Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Егорка вздохнул.
— Пойдем отсюда, — сказал решительно и первый пошел прочь от старостина дома.
Лаврентий догнал его. Некоторое время шли молча, против ветра, прикрыв воротниками лица. Потом Лаврентий спросил:
— Куда это мы?
— За околицу. Там никто слушать не станет, об чем говорить будем.
Лаврентий кивнул.
Егорка остановился только, когда домишко бобылки, последний в порядке, остался далеко позади. Мелкий снег сыпался с мрачного неба, земля побелела; только Хора осталась такой, как была — медленной, стальной — и снег ложился на воду и исчезал в ней, ложился и исчезал... Егорка некоторое время смотрел, как тонет снег.
— Егор, — окликнул Лаврентий, — чай, тут нет никого...
— Да... Ты про нож говорить хотел?
— Сон снился мне... — Лаврентий ухмыльнулся уже откровенно. — Мужик такой чудной, а может, слышь, парень, но седой весь, на меня смотрел, потом волка здоровенного с рваным ухом свистнул, как собаку, и ушел, а прочие волки у меня легли. У ног. К чему б такая притча?
— К чему... Мужик у тебя во сне — Тихон, волчий пастух. Его намедни Кузьмич застрелил.
Лаврентий ахнул и перекрестился.
— Вот так, — продолжал Егорка, глядя ему в лицо. — Волкам без присмотра не годится. Лес тебе Тихонов нож отдал. Нож этот точно не простой — он волчью суть от людской отрезает. Небось, давно знаешь, Лаврентий, что есть она в тебе — волчья суть?
Лаврентий истово кивнул. Он смотрел на Егорку, как завороженный, сжимая под полой рукоять ножа. Его зрачки расширились во весь глаз, а лицо казалось потерянным, как у удивленного ребенка.
— Хорошо, коли знаешь. О полночь пойдешь в лес, найдешь пень на открытом месте и воткнешь нож в этот пень. Что сказать — сам догадаешься. Через нож переметнешься — примешь волчий вид, переметнешься назад — примешь человечий. Душа освободится, волк твой душу твою грызть перестанет. Смотри, Лаврентий, я тебе верю.
— Об чем...
— Об том, что счетов сводить не станешь. Волки тебя слушаться будут, как малые дети — отца. Что прикажешь, то и сделают. Во зло не приказывай им.
— А лешие-то...
— А для леших ты уже вроде как свой, — Егор невольно улыбнулся. — От леса тебе никакого вреда не будет. Я думал, ты уж сам понял...
— Так Кузьмича точно что леший застрелил?
— Лес Федора Глызина проклял. Из-за него тут может быть очень много грязи — чай, сам видишь, что в деревне-то делается. Лес рубят без пути, без разбора, вот-вот зверье без счета стрелять начнут, пока все не изведут, сплав по Хоре пустят, воду умертвят да перепачкают. Из денег смертоубийство начнется. Еще водка...
— Эка...
— А Кузьмич, холоп примерный, и вовсе без души жизнь прожил, без души и умер. Ему смерти да потравы — в смех, он волка-вожака, Тихонова друга, застрелил забавы ради. Его лес казнить присудил — и казнил.
— А по мне, так Игнат у Федора — главная сволочь...
Егорка вздохнул до боли в сердце.
— Ах, кабы они назад в свой город уехали! Ничего бы, кажись, не пожалел, только бы...
Лаврентий скорчил странную мину.
— Может, и уедут. Как знать. А может, им поможет кто... убраться отсюда. Не горюй... лешак.
Егорка вздрогнул и быстро взглянул — но Лаврентий улыбался чисто и весело. Как свой.
Лаврентий дошел вместе с Егоркой до своей избы. Дальше, по тракту, к лесу, Егор побрел уже один. Он шел по деревне и все примечал: и мрачно судачащих у колодца баб, и суету у Федорова дома, и бобылок, дожидающихся у ворот, когда их позовут покойника обмывать, и Михея, который, размахивая руками, рассуждал о бренности сущего и неисповедимости путей перед поддакивающими мужиками... Никто, вроде бы, не паниковал и не бранился — над деревней, как снежная туча, висела тяжелая тревога, сдобренная унынием.
Может, поразмыслят, думал Егор без особой надежды. Ни с кем из людей, кроме Лаврентия, не хотелось разговаривать, да и не ждал он, что кто-нибудь заговорит... а вышло, что заговорили уже у самой околицы.
— Егор... — окликнул тоненький голосок. — Не знаю я, как по батюшке-то тебя...
— Софроныч, — откликнулся Егорка машинально, погруженный в печальные мысли, но уже сказав, вздрогнул и мотнул головой.
Перед ним стояла та самая молодуха, жена Кузьмы, за которую он давеча вступился в трактире. Егорка так и не узнал, как ее звать. Она была с ног до головы укутана в старый платок, поношенную овчинную шубейку и громадные валенки, будто шубейка с платком и валенками сами собой стояли на снегу — только розовый от холода курносый носик и несколько неровных белесых прядок торчали наружу.
Егорка невольно улыбнулся.
— Чего тебе? Как звать-то тебя?
— Фиска...
— Чего сказать-то желаешь, Анфиса Батьковна?
Молодуха замялась и ее розовый нос тоже исчез в платке.
— Так... — пробормотала она еле слышно. — Я, чай, сама знаю, что дура... Ты уж не серчай...
Егорка рассмеялся.
— А я вот об том и не думал. С чего мне серчать-то на тебя?
Фиска неожиданно и отчаянно подняла голову, встретившись с Егором взглядом — личико жалкое и храброе одновременно, осунувшееся и обожженное ветром, а круглые серые глаза смотрят прямо. Егорка едва подавил внезапный порыв обнять ее, укутать тулупом, греть, как маленького зверя, греть, как озябшего лешачонка... Сколь лет-то ей?
— Софроныч, — заговорила Фиска тихо и горячо, — ты вот что, ты обережно ходи. Кузьма-то, слышь-ка, бить меня точно не смеет, но все грозится, свекор со свекровью со свету сживают — да Бог-то с ними, а вот про тебя Кузьма-то мужикам болтал, что ты как есть чертознай и убивец, и будто с каторги беглый злодей. Кто смеется, а кто и слушает. Как бы беды какой не было тебе.
— Да пусть дурак болтает, — сказал Егорка, все улыбаясь. — В ихнем доме-то, не ты, чай, дура, а вовсе другие...
— Егор Софроныч, — Фиска вытащила из широченного мохнатого рукава тоненькую озябшую лапку, тронула Егорку за руку, зарделась, как маков цвет, — я, чай, сама ведаю, что ты никого не боишься. Я ж не без глаз, вижу, что ты на других мужиков вовсе не похож, оттого и... Боязно мне. Кузьма да Петруха, да Лука Щербатый, да мельников сын хотят тебя подкараулить да избить, а свекровка моя Антонида уж всем бабам пропела, что ты вовсе без совести, что с Матреной гулящей будто живешь и людей не стыдишься... Матрена-то на тебя всех собак перевешала с перепою — то ты, будто, из блудников блудник, а то, будто, и вовсе не мужик, только с бесями и знаешься... никак сама не решит, как ей врать любее.
Егорка слушал, улыбаясь, ломая замерзшую былинку, любовался Фискиной отвагой — и вдруг его бросило в жар от неожиданной мысли. Что отец мог разглядеть в маме, в смертной девке? А если такую же неожиданную самоотверженную храбрость?
— Ну болтают, — сказал он дрогнувшим голосом. — А тебе почто? Я чай, узнает твой муж, что ты мне говорила — беда будет. Ай, нет?
Фиска запрятала соломенную прядку под платок.
— А пусть, — сказала твердо, снизу вверх глядя Егору в глаза. — Я за него неволей шла. Отец со старшим братом меня продали за ведро браги, да двух овец, да двенадцать рублев денег. Мне и дом-то ихний постыл, душа извелась. Не та беда, так другая — все едино, а вот у тебя чтоб беды не было. Ты, Софроныч, может, первый мужик, от которого я защиту видела да доброе слово слыхала. Что ж мне, слушать, как они над тобой ругаются, а самой молчать?
Егорка не выдержал, взял-таки ее за руки — шершавые холодные пальчики с поломанными ногтями — отогревая их в своих горячих ладонях, сказал грустно:
— Я ж тебе и помочь-то путем не могу, Анфиса. Как же быть-то мне — мне, стало быть, глядеть, как они над тобой ругаются, а самому, склавши руки, сидеть?
В Фискиных серых глазах вспыхнула небесная просинь. Она махнула светлыми ресницами — и улыбнулась неожиданно яркой улыбкой, добрейшей улыбкой настоящей женщины, как никто из деревенских баб еще не улыбался Егорке. Как лешачка. Всепонимающе.
— Ты себе помоги. А я, может, послушаю, как ты песни играешь — ежели случай выйдет. Песельник... Мамынька-то говорила, бывало — у кого душа песней увита, у того жизнь слезами улита.
— Не про тебя ли?
— Ну полно, — Фиска вдруг снова смутилась, будто в один миг устала от собственной смелости, снова целиком ушла в платок, в грубую серую шерсть. — Чай, идти надо мне. На одну минуточку у свекрови за солью к Марье выпросилась — вот она соль-то, — за пазухой обнаружилась горсточка соли, завернутая в тряпицу. — Идти надо, а то Антонида осерчает. Бог даст, поговорим еще.
Выдернула руку из Егоровых пальцев, порывисто вздохнула и быстро пошла прочь. Егорка стоял на тракте, смотрел ей вслед и думал. У него уже надежно вылетело из головы все, чего Фиска велела опасаться — зато осталась неизбывная горечь за нее саму и ее судьбу. Как это сразу понятно — стоило ей заговорить, и все понятно, будто она родня мне... Но что я могу сделать, ну что?! Ну что мог сделать для мамы мой отец? Открыться? В лес позвать? Как? Что она скажет, выросшая среди людей, в силках жестоких запретов, под кулаком да под ярмом, в чужой для Егора вере? Это не Симка — полулешачок, который душой чует. Это... чужая жена. А ты для нее — бес.
И Егорка в сердцах стукнул кулаком по заиндевелой подвернувшейся изгороди.
Как это может быть — человек вместо чужой вещи?! А помощь — как кража!
Лес Егорку встретил ласково, усмирил метелицу, уложил ветер. Лес был прекрасен, как серебряный чертог Государя; под белесым, быстро темнеющим небом, как тихая вода, стоял сонный покой. Егоркина душа тут же настроилась лесу в унисон — ушла боль, ушли тревоги, все внутри стало чистым и светлым, как этот снег... Егорка шел, не торопясь, слушая лесную тишину, ощущая медленное, зимнее биение сердца мира. Он приготовился идти долго, но нашел, что искал, уже у рубежа.
Николка в снежно-белом полушубке, простоволосый с белесыми волосами в инее, стоял, прислоняясь спиной к сосновому стволу и гладил сидящего у него на руках соболя. Соболь ластился, тыкался в пальцы гладенькой умной головкой с полукружьями аккуратных ушек и черными бусинами глаз — отвлек Николку от караула, тот и не заметил, как Егор подошел.
— Привет, страж, — сказал, отодвигая ветку. — Отвел душу?
Николка ухмыльнулся, отпустил соболя в снег, протянул руку.
— Привет, Егорка. Слыхал, как ладно вышло — чай, и у охотника не получилось бы лучше. Сердце у него, у гада, от обжорства да от водки вовсе оказалось гнилое — и моей стрелы хватило. Погодь, Егорушка, я еще у второго найду больное место... Жаль только, что купчина, пес, здоров, как лось — стрелы мои слабоваты для него, так, оцарапаю только...
— Что, убивец, жизнь оборвал да радуешься?
— А нешто мне рыдать об нем? Сам ведаешь...
Егорка вздохнул, погладил замерзший шершавый ствол.
— Да ведаю, ведаю. Что уж...
Николка ухмыльнулся еще шире.
— Браниться, что ли, пришел?
— Да нет, полно. Мне Марфуша все пересказала. Тихон отцу другом был. Если уж об ком рыдать...
— Пошли за ворота, погреешься — вон, гляжу, окоченел весь, — Николка потащил с запястья лестовку из рябиновых ягод. — Я дорогу-то закрыл, так открою тебе.
— Нет, не пойду. Я ж по делу. Волки — как?
— Да брось, как волки — хорошо волки. Новый вожак стаю от Бродов на Мокреть увел, там дневать залегли — нового пастуха ждут. Чай, полнолуние... Смелый мужик.
— Видал ты его?
— Да. По душе мне. Зверь, слышь, внутри силен да не злобен. Редко такое попадается.
Егор кивнул.
— Славно, что и ты так видишь. Я просить пришел — ты уж встреть его, проводи, пригляди чуток... все ж впервой ему шкуру-то менять. Он мужик, точно, смелый, но, будто, простоватый, так что...
— Да об чем и толковать! Гляну.
— Славно. Пойду я.
Николка поправил за плечами колчан, окинул Егора взглядом — оценил его заминку, оценил усталый вид, осунувшееся лицо, тени под глазами. Отстегнул флягу.
— Негоже без продыху в деревне этой ошиваться. Эвон, люди-то, не хуже мертвяков бродячих кровь из тебя пьют. Если уж идти к костру не хочешь, хоть квасу Марфушкиного хлебни.
Егорка взял флягу, благодарно улыбнулся. Отвернул крышку — запахло ушедшим летом, морошкой, земляникой, свежим хлебом и семью тайными травами. Лучше Марфы никто из окрестных лешачек кваса не настаивал — на вкус он был как июльское утро.
— Летний? — спросил Егорка, с некоторым сожалением возвращая фляжку.
— Третьегодничный. Зимний-то новый она еще и не ставила, а настоянный не открывала. Да, я чай, летний-то зимой куда как лучше. Душу согревает.
— Спасибо тебе, — сказал Егорка прочувствованно. — Утешил ты меня. Половину забот с души смыл.
— А по тебе видать, что не более четверти...
— Ладно уж хаять-то меня! Никак уж я совсем немощный?
Николка рассмеялся. Сорока весело чокнула на ветке, склонив голову с блестящим лукавым глазком. Егор улыбнулся, кивнул на прощанье.
— Передай Марфуше, что я, мол, благодарил да сильно жалел, что прийти не могу. У дивьего люда нынче вроде как отдых, а у меня в деревне — самая маята. Да и ждет меня Симка... лешаков сын. И так отпустить не хотел.
Николка понимающе мотнул головой. Егор, по-прежнему не торопясь, пошел прочь. И чем дальше оставался лесной рубеж, чем ближе становилась Прогонная, тем тяжелее делалось идти. Лес звал, манил к себе, невозможно хотелось все бросить и бежать туда, назад, за рябиновые врата, к лешакам, не знающим человечьих дрязг, в чистый мир, полный гармонии...
Но незримых нитей, привязавших Егоркину душу к деревне, становилось все больше и больше. Симка, Лаврентий — а теперь еще и Анфиса... Не бросишь же их... на произвол Большой Охоты...
Он вернулся в деревню как раз вовремя. Тут, по крайней мере, двоим беззащитным существам требовалась немедленная подмога. И это было так заметно, что помогать принялись другие, не имеющие отношения к дивьему люду — так, по необычной для Прогонной доброте душевной.
Когда Егорка появился в конце длинного порядка, драма уже разгорелась не на шутку.
Симка стоял, прижавшись спиной к забору, бледный, по лицу размазана кровь, на скуле — синяк, но лицо выражает отчаянную решимость. В озябших до синевы руках — большой встрепанный комок глянцево-черных перьев. Ворона, что ли?
Напротив Симки, в тех позах, какие принимают перед сражением кулачные бойцы, друг против друга — два парнишки его лет, окруженные полудюжиной зрителей, деревенских ребят всякого возраста и вида.
— Ты, Наумка, чего выкатился? — сердито говорил плотный и белокурый, с розовыми щеками, подросток в шубейке со сборками и новых валенках. — Мы ж уговорились — стоять за друга, а ты...
— А ты Симку не трог, — черноглазый, пегий и с веснушками, парнишка в великоватом тулупчике напомнил Егорке Лешку-старообрядца. — За Симку — враг мой будешь. Он святой, мне баушка сказывала!
В толпе захихикали. Хохлатый мальчуган хохотнул и пронзительно свистнул. Симка вздрогнул, прижимая к груди ворону.
— Ну да, святой! Приблуда! Крапивное семя, да еще и с придурью! Сухая слега...
— Не охаль! — выкрикнул Наумка. — А то ни на что не погляжу!
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |