Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Он сделал выбор и зятя, потому что вскоре после моего неудачного сватовства Анна выскочила замуж за весьма респектабельного субъекта с большими служебными перспективами, после чего я ушел из университета и год болтался без дела, пока, подталкиваемый неуемным упорством матери, не поступил в медицинский.
Но все-таки в чем-то ее отец ошибся — во времени, что ли, потому что он принадлежал к тому поколению, которое не желало изменений — даже чисто теоретически — для своих детей.
Потом я не видел Анну несколько лет и однажды встретил на бульваре с черноволосым мальчиком, который был слишком занят своими проблемами, чтобы обращать внимание на дядю, который подошел к его матери и спросил, помнит ли она то лето на берегу моря, и она рассмеялась и сказала, что это все детство и теперь она замужняя дама и довольна судьбой.
Он поинтересовался как бы ненароком, нажимая на ее память, в которой должны были храниться жаркие солнечные дни, нераспаханная степь, похожая на опрокинутое блюдо (особенно если смотреть на окрестные холмы, сидя на корточках), желтые обрывы и голубизна, как на картинах Айвазовского, и две руки, которые вздрагивали, когда подхватывали ее во время прыжка с камня на камень в многочисленных пещерах, выбитых зимними штормами, или помогали надевать акваланг, или там, в палатке, когда они были недостаточно смелы.
Он поинтересовался, потому что уже тогда, сам не ведая того, начинал болеть безысходностью времени и заглядывал вперед немного дальше, чем его подружка по детству, и еще потому, что перед его внутренним взором всегда вставала картина того лета, когда они втроем шли по холмистой степи, а внизу, под зубчатыми обрывами, до рези в глазах блестело море и голенастая девочка с непомерно выпирающими ключицами и тенью волос, спадающих на глаза, протянула руку и сказала, обернувшись так, что у него что-то мягко сжалось в груди:
— Смотри, смотри... бакланы. — И после этого, оторвав взгляд от птиц, стелющихся над водой, медленно, словно через многогранную призму, — раз, два, три — обернулась и засмеялась, потому что все поняла и угадала, а Славик почему-то вдруг заторопился и ушел вперед по мягкой дороге, а они шли следом, предоставляя ему возможность тащить вещи и десятикилограммовый грузовой пояс, который для верности он водрузил на себя, и держались за руки, как маленькие дети, а ее ладошка, слишком узкая для этого занятия, тонула в его ладони.
В те годы она была хохотушкой, стройной загорелой хохотушкой.
Она умела грациозно нырять. Это было от природы, как божий дар без всяких натяжек. Целое лето я наблюдал, как она это делает. Она вставала над обрывом — трех-, пяти-, восьмиметровым — на самый краешек ноздреватого колкого камня. Руки запрокидываются высоко над головой, так что лопатки под тонкой кожей сходятся и мышцы атласными бугорками протягиваются вдоль спины, пальцы вытягиваются и складываются как две половинки мидии, коленки и лодыжки прижимаются — и, резкий, неуловимый толчок, которого я всегда ждал с умозрительностью философа, — и короткий полет, и пенистый след в бирюзовой воде среди медуз, и наконец — мокрые волосы и ослепительная улыбка на загорелом лице.
Она смеялась целыми днями. Мне нравилось, потому что мы были всегда в центре внимания.
Вот она идет, переступая с камня на камень, и улыбается только мне, остальные не в счет, хотя мы дружно играем в "дурака". Она улыбается, и я знаю, что эти глаза мои, что в темноте они делаются нежно-теплыми и способны подавать знаки даже в самой тесной компании.
Вот она идет, и тело на момент зависает, пока нога не достигла опоры, и носок тянется, а улыбка уже подарена, и до того как носок коснется камня, я осознаю — вот оно, будущее. Я осознаю это так, словно способен заглянуть вперед. "Господи, — шепчу я, — только бы все сбылось."
Потом, через много лет, когда вдали за безбрежными виноградниками вдруг откроются меловые обрывы, а за ними блеснет море, вы вспомните все — с разочарованием, тоской или тяжестью в груди, только не равнодушно (даже если прошло так много времени, что вы забыли собственное лицо) — вспомните все — как было и не было, или должно было быть, но не случилось, — водовороты, падения, ушибы, — потому что это ваша жизнь и судьба, — обман, разочарования, душевную очерствелость, усталость. В общем, когда все это с вами произойдет и вы остановитесь, чтобы перевести дыхание и унять внезапную пустоту в груди, вы зададите себе один-единственный, но сакраментальный вопрос, а было ли вообще что-либо? И уж здесь никто не ответит вам и ничего не подскажет, и вы поймете, что впустую, даром прожили полжизни, и присядете, чтобы собраться с мыслями и успокоиться, глядя на ныряющих птиц. И это будет всего лишь временной передышкой, самообманом, утешением — не более. Уверяю вас — дорога бесконечна, даже потом, после конца. И вы будете искать выход, если вам дано. И, быть может, найдете, но это даже не просто сложно, а архисложно и не всякому дано, потому что это тоже судьба и главное в ней — не запутаться.
Это всегда происходит неожиданно, даже если ты готов и все время ждешь.
Ты знаешь ее давно, так давно, что и не вспоминаешь иначе как товарища по безудержному веселью и выходкам, от которых будоражится вся школа, а родители поднимают тревогу. Ты знаешь ее так давно, что и не смеешь думать о ней, потому что тебе кажется, что более видные ребята входят в ее окружение. И ты находишься где-то рядом и наблюдаешь, как все это вертится, и сам вольно или невольно участвуешь в этом, но и только лишь. Но однажды это происходит с тобой и ты открываешь, что мир состоит не только из одних компаний.
Кажется, было что-то вроде пирушки, а потом — гитары, и Зойка, наша восходящая лингвистическая звезда, стала читать Фраста.
Я стоял, облокотившись на подоконник распахнутого окна, а Анна сидела с подругами на диване и, склонив голову, слушала.
Через несколько лет, когда я приобрел сборник его стихов, я смог еще раз оценить магическое воздействие Фраста, но тогда он сыграл роль катализатора — будто в нас не хватало какой-то песчинки, чтобы сотворить лавину. И лавина сорвалась, ибо Анна подняла глаза вот так — очень-очень серьезно и вдумчиво (и совсем не была похожа на саму себя в этот момент) — и посмотрела, словно я один находился в комнате, — только-то и всего; и мы, не сговариваясь, встали и вышли.
Потом, через много лет, однажды мы шли по горной дороге, то же самое море блестело внизу, и мне захотелось узнать, как это произошло.
— Я просто ждала и верила, — ответила Анна, — понимаешь, верила, вот и все... И еще... я словно все пережила и помнила где-то там внутри, а потом оно пришло, и надо было лишь протянуть руку и взять, иначе бы пришлось жалеть, даже не разумом, нет, а чем-то вот здесь, в груди, иначе чего-то не совершилось бы в жизни, не догорело, не доплавилось... Словно формы в ноябрьский дождь проявляются в тумане, подходишь и трогаешь их, или фигура вдали, за пеленой тумана, и ты смотришь, ну что это, ах! вот сейчас разберусь, а потом она проявляется и все ясно, и не надо волноваться, она уже рядом и ты ощущаешь и знаешь, что это теперь твое и только твое, и не ведаешь, как с ним поступить, и боишься за эту игрушку, что попала тебе в руки по милости, которую ты совсем не заслужила своей верченностью, характером, но все равно даже трудно поверить...
— А сейчас поверила? — спросил я.
— Сейчас? — Она замолчала, и лицо ее, тонкое под этим светом, улыбнулось мне, как из прошлого, потому что, черт знает, сколько лет мы потратили на выяснение этой истины и в конце концов выяснили, и спускались по дороге-серпантину, и солнце припекало спины, и шиповник горел в мятых, бурых склонах, ибо была зима и случилось это в Крыму.
Но была еще одна встреча — почти что бесполезная для нас обоих.
Лил дождь, и асфальт блестел, как лакированный, и я спешил на отработку, когда кто-то окликнул меня с институтского крыльца.
Это была она, Анна.
Повторяю, лил дождь, и из водосточных труб хлестало, как из хороших брандспойтов.
Я заметил, что стоит она давно, потому что чулки ее и туфли, летний зонтик, к которому она прижималась, как единственному островку в море воды, представляли собой полное единообразие, оттого, что то и другое были одинаково мокрыми.
Я подошел, и она откинула зонтик, и несколько капель упало на ее лицо, и я увидел взгляд — как якорь во спасение, хотя вы не задумываетесь над его ценностью, лишь созерцаете как нечто, что не относится непосредственно к вам, а когда задумываетесь, то бывает слишком поздно, ибо время трудится подобно невидимому скульптору, и если над вашими душами оно производит благородную операцию, то над всем остальным, увы, нет.
Итак, я подошел и увидел взгляд голубых глаз, которые превратились в два бирюзовых камня, но с добавлением черноморской сини, потерявших свою былую прозрачность и обратившихся в неподвижное отражение моей души.
— Тогда ведь у нас все было по-иному, правда ведь? — спросила она без всякого вступления и сжала мою руку повыше запястья, так что я даже немного опешил, потому что эта девочка не была склонна к излияниям души.
— Как "по-иному"? — спросил я.
— Просто по-иному, разве непонятно?
Она произнесла это с такой болью и слабостью в голосе, которую я никогда-никогда от нее не слышал.
— Как "по-иному"? — переспросил я еще раз.
— Ну!.. по-иному... как тебе объяснить...
— Объясни, — сказал я.
— Все хорошо, но что-то не то... — произнесла она вдруг с хрипотцой от волнения.
Но вам до этого нет совершенно никакого дела, потому что вы давным-давно перегорели и еще не умеете прощать.
— И... — добавил я как можно честнее.
Она смотрела испытующе.
— Нет... он хороший, хотя и старше на восемнадцать лет, и ребенок растет здоровый, но что-то не то...
— Что не то? — давил я, чувствуя свою грубость, потому что тогда у меня с моей бывшей женой еще не было диких сцен и мы вили уютное гнездышко, и ко всему прочему я не был предрасположен.
— Не так, как у нас... — сказала она (надо было все-таки довести женщину!), и на матовой коже заблестели влажные следы, словно она до этого плакала здесь в уголке, поджидая меня.
— Вот это да! — сказал я изумленно.
— У нас все было лучше... — произнесла она заученно, как маленькая девочка, которую незаслуженно обидели, и она не может объяснить суть обиды, а лишь жалуется на людей, и от этих ее мокрых глаз во мне возник след. Но я еще ничего не понял.
— Он что... изменяет тебе? — задал я вопрос, чувствуя его фальшивость и одновременно отталкивая его подноготный смысл, ибо сам факт того, что она пришла сюда и пыталась мне, болвану, втолковать свои сомнения, должен был что-то значить.
— Если бы... — блеснула короткая усмешка, — если бы так просто...
И я оказался недоумком, вралем, фигляром — перед самим собой.
Позднее я понял, что она выложила все это в расчете и на мою память. Но тогда я уже ничего не помнил. Молодость обладает уникальным свойством забывать прошлое. С точки зрения целесообразности вида это имеет под собой биологическую основу, но потом это пропадает.
— Если бы... если бы... — Она уже жалела. И глаза у нее сделались прозрачно-холодными. И след во мне стал меркнуть. И капли барабанили по натянутой материи. И спина моя уже была насквозь мокрая. И я чувствовал, как рубашка липнет к лопаткам.
Если кто-то однажды вам скажет, что знает, что такое счастье, не верьте, ибо каждый момент вечности человек одинок, и любовь, и смерть — это мгновения одиночества разных состояний. Ибо в человеке нет сосуда, куда падает время, а есть лишь опыт (ничтожная доля сути, осколки, камешки, черепки), приобретенный от этого времени. Стало быть, опыт — это функция времени, но, в свою очередь, зависящий от скорости познавания и в конечном итоге от скорости жизненного накопления. Стало быть, скорость жизни тем выше, чем выше накопление. У большинства людей эта скорость столь мала, что они вряд ли проживут и половину того, что им предназначено. Парадокс этот кажется на первый взгляд более чем парадоксальным, но только на первый взгляд. На самом деле, разве мудрец не успевает прожить сотни жизней там, где иной не протянет и четверти в силу своей физиологии и физиологии общества, ибо обществу выгодно, чтобы физиология его была в конечном итоге ограничена рамками возможного.
Глава девятая
Через два дня я уезжал, а когда вернулся, то обнаружил по краям тротуаров первые желтые листья, предвестники осени, хотя дни стояли еще жаркие и небо по-прежнему было бездонным. Но что-то уже неуловимо изменилось. То ли добавилось прозрачности в синеве, то ли акации приобрели тот оттенок зрелости и налет пыли, так характерные для этого времени года. Но когда-то все должно перейти в иное качество. И первоначально в это не веришь, словно оптимизм, как старая потаскуха совесть, нашептывает тебе красивые картинки, пока в один прекрасный день буйство красок не сменится раскисшей глиной на холмах под деревьями и острой, как стилеты, осокой в стылой воде городских озер. И тогда просто некуда деваться, и ты уже веришь точно, как и в то, что однажды, вглядываясь в знакомые черты жены, за искусно наложенной косметикой ясно различаешь облик ее матери и не можешь избaвиться от ощущения, что это милое воздушное создание с нежнейшей кожей и осиной талией, превратится в нечто расплывшееся, без намека на дивный стан и обворожительную улыбку.
Я уезжал ранним утром, когда улицы еще свежи и цветы на газонах обновлены ночью и на них было приятно останавливать взгляд.
Анна не провожала меня. Я поцеловал ее в прихожей, вдохнул запах дорогой помады и духов и через несколько секунд услышал за спиной вздох подъездной двери.
Что-то уж много было в том году поездок, и я уезжал с тяжелым чувством, словно предчувствуя, словно инстинкт предупреждал, что счастье не вечно, что мы с Анной нарушаем невидимые законы общества, вносим дисгармонию в окружающее, бросаем невольный вызов, дразним гусей, вальсируем в красном перед мордой быка.
Снова поезд прокрутил пейзаж, изуродованный пригородом и заводами (стоял такой смог, что пассажиры закрыли все окна), снова побежали поля, расчерченные цепочками посадок на квадраты, с которых зимние ветры сдувают чернозем, превращая его в вездесущую пыль — и между окнами, и на ваших зубах, и на полу перед балконной дверью; снова коровы бродили в низкорослом кустарнике по пустошам склонов, не распаханных за непригодностью. После Северского Донца пошли леса, чистые, как городские парки, где воздух свеж, легок и пропитан смутным воспоминанием далекого и теперь уже недоступного, как детская мечта в вашей жизни, или сухой (влекущий воображение) и пронизанный солнцем плес, который вы обходите стороной, потому что у вас иная дорога, как ветка лаванды, стоящая на телевизоре и во влажную погоду источающая тонкий аромат, напоминающий о прошедшем лете.
Но вот и это осталось позади, и после вечернего чая с нехитрой снедью, засунутой мне в сумку Анной, я улегся спать и проснулся на подъезде к Москве, завершив эту часть путешествия с полным знанием дела, как завершает ее коммивояжер — деловито и расчетливо. Но дальше пошли совершенные непредсказуемости биологического порядка, которые, усиленные белыми ночами, лишили меня сна, и я торчал в коридоре (странно было видеть при солнечном желтом свете вымерший коридор), внушая проводнице различные подозрения, и она несколько раз выглядывала (должно быть, у меня было растерянное лицо), а потом подошла и спросила, не надо ли чего, и я попросил, если можно, конечно, — чаю, желательно покрепче, и перешел к ней в рабочее купе, и пил чай (проводница ушла спать), и смотрел в окно на разлившиеся озера и одиноких рыбаков, замерших в лодках посреди простора между небом и землей, потому что ни одна рябь не искажала картину и даже мой поезд пролетал бесшумно, и только фосфоресцирующаяся блестящая листва вдоль полотна выдавала направление движения.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |