-Ладно! Даже ты — есть, и ты достал меня, но я, — я понял твои дешевые трюки! С тех пор, как помню себя, я не понимал страшных сказок, кто бы их ни сочинял, — неграмотные деревенские бабки или отцы церкви! Сказать, — почему, ты?! Потому что никогда не мог себе представить ничего, что было бы для меня по-настоящему страшным! Что мне все твои страшные места, если я плюю на свою смерть?! Душа в вечном рабстве и бесконечных страданиях у какой-нибудь мерзкой твари, что есть в запасе у Тебя? Моя душа, — ха!!! В жизни не слыхал ничего смешнее! Если она и есть у кого-то или кое у кого, то только не у меня!!! Я не хвастаюсь, я действительно никогда в жизни не ощущал ни благ от ее присутствия и ни невзгод, и вовсе это не вызов, не богохульство, потому что даже для того, чтобы стать преступником, надо иметь, что преступать! А мне преступать нечего! И всегда было нечего! Кто же знал, что все окажется так элементарно и дешево в своем коварстве?! Кто знал, что смысл твоих страшных мест — это снятие давления?! Чтобы я взорвался, как вытащенная на воздух глубоководная рыба?! Чтобы меня вывернуло наизнанку, как п-пустой мешок?! Чтобы потроха мои, наконец, сожрали твои дьяволы?! Как это остроумно, как изящно, как благородно, — протащить человека через узость и потом враз поставить перед твоей проклятой пустотой, чтобы в ней он как в зеркале увидал свою суть и лопнул бы, как кровавый пузырь? Вот ты, значит, как?! Вот так, да?! Да чего же тебе, хоть ты и не Тот, нужно-то от меня? А-а-а...
Он замолчал, чувствуя тем не менее, что убийственно-стремительное истечение взрывных газов, в которые только что так просто и без натуги превратился он сам, продолжается, перевел дыхание и продолжил:
-И не думай, что этот блестящий жестяной лист наверху хоть как-то может меня обмануть! Я — из тех, кто даже днем видит черную пустоту над головой и все эти зве-озды! Ясно, как видят их из черноты бездонного колодца все остальные! Я из тех, кто всегда смотрит на мир из черного колодца, можешь себе представить такое, ты?! Кто бы ты там ни был!!! А чистенькое здесь местечко, — он медленно огляделся, — и сверху, и снизу, и по краям. Увы, — он развел руками, — после меня это навсегда останется ис-спачкано, потому что здесь навсегда останется мой след, мой отпечаток. Моя Печать. Как тебе такое, а? Или подобные мест у тебя — что патронов на Лахновском складе и они такие же одноразовые? Но это все-таки, наверное, второй сорт: и дуб дохлый и газон какой-то нестриженый...
Смутно чувствуя, что во спасение избрал привычный свой тон и убедившись, что коронный, в плоть и кровь въевшийся прием не помогает, он вдруг замолк, хитро улыбнулся, погрозил пальцем Пню, опустил руку, подождал малость неизвестно чего, погрозил пальцем небу и медленно, постепенно ускоряясь, двинулся боком к устью своего лаза, но чем быстрее он двигался, тем сильнее шатался. А когда, на середине пути, в окончательной уже панике, он осмелился, наконец, повернуться к Средоточию спиной, то бежал уже, спотыкаясь на каждом почти что шагу, ничего перед собой не видя и не соображая. Пока вдруг не упал у самой своей цели, — мягко, словно из тела его разом вытащили все кости, — и не остался лежать.
Очевидно, — беспамятство его постепенно перешло в сон, потому что он не пришел в себя, а именно что был разбужен бодрым, не то, чтобы громким, но очень каким-то целеустремленным, деловым треском. Треском, — и запахом дыма. Он осторожно поднял голову, — день заметно клонился к вечеру, а Пень посередине замкнутого круга пылал жарким, гудящим, почти бездымным пламенем. Рядом виднелась зловещая, неподвижная, затянутая в черный плащ фигура Поджигателя. Наверное, именно так приходили в себя оглушенные во время артобстрела взрывом и видели, открыв глаза, неподвижные черные фигуры победителей в своем захваченном городе. В этом проклятом месте, все было не по-людски, — сейчас он как-то всем телом вспомнил, что не враз потерял все сознание, а, наоборот, некоторое время катался по земле просто потому, что так было удобнее, а изо рта у него текли совсем уж незапоминаемые слова, что уподобились вдруг жидкости с прожилками, которые тоже были жидкими, но только на какой-то иной манер. Это обстоятельство сейчас вызывало у него определенные сомнения, но то, что он катался по земле, сомнения вызывать как раз не могло: колосящуюся травку здешнего нестриженого газона он помял, как пара хороших лошадей, выпущенных пастись на полную ночь. Так что не следует особенно рассчитывать на то, что неизвестный ему вандал не заметил его присутствия на этой заповедной поляне. Но сейчас он совершенно точно смотрел на огонь, а не на него... И, — то ли на самом деле, то ли так казалось из-за расстояния и Искажений, столь свойственных влиянию стихии огня, — но только показалось ему, что телосложения Поджигатель, скорее, легкого, ежели не сказать — хрупкого. Это немного, — промелькнула Хладная Мысль Труса, — но легче. И тогда он, для начала, сел, а потом, убедившись, что тело слушается его, бесшумно встал на ноги. Из самому ему неясных побуждений, он двинулся к незнакомцу крадучись, чтобы незаметно подойти сзади и неожиданно тронуть за плечо, и затея эта удалась как нельзя лучше, и человек в черном плаще ни разу не повернулся, пока он не тронул его за плечо, осведомившись охрипшим (не нарочно!) голосом:
-Ты что это здесь делаешь?
Но вандал повернул голову на удивление спокойно, как будто все время ждал чего-то подобного. А-а-а, вот в чем дело! Баба! Точнее, — особа приблизительно его возраста, и особенно хрупкой не назовешь, просто небольшая совсем. Русоволосенькая, глаза как молодая травка, и румянец до неприличия здоровый, что называется, — кровь с молоком.
— Отпустили его, — деловито ответила она, указывая пальцем не гудящее неподалеку, исполинское кострище, — так для покою надо, чтобы огонь тело его мертвое, проклятое изъел. Это ты его отмолил?
— Что? А-а, ну, можно сказать, что и отмолил... Я вообще-то говорил какие-то вещи, и даже с очень большой горячностью, но без особого смысла и неизвестно кому. До сих пор понять не могу, как это меня угораздило...
Она едва заметно свела прямые, по летнему времени, — почти золотистого цвета брови:
— Что-то и я тебя понять не могу. Вроде бы и вроде бы и людскими словами говоришь, а о чем — смысл смутен, как дорога туманным вечером. Как попал-то ты сюда, ежели не зван и не прислан?
— Шел по тропинке, — пожал он плечами, — да так вот и вышел.
— Именно в этот день? Похоже, ты и впрямь не ведаешь, что творишь, как то сказано в Книге Распятого... Или тобой ли творят? Только кому-то было сильно нужно, чтобы отпустили его, пожалел там или еще чего...
— Кого его-то?
— Да кто ж сейчас имя-то вспомнит? На то и проклят, чтобы тело и имя его померли, и быть бы ему через то дважды неприкаянным. Но ты, видать, добрый, отмолил, хоть и корысти тебе в том никакой быть не могло.
— Я добрый?! — Проговорил он, чувствуя, что лицо его стягивает жуткая, вовсе не присущая ему улыбка. — Правду сказать, — первый раз слышу про себя что-то подобное. Если дело обстоит именно так, то я очень сильно в себе ошибался. Так что спасибо за информацию, мне было оч-чень интересно.
Она помолчала, как будто стараясь повнимательнее к нему присмотреться.
-Да, если правду говорить, то ты мало похож на предстателя. Но, как говорят, порой и свой глаз лукавит.
-Предстатель? Это имеет какое-то отношение к предстательной железе?
-Но, может быть, — она продолжала, будто и не слышала его просунутых между ее словами, аки жало — через щель, речей, — он как-то сумел сам привлечь тебя, да искупить бы делом свое проклятье? Может быть, у него еще оставалась толика силы?
-Это — да, что касается пороха в пороховнице, то с этим все было в порядке, и это не шутка. Рассказать?
-Как хочешь, — она медленно пожала плечами, — время гореть костру покамест еще немалое, а до той поры не уйти... Худо не поспеть к своим такой ночью к урочному часу, да, видно, ничего не поделаешь.
-Он, имени которого ты не знаешь, сумел каким-то образом поставить меня перед самим собой, и пробил дырочку, но оттуда ничего такого не хлынуло, только пыль пошла, и все внутрь начало проваливаться, как на корню иструхшее, мертвое дерево. Я, сколько себя помню, ничего не боялся и никогда не жалел ни о чем, хотя и зла нарочно никому старался не делать, — просто мама так воспитала, не сам по себе, а тут... Не то, чтобы струсил, а — как себя потерял и заметался, как безголовая курица. Как НЕ Я был, — понимаешь?
-Может, и не ты, как знать? Бывает. Но, так или иначе, искупление его взвешено и найдено угодным, сам ли он или за него кто... А ты попробуй, оглядись окрест, не переменилось ли что на твой глаз?
Он оглянулся, и первое, что заметил и о чем с излишней поспешностью хотел сказать себе: ничего не изменилось. Но кольцо тонких стволов — как цветная гравюра того потрясающего японского художника, — как бишь его? — что он с год тому назад видел у Юрки, да начал мудрствовать вместо того, чтобы просто глядеть, и потому наверное и не понял ни хрена, Каждый ствол — как один мастерский удар кистью сверху-вниз, и кисть из того сорта, который делают тоже великие мастера, и дух захватывает при одном взгляде на гениальную самодостаточную простоту этой неизъяснимого изящества зеленой ограды под раскошной, набравшей к вечеру густоты синевой неба, по которому тот же гениальный мастер разбросал прозрачные мазки редких перистых облаков. Он разом ощутил, что волны, бегущие по кристаллически-правильным кистям колосьев, каждая ость которых казалась выписанной нечеловечески терпеливым пером в нечеловечески твердой руке и была видна в прозрачном воздухе с невероятной ясностью, пробегают и по чему-то, что находится внутри его. И он вдохнул воздух летнего дня к вечеру, который впору бы запечатать в бутылки со всеми запахами и оставить бы для собственного употребления на случай жестокой хандры, тяжелой зимы или же присущих Часу Быка ночных мыслей, и даже запах разломанной и раздавленной им травы — как нота Жертвы, падения в рассвете, через которое единственно и возможна на стоящая жизнь, и даже тонкая горечь дыма от сухого, как кость, грешного дерева каким-то образом оказалась уместной в этой мастерской, ничего лишнего не содержащей и все-таки всеобъемлющей композиции запахов. И... Да будь она трижды проклята, эта привычка все тут же переводить в слова, разнимая целое на части, аки труп в анатомическом театре! И кружилась голова, и сладко щемило сердце, и вдруг словно размягчилось лицо, что было извечно зажатым от излишней обособленности от всего, вокруг сущего. И еще ощутил он, — та, что пришла сюда поджигать, — напряженно следит за ним, даже если и не смотрит сейчас прямо, то прислушивается и настораживает сейчас спину. Чего-то она ждет, что-то ей нужно, этой поджигательнице. Он обернулся:
-Ну? Что ты хочешь сказать, да все никак не можешь решиться?
Она пристально, не говоря ни слова глядела на него, и зрачки ее сейчас казались огромными, как у ночной птицы. Очевидно, — у нее по какой-то причине сохли ее яркие, налитые губы (слишком яркие, слишком налитые темной, густой кровью), и она все время облизывала их.
-Меня можно понять. Нынешнюю ночь без людей проводить — грех, да и сам себе не простишь. Но больно уж из тебя пара-то неподходящая, так что даже не знаю, как мне и быть-то?
-А кто ж это тебя спрашивать-то собирается, — проговорил он, глядя ей в глаза и ощутив вдруг внезапную одышку, так что после каждого слова приходилось делать вдох, — а пока дело не сделано, тебе отлучаться не велено... Как быть-то нам обоим, ежели я уходить не захочу, а? Что скажешь?
-Не захочешь, так не захочешь, — она пожала плечами, — мне-то что за дело?
-Ой ли? — Проговорил он, прищуриваясь и чувствуя, что слова его — не без угрозы. — И надолго ли такое?
Солнце ушло за ближний ряд деревьев, и тени, что давно уже тянулись к точке Востока на компасе Круга, — коснулись ее, и только редкие ярко-розовые блики от последних, пробившихся между листьями лучей еще горели на враз потемневших стволах. Дыхание его все не становилось реже, даже щеки начали неметь, будто от избытка хмельного, и загорелись ледяным огнем, и, одновременно, мышцы его начали наливаться сосредоточенной, тяжелой, какой-то свинцовой силой. Ноги сделались подобны сваям, намертво укореняющимся в любом грунте, так что лучше и не пытаться никому его с места стронуть, но он сдерживался, сдерживался от... От каких-то сокрушительных, — он сам не знал — каких, — проявлений этой силы, что рвалась наружу.
-А ты-то сама, — проговорил он приглушенно, не отводя от нее упорного, бесстыжего взгляда, — ты сама-то здесь за какие грехи? Иль просто так тебя отправили жечь деревянные мощи? Кто ты? И почему так страшно, если ты такая красивая?
-Подожди. Костру еще долго гореть, и время для таких разговоров еще не наступило.
-Подожди. Я никогда здесь не был, но где-то здесь растут белые цветы. Прежде, чем зажгутся первые звезды, я хочу, чтобы они были здесь и светились бы во тьме призрачным серебром. Укажи мне путь, чтобы я не искал его слишком долго.
-Иди. Костру еще долго гореть, и я буду танцевать для тебя, когда ты вернешься. Иди по ручью, и он приведет тебя в ложбину, заросшую колючей белой розой с цветами, которые как снег — днем, и ночью — как серебро. Он шел по ложбине, и отсюда, с ее дна, уже видны стали первые звезды. Собственные движения отчего-то казались ему сейчас необыкновенно плавными и замедленными, словно шел он по дну моря или ступил на почву мира с куда меньшим тяготением, не столь настойчиво приземляющим смертных, и даже воздух здесь казался тягучим, теплой струей вливаясь в грудь, когда он полу-шел, полу-парил над песчаным, к реке скатывающимся дном ложбины. И там, где она заворачивала, чуть поднимаясь по склону видна была более, чем все, ее окружающее темная зелень дикой розы, здесь и сейчас казавшаяся почти черной, и на этом фоне белые цветы светились фосфорным блеском и тянули вперед (он каким-то образом видел это) осторожные пальцы своего запаха. А потом он возвращался назад и сжимал челюсти в отчаянной попытке сдержать рвущийся из груди голос, и смотрел вверх, на темнеющее небо, и от всей той обыкновенности, которую он видел сейчас чувствовал, что сознание его опять становится опасно-зыбким, слишком легковесным, будто хозяин здешних мест, к освобождению которого он приложил каким-то образом руку, все еще не оставляет его без внимания. Но не сказать, чтобы сейчас это казалось очень уж страшным, и с внезапно обретенным знанием, что служить, принадлежа телом и духом тоже может быть сладостно, он ступил в залитый тенью круг. Посередине его золотом горела огненная пирамида погребального костра, оттеснившая Тень из середины — пообочь и бросавшая во тьму неожиданные блики. Он поглядел на букет у себя в руках так, будто в первый раз увидел его:
-Где раньше росли вы, мои белые цветы? Почему прежде не сказали мне, что вдруг выходить с узкого места на просторное — опасно для меня, что в таких случаях я становлюсь обыкновенно не только собой, не вполне собой да и черт тогда со мной? Только п-потому, что раньше не знал просторных мест Я? А теперь с дымом и этими золотыми искрами, которым нет числа, улечу и составлю компанию проштрафившемуся Богу, потому только, что рухнула стена, что сдерживала меня?