела, вместо того, чтобы полететь вперёд, полетела назад и ударила мне в глаз. Знаешь, как было больно? Я тогда рыдал целый день.
От воспоминаний у него из глаз брызнули слёзы, и Наран, вглядываясь в тёмное пятно, в которое превратился толстый мальчишка, отчаянно пытался высушить свои.
— Ты что, настолько криворукий?
Голос изменился до такой степени, что напоминал звук, с которым одна кость стучит о другую.
Урувай с готовностью выставил свои руки.
— У меня одна короче другой. Зато я умею играть на морин-хууре. Деда меня учит, когда у него хорошее настроение. Вернее, как говорит мама, когда его не кусает за пятку гадюка.
— И тебе не попадают в глаз струны?.. Наверное, когда ты играешь, рядом дохнут кони.
Слова Нарана ударили толстого мальчишку в голову, будто лошадиное копыто. Он раскачивался из стороны в сторону, и лицо, как листик лопуха, из которого дети делают фигурки зверей, складывалось то в плаксивое выражение, то в глупую улыбку.
Наран подумал, что, наверное, он где-то слишком нагрубил, но попросить прощения в голову ему не пришло.
С того дня Урувай заходил каждый день, сидел рядом с ложем и пускал по разному поводу то слёзы, то слюни. Много разговаривал, не ожидая, что Наран начнёт ему отвечать. Больше никто из детей Нарана не навещал, а смех бывших приятелей по играм он часто слышал снаружи — где-то в отдалении, где они упражнялись в стрельбе из лука по собакам и мелким грызунам...
И тут Наран вдруг осознал, что не помнит, какой узор был на его шатре. Красного ли он был цвета, или синего, такого, как небо в ясный летний день?..
— Знаешь, мне кажется ещё, что мы не замечаем чего-то важного, — прервал затянувшееся молчание Урувай.
— Чего же? — раздражённо спросил Наран. Шатёр стоял у него перед глазами. И всё же — красное, как пламя или цвета воды?..
— Опять не так... кажется, что что-то важное стало для нас не важным.
— Ты говоришь, как гнилой старец из одной из своих сказок.
— Да, да, я знаю... ты слышишь этот шум? Топот копыт, как будто надвигается целый табун?
Наран хотел выругаться, но вдруг понял, что на самом деле слышит. И ещё что слышал его весь день, как будто целое войско кузнечиков крадётся за ними следом в траве. То, что днём он принял за гром, не замолкало с тех пор ни на минуту. Ни одна гроза, даже самая свирепая, не может так долго рвать глотку.
— Мне кажется, я различаю даже ржание, — сказал Урувай. — Что же это может быть? Смотри, наши кони им отвечают!
— Не знаю, — Наран пытался успокоится. Лицо соприкасается с холодным воздухом, но сознание, напротив, становится всё более беспокойным, как будто его накаляют на костре. — Что бы это ни было — если мы не увидели его к вечеру, то навряд ли увидим скоро. Чувствуешь? Оно ещё очень далеко.
Снова молчание, но на этот раз каждый пытал окружающую тишину и своё сознание на новые детали. Нарану мерещилось, что уши у него переползли на макушку, а нос стал немного длиннее.
— Слышишь летучих мышей? — наконец сказал Урувай, и Наран обратил свои чувства вверх. Летучих мышей он слышал, и с ними явно было что-то не так.
Шумное дыхание Урувая то надолго забивалось в его большой живот, то вновь показывало наружу голову.
— Тебе не кажется, что они летают задом наперёд?
Наран расхохотался хриплым, тявкающим смехом. Влажный шелест в воздухе присутствовал, иногда небо на мгновение закрывала короткая тень, и что-то в ней на самом деле было неправильное для человеческого глаза. Но летающая задом наперёд летучая мышь? Что за ерунда!
Наран частично увидел, а большей частью почувствовал, как Урувай быстро-быстро закивал головой.
— Так и есть. Я тебе говорил, что когда я был совсем маленьким, из-за обострённых чувств меня хотели забрать в шаманский шатёр и учить там общаться с богами? И даже забрали. Но из-за того, что я на второй же день сел на бубен и порвал его, меня вернули в семью... Это какой-то мышиный ритуальный танец. Не знаю, что это за ритуал, но я точно чувствую, что здесь вершится какое-то чудодейство. Этих мышей сейчас не боятся даже ночные бабочки.
Наран вскочил, на ходу выпутываясь из одеял, и следом вскочил Урувай, так шустро, как будто не лежал, а сидел, поджав под себя ноги.
— Нужно развести костёр!
Не сговариваясь, бросились в разные стороны, толстяк принялся добывать из седельной сумки огниво, раскидывая вещи, словно лисица, торопящаяся добыть себе аппетитную солонину до того, как придёт всадник. Гребень для волос и тёплое одеяло полетели в разные стороны, нож и ножны бросились врассыпную.
Наран рвал руками и кое-где даже зубами, как голодный сайгак, целые пучки сушняка, и между ними вырос холмик сухого огня, из которого во все стороны торчали метёлки ковыля. Конечно, этого хватит ненадолго, но сейчас главное — развести хоть какой-нибудь огонь. Урувай дрожащими руками высек искру, и скоро они уже сгрудились вокруг новорожденного огонька, почти сомкнув плечи и закрывая его от непрошенного ветерка. Огонь непривычно резал глаз, и Наран, загораживаясь от него рукой, подумал, что наверное всё-таки шатёр был с синей вышивкой.
— Повезло нам, — сказал он, делая паузу после каждого слова, чтобы поменять воздух в лёгких. — Если бы начались дожди, мы бы сейчас добыли только дым.
— Вот теперь я снова монгол, — Урувай деловито осматривал себя. — Пусть и по-прежнему таксебешный... Представь на минуточку, всё время, когда я пытался заснуть, мне казалось, что моя шея всё растёт, и растёт, и растёт в длину... Ты не видишь на мне нигде шерсти?
— Только в носу...
Наран поёжился, почувствовав холод, и сел возле огня на корточки. Щурясь и терпя боль в глазу, он пытался выглядывать в темноте летучих мышей, но никого не увидел.
— Ты прав, — сказал он. — Мы забрались слишком глубоко. Опасно глубоко, чтобы рисковать не вернуться обратно. Сейчас, при свете, мне всё это кажется плохим сном, но на эти знаки нам нельзя закрывать глаза. Ложись, друг мой. Я подежурю, и послежу, чтобы костёр разгорелся как следует.
Следующим вечером они наткнулись на холм. Он зарос колючей ежевикой и усыпан плоскими каменьями, так что сначала Наран хотел назвать его холмом сбитых копыт, потому что въезжать на него верхом — очень плохая идея. Но в конце концов назвал его холмом лисьей пляски.
— Эти холмы — первые признаки того, что мы всё ближе к цели, — сказал он, а Урувай протяжно вздохнул. С плоской степью за семнадцать осознанных лет он смирился, но то, что в конце концов придётся куда-то подниматься, его совсем не устраивало.
— Может быть, до нас никто на этот холм не натыкался. Поэтому надо дать ему название.
Они привязали лошадей к большим валунам, и поднялись с сумками наверх, чтобы разбить лагерь. Урувай почувствовал себя наверху неожиданно хорошо, и даже подъём почти не вытянул из него сил. Зато Наран беспокойно оглядывался и пригибал голову, пытаясь хоть как-то скрыться за низкими кустами.
— Это потому, что ты — копытное. Они любят куда-то карабкаться. Наверное, думают, что там, наверху, можно легко достать языком луну. Думают, что раз она белая, значит и солёная, как морской песок. Я же люблю высокую траву и не люблю колючие кусты. Там можно оставить половину шкуры! А шкура у меня, знаешь ли, одна.
Расположились на самой вершине, на большой проплешине, где лежалая земля перемежалась с плоскими гольцами. Когда опустились сумерки и заполыхал костёр, а Урувай извлёк из сумки морин-хуур, Наран сказал тихо:
— Я решил, что, если дам ему полную волю над своим телом, рано или поздно я его поймаю. Поэтому играй долго и душевно, чтобы он успел полностью освоится и потерять бдительность. Пусть он будет танцевать, как умеет, а потом выдохнется и свалится без сил.
— Что ты будешь с ним делать, когда поймаешь? — так же шёпотом спросил Урувай.
— Посажу на верёвку. Он будет ловить за меня мышей, и только. Клянусь, я больше не дам ему влезать в моё тело, когда вздумается, и воровать мои воспоминания!
Морин-хуур в этот вечер пел до хрипоты, и даже степь притихла, чтобы послушать старинные сказания. Наран, кажется, весь, целиком превратился в лисий хвост. Он подпрыгивал почти до небес, изгибался, тряс руками, головой, и вместе с единственным усом и двумя косами мотались в разные стороны ниточки слюны. Белые пятки сверкали, как два маленьких щенка, гоняющиеся друг за другом по всей полянке.
Урувай смотрел на всё это во все глаза, и думал — откуда же в том тщедушном теле взялось столько энергии? Даже в натянутом луке её меньше... в горле уже давно клокотала кровь, пальцы оставляли кровавые пятнышки на струнах, но играть и петь он не прекращал. И даже когда его начали спрашивать, умудрялся отвечать и петь. Получалось что-то такое:
— Откуда этот шаман? Какого бога он славит? Я ни разу не видел таких шаманов. Почему он танцует не вокруг костра?
— Это-о не-е шама-а-ан. Это лис-с-с.
Ежевика зашелестела вновь, вой ветра, заплутавшего в её ветвях, складывался в слова:
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |