Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
* * *
Я сидела и старалась незаметно сцедить зевок в кулак, в который раз удивляясь причудам судьбы и расписания, приведшим к тому, что первой лекцией сегодня была 'Этика', начитываемая замечательной женщиной Фиделмой Брэк, субтильной старушкой с добрыми молодыми глазами и невероятно убаюкивающим голосом, похожим одновременно и на пушистые рассветные облака, окрашенные новорожденным солнцем в нежно-розовый цвет и на маятниковые часы, следя за которыми, непроизвольно начинаешь зевать, голова тяжелеет и норовит опуститься на парту, а веки против воли опускаются, и в сознании не остается мыслей, а только вязкий туман полудремы. О, небо! Это ведь самая настоящая пытка! Не то, чтобы метресса Брэк следила за всеми и каждым, ведя учет невнимательных, чтобы жестоко отомстить на зачете. Нет. Преподаватель была добрейшей души человеком, что сквозило во всем: голосе, морщинках, движениях и даже выражении глаз. Предмет был действительно интересным, и факты метресса приводила занимательные, но голос и сама манера речи пожилой женщины были сами по себе лучше любого снотворного. Многие сокурсники целыми рядами полегли в неравной борьбе со сном, а другие, в том числе и я, изо всех сил старались держаться. Этика олламов не тот предмет, на котором можно было бы не напрягаться. Во-первых, взаимоотношения и моральный кодекс олламов — вещь действительно важная, а во-вторых, на экзамене по этике обещалось присутствие если не ректора, то проректора точно. Кстати, устав консерватории целыми разделами составлялся исходя из этических принципов олламов, а его соблюдение требовалось неукоснительно. Как еще на первом занятии сказала метресса Брэк: у нас, олламов, слишком большая власть над сердцами, чтобы позволять себе неэтичные поступки.
За завтраком внимание Байла, похоже, только утвердившегося в намерении ухаживать, уже не вызывало отторжения и было даже приятным. Странное дело, но я даже неловкости не чувствовала, только если совсем чуть-чуть. Волшебная сила здорового сна, не иначе. Единственное, что напрягало, это цепкие и колючие, хоть и редкие, взгляды одногруппниц, особенно Калли. Ребята же не обращали внимания, поддерживая разговор: ну друг, ну ухаживает за девушкой, и что с того?
— ...именно поэтому, во время тренировок по овладению музыки души дверь музыкального кабинета обязательно должна быть закрыта. В консерватории, как вы знаете, все музыкальные кабинеты звукоизолированы, — вещала Фиделма Брэк, а я вспомнила недавние происшествие, когда Даррак Кейн отчитал меня за эту оплошность.
Исходя из слов метрессы, за подобную невнимательность меня ожидало как минимум недельное дисциплинарное наказание. Снова почувствовала благодарность к олламу, что не стал предавать гласности проступок неопытной первокурсницы. И неожиданно для себя осознала, что улыбаюсь.
После пытающей сонливостью лекции метрессы Брэк занятие у метрессы Линдберг было глотком свежего воздуха. К тому же отголоски вчерашнего восторга были еще свежи в памяти, так что в музыкальный кабинет я зашла, сияя словно моя солнечная подруга.
— Целеустремленная оллема Таллия, — поприветствовала меня с улыбкой преподаватель.
— Замечательная метресса Линдберг, — ответила я в том же тоне.
— Оставьте лесть, милая, я на нее не куплюсь, — хитро прищурив карие глаза, произнесла молодая женщина.
— Что вы, метресса! Как можно? Никакой лести — исключительно и только правда, — поспешила уверить ее я.
— Проходите, Оллема, давайте начнем занятия, — снова улыбнулась преподаватель и я снова погрузилась в волшебный мир звуков и пауз.
Для некоторых моих сверстников в период обучения в музыкальной школе занятия были сродни трудовой повинности, которую заставляли отбывать родители. Я же летела в ее стены, словно на крыльях, а уроки казались до обидного короткими. С тех пор ничего не изменилось. Воодушевление по-прежнему неосязаемыми крыльями распахивалось у меня за спиной, стоило только оказаться в музыкальном кабинете, зная, что сейчас мне поведают о сфере музыки что-то новое, неизведанное. Это как карта, на которой по мере путешествий с восторгом и трепетом стираешь белые пятна, вырисовывая очертания новой земли.
Но по-настоящему я могла себя чувствовать свободной, ощущать полет, только наедине с роялем, играя собственную музыку, рождающуюся из самых глубин моей души. Нет, я больше не забывала запирать двери музыкального кабинета. Единственным предметом, по-прежнему держащим меня в напряжении, оставалась композиция. Каждый урок Маркаса Двейна начинался и заканчивался одинаково: первую половину я боролась с собственным оцепенением, недоверием и зажатостью, а потом наступал переломный момент, когда собственные эмоции, давшие толчок самому появлению мелодии, захлестывали меня, и я переставала обращать внимание на окружающее пространство, полностью погружаясь в звуки, купаясь в их цвете, дыша ее переливами, к концу занятия раскрепощение достигало пика и преподаватель неизменно хвалил меня, обсуждая успехи, подмечая недочеты и выражая надежду, что в следующий раз время моих сомнений и привыкания сократится. Я согласно кивала, на следующее занятие все повторялось, как по нотам. Я опасалась, что скоро метру надоест такая потеря времени, и он станет сердиться, но, как ни приглядывалась, не замечала никаких признаков недовольства, что вызывало недоумение: лорд Маркас Двейн не производил впечатления такого уж терпеливого человека.
В одно из занятий проректор огорошил меня сообщением:
— Вы делаете успехи, оллема Таллия.
Я удивленно посмотрела на него. Прошел почти месяц с момента начала занятий, а я до сих пор добрую половину урока не могу открыться. Он что шутит?
— Нет. Я не шучу, — озвучил мои мысли мужчина. — Хоть вы и достаточно долго привыкаете к моему присутствию, когда все же привыкаете, точность передаваемых эмоций становится все более кристальной. Каждый раз эмоции видны все четче и проникают все глубже, так что похвала заслуженная.
Я улыбнулась робкой не верящей улыбкой.
— В связи с этим хочу сообщить вам, что со следующего месяца куратором у вас по-прежнему буду я.
После секундного замешательства просияла уже не робкой, а вполне твердой и довольной улыбкой, на которую, как ни странно, метр Двейн ответил своей, слегка ироничной.
— Зря так радуетесь, оллема. Работать придется вдвое больше и усердней, — поспешил он вернуть меня с небес на землю, но такие заявления не пугали.
Мне понравилось заниматься у первого проректора, нравилась его манера преподавания и его терпение в столь тонкой сфере, как доверие, и еще более тонкой, как музыка. Под влиянием искрящего радостью момента ответила:
— Вам не запугать меня такими обещаниями, метр Двейн.
Зеленые глаза блеснули изумрудной вспышкой, на губах проректора заиграла ироничная усмешка и рокочущий скрытой мощью пробуждающегося вулкана голос цвета горького шоколада произнес:
— Посмотрим, что вы скажете на следующей неделе.
Я же не обратила на это высказывания внимания, просто улыбнувшись в ответ. Маркас Двейн был лучшим преподавателем композиции на факультете, даже лучше декана. В свете этого я не представляла, что может умерить мою радость от осознания того факта, что меня будет обучать композиции именно он. Я не придала его словам должного значения. А зря. Потому что на следующей неделе в первый же урок композиции меня ждал сюрприз.
В музыкальном кабинете вместо привычных зеленых глаз меня встретили другие: серые, с голубоватыми отбликами. Удивленная, я остановилась на пороге.
— Проходи, оллема Таллия, — произнес голос, играющий всеми оттенками сапфирового.
— Извини, я, наверное, ошиблась кабинетом, — неуверенно ответила я, припоминая, не было ли изменений в расписании.
Насколько утверждала моя память — не было, а значит, помещением ошибся Даррак Кейн, в расслабленной позе стоящий у окна и облокотившийся бедром на подоконник.
— Не ошиблась. И я тоже по адресу. Проходи, — оллам выпускного курса композиторского факультета сделал приглашающий жест, и я зашла, наконец, в комнату.
— Лорд Двейн уехал на пару дней и поручил мне провести занятие, пока его не будет, — ультрамариновые грани сменяли друг друга, интригуя и собственными отсветами и информацией, которую несли.
— А почему метр поручил занятия именно тебе? — спросила я, подходя к роялю и кладя на него руку, обзаводясь, таким образом, опорой в этой абсолютно непонятной ситуации.
Молодой мужчина окинул меня задумчивым взглядом, надолго задержавшись на глазах, и ответил:
— Насколько я понял, у тебя проблемы с доверием собственной музыки чужим ушам, а для этого не важно, кто слушает, главное — постороннее присутствие. Поэтому и смысла нет в пропуске занятий. А мне лорд Двейн просто дает возможность практики.
— Практики? — не удержалась от вопроса я.
Оллам кивнул.
— Практики, — подтвердил он. — Педагогической, — после чего оттолкнулся от подоконника и направился в мою сторону.
Я замерла, не зная чего ожидать от студента-композитора выпускного курса. Даррак же спокойно прошел мимо, прямо к двери, аккуратным и уверенным движением закрыл ее, повернулся, и вопросительно посмотрел на меня.
— Почему бы тебе не присесть, скажем, за рояль? — спросил он, приподняв брови.
А я вдруг почувствовала, что дверь отрезала меня от всего мира, что эта комната парит в дымчато-сером пространстве, и никуда мне из нее не деться до истечения положенного срока. Выдохнув, как можно тише и незаметней, я оторвалась от инструмента и обошла его, чтобы сесть на винтовой табурет, стоящий перед ним. Откинула крышку, закрывающую черно-белые сегодня особенно сдержанные клавиши, и замерла в нерешительности.
Что я должна играть? Что я могу открыть этому человеку? Мои размышления прервал граненный спокойствием сапфировый голос:
— В чем проблема?
— Я... Я не знаю, что... Я не знаю, что играть, — ответила я, не оборачиваясь.
— Что захочешь. Можешь то же, что играла лорду Двейну. Может, будет легче, — ответил мне Даррак.
Сделала глубокий вдох и медленный выдох. Комнату наполнило вибрирующее напряжение. Не мое. Я в удивлении обернулась, чтобы посмотреть на оллама. Он сидел на стуле, положив локоть на стол и слегка подавшись вперед, явно ожидая первых звуков. Его поза напряжения не выдавала: всего лишь вежливый интерес и немного нетерпения. Значит, показалось.
Провела пальцами по белым глянцевым клавишам. Нет. Мне не хотелось играть мелодию весенней радости. На ум пришла другая, написанная давным-давно.
Тональность Лунный Аквамарин на серебряной нити. Самая богатая на серебро тональность. Сложная в исполнении мелодия отражала мои чувства лучше любой другой. Ноты падали на черные клавиши как тускло-голубые капли дождя, озвучивая состояние безысходности. Когда не знаешь, что делать дальше, ведь повседневность вовсе неплоха, но не приносит той яркой радости, которой жаждешь всеми силами, всей кровью. Когда не смеешь говорить о неудовлетворенности, потому что проявишь черную неблагодарность. Когда мечты слишком далеки, чтобы хотя бы понежиться в их свете. Они гаснут, как звезды на рассвете нового дня, похожего на вчерашний, как сын на отца, который даст начало новому дню, конечно, наследующему семейное сходство. Эта музыка была моей слабостью, моим позором, моей тайной. Она раскрывала худшее во мне: желание большего, чем имею, чем могут мне дать, которому я давала волю в редкие тоскливые дни. Всего на короткое время, но давала. Почему-то мне показалось, что именно Даррак Кейн поймет ее, поймет меня и не осудит. Мне почудилось, что он и сам мог бы чувствовать подобное время от времени. Постепенно срывавшаяся редкими каплями мелодия набирала силу, превращаясь из моросящего ненастья, в темную бурю хлещущую тяжелой влагой и не оставляющей сухого клочка даже нижней ткани. Но отыграв свое время, отпущенное мной и совсем короткое, стихия теряла силу, истончалась и становилась все прозрачней, уходя и унося с собой сокровенное и постыдное, чему была свидетелем, стекала грязно-голубыми разводами, просачивалась сквозь пол и растворялась в пространстве, не оставляя даже тени.
В комнате повисла тишина. Не тяжелая и не легкая, а совсем пустая, небытийная. Я тяжело дышала. Снова. Открывать дверь для чужих людей в свой внутренний мир совсем непросто. Научусь ли я когда-нибудь делать это без усилий? Оторвав взгляд от собственных подрагивающих пальцев, запрокинула голову, чтобы посмотреть на белый и спокойный потолок, но споткнулась на блеске серых глаз, смотрящих прямо на меня. Даррак Кейн стоял совсем рядом с роялем и напряженно всматривался в мои глаза. Когда он успел подойти? Неужели я настолько увлеклась, что не уловила даже малейшего движения?
Его глаза цвета закаленной стали не отпускали, проникая все глубже, как будто что-то искали в моем сознании. Голубоватые отблики то появлялись, то исчезали, завораживая своим танцем. Я с трудом отвела взгляд и поспешила опустить голову. Теперь перед моими глазами были только черно-белые, успокаивающие своим постоянством клавиши терпеливо ожидающего моих действий и немного ехидного рояля.
— По-моему лорд Двейн преувеличивает, — раздался насыщенно-синий голос цвета морской стихии. — У тебя очень неплохо получается открываться. Эмоции бъют в блок с таким напором, что поневоле прислушиваешься.
Я резко вскинула голову. Это правда? У меня получилось? Серые глаза не врали и не лукавили, в них твердо читался ответ. Да, получилось.
— У меня только одна к тебе просьба, если позволишь, — продолжил оллам, все так же неотрывно глядя мне в глаза.
— Какая? — смогла я произнести, снова обретя голос.
— Не могла бы ты в следующий раз выбрать другое свое произведение? — в груди оборвалась тонкая серебряная нить.
Не понравилась сама мелодия? Или осуждает мои чувства? Кожу как будто начала покрывать грубая скорлупа с темными прожилками, когда Даррак добавил.
— Мне... непривычно слушать не свою игру о своих чувствах.
Что? Значит... Значит, я оказалась права? Каменеющая скорлупа рассеялась, будто ее и не было, снова подарив возможность дышать полной грудью.
Улыбнувшись, произнесла:
— Конечно.
Оллам-выпускник сдержанно кивнул в знак признательности и вернулся на свой стул.
Вот почему я не играла раньше свою музыку кому бы то ни было. Даже родным не играла. В эти моменты, как будто обнажаешь душу, показываешь, какая есть на самом деле, робко надеясь, что тебя примут такой, без осуждения и брезгливости. Слишком большой риск, ведь в случае отказа, хочется спрятаться в каменный кокон, такой безопасный, предохраняющий от боли, изъедающего внутренности стыда и... вдохновения. Не дающая творить уродливая преграда отсекает нить общения с музыкой, делает мир серым, непривлекательным и бессмысленным. И чтобы разбить ее нужно время. Очень долгое, тянущееся липкой патокой, неимоверно безнадежное время.
— А... — порыв задать вопрос исчез, едва появившись.
— Что? — не дал уйти на попятную мой сегодняшний слушатель.
— Я просто хотела узнать, как быть сейчас? Обычно я играю метру Двейну только одну мелодию, — все же спросила я.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |