Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Как сказать. А вообще от тебя, пока что, толку мало. Сплошные эмоции и построенные на эмоциях аргументы. Их к делу не пришьешь. Такие определения нам не нужны.
— А какие, какие?
— Чтобы указывали цель и, тем самым, путь. Я так и не услышал, например, чем "душа", результат работы мозгов, так уж принципиально отличается от работы машины.
— А-а! Ну, это просто. Работа машины, — всегда ответ на внешнее воздействие. Оно закончилось, ответ состоялся, равновесие восстановилось. А вот мозги могут работать сами по себе, без стимула извне.
— Ты уверен?
На лице журналиста появилась снисходительная улыбка.
— Вариант, когда связи между событиями нет, и вариант, когда эту связь — принципиально невозможно проследить, на самом деле идентичны. Совпадают по объему понятий.
— Знаешь, брат, само по себе ничего хорошего, кроме аварий, не происходит. Вот аварии всякие, поломки — это сколько угодно. Вот потом, когда случилось, всякие там звонки-сирены, всякое там пожаротушение, — это уже по делу... СТОП!!!
И он снова замер, закурив автоматическими движениями, ничего не видя и не обращая внимания на всякие там: "Ну ты что? Чего там?" — собеседника. Наконец, медленно покрутив головой, ответил.
— Да нет, пожалуй, ничего... Хотя... Ты знаешь, я, пожалуй, пить сегодня не буду. И, — прости, — пойду домой. Тут что-то... Мелькает, а ухватиться не могу. Прямо как муха, ей-богу... Тут надо сесть, запереться, и чтоб никто не мешал хотя бы часа два. Не зря кое-кому главные идеи приходят, когда они сидят в сортире.
Вот только исчез он не на два часа. Долгих десять дней не было от него ни слуху, ни духу, после чего почтенный конструктор возник в поле зрения, напоминая взъерошенный вихрь. Странное, но, пожалуй, наиболее точное в данном случае определение его вида и поведения на тот момент.
— Сидишь тут? — Заорал он на хозяина сразу же, как только перед ним открылась дверь. — А я там, — отдувайся за тебя!!!
— Ты что, — растерянно промямлил хозяин, — сбесился?
Но тот уже сидел, откинувшись, в кресле и, судя по всему, успел позабыть про свои поразительные обвинения.
— Хоть бы воды дал!!!
Любой приличный психиатр со всей определенностью узнал бы в его поведении признаки маниакального состояния. Или, на худой конец, — гипоманиакального. Но ничего подобного. Он если и не всегда, то частенько был таким.
— Да ты, вроде, и не просил...
Но, судя по жадности, с которой Борис выпил стакан воды, его запаленный организм и впрямь мучила жажда.
— Если я тебе расскажу, с какими типами мне пришлось пообщаться за это время, ты не поверишь! Начиная от Толика Китова, и кончая каким-то там Асратяном! Я, понимаешь, по наивности, сунулся в институт Высшей Нервной Деятельности и имел честь... Ну, я те скажу, фрукт!!! Выхожу. Вижу, какой-то там усиленно мигает, вышли во двор, ухватил за рукав, шепчет, что это мне не к директору, а совсем наоборот, в Рязань к Пете...
— Ну?
— И в Рязань съездил.
— И!
— А! — Он махнул рукой. — Тоже почти никакого толку. Они там, понимаешь, за деревьями леса не видят! Но этот их Анохин из Рязани хотя бы понял, о чем речь!
— А ты?
— Что — я? Я тоже понял, только потом. Но остальные-е!
— Ну?
— Излагаю тезисно. Мозг должен реагировать на сигналы извне, от специальных датчиков, этих, как его? Ну, неважно. Тогда они чего-то значат, и он передает импульс куда надо. Вот только такой сложной штуке, как мозг, аварии происходят постоянно, каждую секунду, во множестве. По большей части, это микроаварии на молекулярном уровне, и на некоторые звучит сигнал тревоги, и на некоторое количество любых — тоже. Сигнал называется нервный импульс, а когда авария спонтанная, он, получается, не значит ничего. Вроде как сам по себе и ни от чего не зависит. Его гасят, это называется "торможение, но все гасить нельзя, потому что погасишь заодно те, которые снаружи и что-то значат. Если не гасить совсем, — хана, судороги, как от стрихнина, припадок на манер эпилептического.
— И при чем тут разговор о душе?
— Придурок!!! Нет, ну поглядите на него! И он такой же, как все! Слушай, запоминай, и гордись, потому что тебе говорю первому: когда мозги делаются достаточно сложными, чтобы спонтанная импульсация совпала по размерам с обусловленной или даже превзошла ее, появляется эта твоя душа. Понял? Она — вроде как ничем не обусловлена, сама по себе, и поэтому мы чувствуем себя отдельно от всего мира. Вместе, но все-таки наособицу. И этот твой Павлов, хоть и гений, а все равно дурак!
— Он не мой.
— Ну, не важно. Понял?
— Чего тут не понять. А так, чтоб совсем без поломок, — никак нельзя?
— А говоришь, — понял. Можно, но только до определенного предела сложности. И без всяких гарантий. Так что нельзя все-таки. Тут термодинамика, но ты не поймешь. Так что куда надежнее заранее свыкнуться с тем, что аварии будут и приспособиться к какому-то уровню аварийности. И попробовать использовать, — и аварии, и аварийные системы то есть, — в дело. А!?
И, не дождавшись от собеседника ожидаемой восторженной реакции, возгласил:
— Ну почему, почему за всех этих специалистов должен в конце концов думать инженер?!! Ни мозговеды, ни буржуазные кибернетики, ни эти твои философы, а я?!
— Не знаю, — голос журналиста звучал нарочито мирно, потому что друга надо было срочно успокаивать, — наверное, потому что всем им не приходится проектировать одушевленные бомбы, чтоб соображали, попадали и, при этом, в того, в кого надо.
— Кто, — подозрительно вскинулся инженер, — тебе сказал про бомбы? Какие бомбы? Никаких бомб.
— Ну и тем лучше. — Легко согласился журналист. — Коньячку?
Он и сам по природе был не мед и не сахар, но сегодня проявлял чудеса сговорчивости, потому что знал: вдохновение старого друга и отличного человека порой лежит на самой грани болезни. Не душевной, не дай бог. Самой настоящей. Выносливый, как ремень из дубленой кожи, после такого он мог и слечь.
— Давай. Сегодня уже можно.
Уже хорошо. Это могло обозначать начало выхода, но все-таки коньяк он пил, как воду, без видимых признаков опьянения и, видимо, не чувствуя вкуса. Только монолог постепенно терял прежнюю корявую напряженность, когда фразы торчали из его речи, как шипы из мотка колючей проволоки.
— Нет, ты не думай, это пока на уровне колебательного контура у Герца, думать и думать, во всех направлениях, и Петра этого, как его, из Рязани который, тоже привлечем, он и сам не остановится, нельзя оставлять так и помимо, и Китова, и еще кое-кого... У нас же ничего похожего на нужную элементную базу нет... Но — знаешь, что? Будет! У нас — будет! Веришь — нет?
— Верю, верю. Только не волнуйся.
Надо сказать, он и в правду верил. Может быть, к сожалению, но у него не было особых оснований, — не верить. Отбор в эту свору отличался простотой: или задача разрешима, или ты плохо работаешь и занимаешь чужое место. Последнее очень часто влекло за собой трудоустройство на лесоповале или в руднике, так что неразрешимые задачи постепенно куда-то делись. Забавно, что основная причина тут не в пресловутой "туфте" и умении отчитаться: свора, почувствовав силу, просто рвала любые задачи на части. Первым делом сдался по определению "неделимый" атом, бестрепетно приспособленный греть воду и жечь вражьи города.
Потом настал черед так называемого "гена". Представители мичуринской биологии совсем уж, было, доказали, что его нет, но потом совсем неожиданно грянула в сорок шестом знаменитая сессия ВАСХНИЛ.
Зэ-ка Вавилов на протяжении всей войны тянул подсобное хозяйство 63-го. Он хоть и появлялся на люди только в исключительных случаях, но свое дело делал, как правило, вполне успешно. Берович, в общем, оказывал ему покровительство, и когда тот, — через посредников, разумеется, — попросил помочь ему с кое-какой аппаратурой, не счел нужным отказывать. Более того. Он не пожалел времени на беседу с бывшим профессором, чтобы уяснить, чего тот, собственно, хочет. Разговор оставил у него откровенно тягостное впечатление. Вавилов дрожал, запинался, смотрел в землю и, казалось, готов умереть со страху прямо здесь, но, тем не менее, как-то объяснил. Он очень сильно хотел проверить правоту своего учителя, профессора Кольцова. Тот утверждал, что запись наследственных признаков должна носить матричный характер и представляет собой необычайно длинные белковые молекулы, а иначе — никак. Александр Иванович послушал его, обдумал его слова в соответствии с Инструкцией, кое-что даже проверил по-своему и решил поддержать. Хоть какой-то реальности сказанное должно было соответствовать, а уж с приборами проблем не возникнуть не должно. Чего доброго.
Сергей Апрелев сделал то, что требуется, а потом еще недели две доводил-регулировал, комбинировал с другими устройствами, чтобы, к примеру, велась автоматическая запись огромных массивов информации. По какой-то причине ученый муж боялся Сереньку до судорог, больше, чем кого-либо другого. Но тот клялся-божился, что ничего дурного Вавилову не делал, никак его не обижал. Да и вообще они прежде не общались. Закончив дело, он покинул биолога не без облегчения. Так или иначе, но не прошло и полгода, как Николай Иванович убедился в неправоте Кольцова. Не белки. Ассоциированные с гистонами в хромосомах, бесконечно длинные молекулы ДНК.
Берович был вынужден держать при ученом шпионов единственно по причине того, что ученый в жизни не решился бы сообщить о результатах. Тогда он приказом освободил зэ-ка Н.Вавилова от хозяйственных работ, чтобы тот мог посвятить все свое время исследованиям. Тот и посвятил. Структура, обеспечивающая воспроизводство молекулы, "алфавит", которым записаны гены, прочтение записи в виде специфических белковых молекул, посредническая роль РНК. К этому прилагались диковинные изображения мельчайших объектов и результаты опытов, что не поддавались двойному толкованию. К сессии готовилась бомба, и результаты Николая Ивановича, если продолжить аналогию, оказались прекрасным детонатором к этой бомбе. Разумеется, представил их отнюдь не сам автор, иначе от сообщения получился бы один только вред. А тут — рвануло. По "мичуринцам" били со всех сторон, с наслаждением, не давали оправдываться и на корню пресекали демагогические пассажи и попытки укрыться за марксистско-ленинской философией, потому как такое укрытие дозволено отнюдь не лежачим, а только тем, кто сверху лежачих долбит.
Спеша отомстить за минувшие унижения, за собственный позорный страх и предательства, рвали на кровавые клочки, грубыми угрозами принудили к предательству даже ближайших сподвижников Трофима Денисовича, заставили публично каяться в фальсификации, подтасовках и интригах, а под конец обвинили в "не буржуазном даже, а прямо-таки феодальном, средневековом мракобесии и невежестве". В общем, проделали с ним точно то же, что еще недавно творил с научными оппонентами он сам.
Увольнение со всех постов, лишение всех званий и научных степеней и исключение из партии последовали прямо на другой день после окончания сессии. А чего тянуть? Но, помимо разгрома, деловитые молодые люди зачитали с трибуны обширный план исследований по механизму наследственности и возможностей вмешаться в его работу. Никакого тумана, ни малейшей демагогии, четко, ясно, последовательно, в стиле, очень близком к стилю самого товарища Сталина. Полное отсутствие сомнений, колебаний и прочих проявлений интеллигентской мягкотелости.
Он освещал работу сессии в прессе и, помнится, слушая уверенный тон докладчика, по какой-то причине ощутил неприятный холодок в спине: слишком богатое воображение позволило слишком хорошо представить себе, как будут выглядеть достижения в реальности и до каких еще применений додумаются эти решительные люди, если их не остановить. А останавливать, пожалуй, уже поздно. В значительной мере они сорвались с поводка политиков и идеологов, и теперь, пожалуй, не дали бы себя так просто сожрать.
Так что теперь, похоже, пришел черед души. Чуть ли ни последний из "проклятых вопросов", поскольку вопрос о смысле жизни ни в какую бомбу нельзя вставить даже теоретически. Деление неделимого атома, синтез несуществующего гена, который, однако же, работает. Тенденция, однако. Теперь не хватает только подселения души, которая, как известно, является чистейшей воды религиозным мракобесием и поповской выдумкой, — в реактивный снаряд или, к примеру, торпеду. Хотелось ущипнуть себя и, наконец, проснуться, хотя ничего особенного на фоне всей прочей государственной идеологии тут не было. Это вам не формальная логика: в голове советского человека легко и спокойно, не мешая друг другу, не смешиваясь, но соседствуя, как слой воды соседствует с плавающим поверх него слоем масла, жили в мире взаимоисключающие понятия. Очередное, новенькое, с иголочки, напластование общественной шизофрении, когда, по приказу начальства, нечто публично клеймится и предается анафеме, но оно же, негласно, является руководством к действию в делах сугубо практических, причем по приказу тех же самых начальственных лиц, и единственная разница состоит в том, что приказ этот — негласный. Единственным исключением до сих пор по какой-то причине оставался фрейдизм: по инерции цивилизационного вектора иные из советских психиатров пытались его исповедовать, как очередное "правильное-но-запретное" учение, но выходило как-то не очень. Не прививалось. Может быть, по той простой причине, что он и вправду был дерьмом. А теперь, в свете последних событий, после того, как прогрессивная советская наука закончит окончательное решение вопроса о душе, скорее всего, так и не привьется. Никогда и ни в каком виде.
Он был занят своими мыслями, молчал и благожелательно улыбался, не вникая в смысл речей собеседника и практически их не слыша, а Борис Евсеевич тем временем вдруг замолк посередине фразы, — впрочем, уже достаточно сбивчивой, — и откинулся на спинку старинного кожаного кресла. Действие алкоголя, не проявлявшееся так долго, достигло некой пороговой величины и разом отправило конструктора в нокаут. Хозяин расположил его поудобнее, снял с гостя ботинки и носки и укрыл его теплым пледом.
Вице-король IV: о тонкости Востока
1947 год. Ноябрь.
Чжу Гэ-лянь не раз проклинал себя за неистребимую привычку делать из окружающих — дураков. После того, как он впервые произнес свое имя для того, чтобы его внесли в список работников, присутствующий здесь русский полковник поднял на него насмешливый взгляд. С этого момента он именовал товарища Калягина не иначе, как Змеиным Полковником, и довольно надолго его невзлюбил. Только постепенно, со временем до него дошло, что его настоящее имя никого тут не интересует. Безвозвратно осталось в далеком харбинском прошлом. Назови он себя хоть Цзин Кэ, хоть Ню Гао — и это сошло бы. И полковник-то, поди, глянул, посмеялся про себя — и забыл. И про имя, и про него, дурака. И на каком-то этапе он принял это, как данность и начал действовать соответственно. Прошлого — нет. Есть человек по имени Чжу Гэ-лянь, который никогда не жил в Харбине, а родился прямо здесь. Этакий злобный младенец девятнадцати лет от роду, тощий, грязный, полуголый, с узким морщинистым лбом. За три года он не то, что изменился. Он буквально сменил облик. Чуть не умер в первые полгода от тяжелой работы и непривычной еды, но потом приспособился, выпрямился, приобрел неплохую мускулатуру, набрав к концу сорок седьмого фунтов тридцать веса. Даже подрос сантиметра на два — на три. Глядя на себя в зеркало (было!) не раз думал, что теперь его не признал бы даже родной брат, и это, пожалуй, к лучшему. Он не только изменился внешне, с ним произошло нечто большее. Ему вовсе не хотелось возврата к прежней жизни. Даже больше: возврата в прежнюю жизнь вообще. Как тело привыкло к грубой, жирной, сытной еде варваров, так душа успела привыкнуть к простоте отношений между варварами. К грубой, но совершенно предсказуемой справедливости варваров: нарушай, но помни, что поплатишься, попавшись, и тогда ничто не избавит тебя от расправы. К жестокой честности властей. К деловой, хозяйской, расчетливой, но все-таки заботе о работниках. Лично ему с этой деловитостью было даже легче, и, — он знал это, — не ему одному. Впрочем, весь этот позитив не добавил ему особенной любви к русским. Такой вот хорошей, справедливой жизнью должны жить дома, люди хань, свои.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |