Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Разумеется, нет, — тихо отозвался отец Юрген, не глядя на своих конвоиров и на скопище мертвого праха вокруг, смотрящего на него сотнями черных прорех вместо глаз, и Курт, не сдержавшись, прошипел:
— Тогда какая нелегкая вас сюда принесла?! Сказано же было — сидеть на месте! Для чего вы сюда притащились — подохнуть с нами заодно?!
— Bonus pastor animam suam dat pro ovibus[55], брат Игнациус, — все так же чуть слышно произнес тот, и Курт застонал, зажмурившись.
— О, Бог ты мой, — выдавил он тоскливо, — пастырей расплодилось — плюнуть некуда... Вы нам не духовник, вы в Конгрегации не служите, и это — не ваше собачье дело!..
— Это его дело, — одобрительно возразил Бернхард, глядя на пришельца с братской нежностью. — Quia ipse est Deus noster et nos populus pascuae eius et grex manus eius[56]; и для истинного пастыря не имеет значения, к какому двору принадлежат овцы, нуждающиеся в попечительстве.
— Грех лежит на душе всего нашего рода, — по-прежнему не глядя вокруг и не повышая голоса, сказал отец Юрген, подняв глаза к возвышающимся над ним почернелым крестам. — Iniquitas patrum in filiis ac nepotibus in tertiam et quartam progeniem[57], так сказано. Мой дед пренебрег священническим долгом, участвовал в грехе и покрыл грех, попустил злодейству; я не могу повторить его путь и тем умножить зло в людском мире и грех в нашем семействе. Готовясь переступить порог жизни, я не хочу думать, как он, о том, что за мною остался неразрешенный грех, и моей душе есть чего стыдиться, кроме провинностей молодости и неразумия.
— Вы совершили глупость, святой отец, — проронил Бруно негромко, и тот тихо улыбнулся, коротко качнув головой:
— Нет, я внял слову Господа. А Господь сказал, что я должен исполнить пастырский долг, каким бы тяжким он ни оказался.
— Господи, — не сдержался Курт, — да вы оба не в себе; обоих в соседние кельи в доме призрения для умалишенных...
— Nos stulti propter Christum vos autem[58], — откликнулся Бернхард, и серые щупальца за его спиною упоенно содрогнулись. — Animalis autem homo non percipit ea quae sunt Spiritus Dei stultitia est enim illi et non potest intellegere quia spiritaliter examinatur[59]; это в полной мере о вас, майстер Гессе. Ваша душа тверда, однако дух ваш — вдали от Господа, ибо разум мешает принимать должное. Святой отец не обременен разумными догмами, его направило чувство, чувство нераздельности со Христом, и пусть он не постигнул еще истины в полной мере, он близок к ней, ближе, чем вы.
— Тu autem, Domine, ne longe fias fortitudo mea in auxilium meum festina[60]... — скорее по движению губ, нежели по услышанным словам, разобрал Курт, и его внезапная злость уступила место горечи; отец Юрген, к сожалению, был в полном рассудке, понимая, что и кто окружает его, и удивительным как раз и был тот факт, что старик все еще не утратил разума либо не лишился сознания. Единственной бедой святого отца была его вера, занимающая в этом рассудке не в меру много места, и слишком твердая убежденность в нужности и даже необходимости своей жертвы...
— Кончай этот балаган, Бернхард, — вздохнул он обессилено. — В одном ты прав — за пределы разумного это вышло уже давно; если ты не ставил себе цели довести присутствующих до сумасшествия — давай, не тяни. Quod facis, fac citius[61], что бы там ни взбрело тебе в голову.
— И вы правы, майстер Гессе, — согласился чародей охотно. — Не следует продолжать нашу беседу; все, что возможно было, я высказал, и большего добавить не могу — многократно повторенная, истина не откроется вам прежде, нежели вы будете готовы. Готовы же вы будете, как я вижу, лишь узрев ее собственными глазами, ощутив ее, войдя в нее.
— В истину входить пока не доводилось, — заметил Курт, не сумев, однако, найти сил на усмешку. — Должно быть, занимательно.
— Мне следовало бы призвать вас к серьезности, майстер Гессе, — качнул головой Бернхард, — однако вы и сами осознаете значимость момента, когда он настанет.
Он умолк, на миг прикрыв веками черные угли глаз, и шепот вокруг встрепенулся, прокатившись волною, словно передавая или обсуждая какое-то неслышимое указание, как толпа, собравшаяся на площади в день праздника, оживившись, переговаривается при виде долгожданного предмета ожиданий, будь то святые мощи или ведомый к помосту приговоренный. Дальние ряды шелохнулись; волна, теперь зримая, пошла вспять, к двум крестам у колодца, и сердце, до того колотящееся, как умирающий воробей, вдруг встало, обратившись в лед и провалившись в пустоту.
Серые руки передавали друг другу опрятные, точно сплетенные для торга, вязанки тонких сухих хворостин и столь же аккуратно заготовленные ровные полешки — их принимали в ладони, словно спящего младенца, неторопливо и внимательно, и бережно отдавали в подставленные руки соседей. Прикосновение пепельных пальцев не оставляло опаленных следов, но сейчас Курт был далек от желания гадать, почему.
Он пытался дышать. Он пытался заставить слух разобрать, что говорит человек внизу — сейчас он не понимал даже, который из двух. Сейчас он не чувствовал рук; даже затекшие, до сих пор они все равно ощущались хотя бы болью в плечах. Сейчас он не чувствовал тела вообще, лишь холод, в этом сухом колючем воздухе сковавший его внезапно и мертво. Сейчас не было мыслей там, где когда-то они обитали; единственное, что осталось вместо всего его существа — это паника, беспредельный, исступленный, неистовый страх.
— Господь, — наконец, пробился к его слуху торжественный голос, — оказывает вам высокую честь и великую милость, принимая сегодня в число избранных своих.
Запах пепла, к которому уже притерпелся, который перестал замечать, вдруг снова стал различим явственно и четко до боли, до тошноты, до гадкой, омерзительной дрожи в каждой частице окаменевшего тела, а взгляд прикипел к подножию креста, у которого уже выросла горка хвороста и поленьев.
"Не может быть" — прорвалась, наконец, одна-единственная мысль сквозь темное, глухое безмыслие. Не может быть, чтобы — снова...
Попытка вырваться из оплетающих тело щупальцев была бессмысленной, безнадежной, судорожной, и когда крепкие плети стиснулись, вжимая сухожилия и мышцы в кость, обжигая сквозь толстую кожу одежды, на волю пробился болезненно-отчаянный стон, прорываясь сквозь стиснутые зубы. Что-то зло проговорил подопечный, но слов он не разобрал, полагая все силы на то, чтобы не позволить себе вскрикнуть, заглушая возвратившееся дыхание, чтобы не взвыть от безысходного, рвущего душу ужаса, не выкрикнуть одно-единственное слово из человечьего языка, оставшееся сейчас в памяти, в чувствах, в теле, как заноза. Нет.
Нет. Нет...
Не может быть...
— Ваше место там, святой отец.
То, что вернулась способность осознавать происходящее, слышать и слушать, видеть и понимать, сводило с ума; это странное и устрашающее себя самого раздвоение позволяло видеть, как Бернхард широко повел рукой, указывая на распахнутые двери церкви, как отец Юрген медленно кивнул, распрямившись и посерев еще больше.
— Сum transieris per aquas tecum ero et flumina non operient te, cum ambulaveris in igne non conbureris et flamma non ardebit in te[62]... — по-прежнему одними губами шепнул священник, подняв взгляд к двум крестам и улыбнувшись подрагивающими губами. — Dominus qui ductor vester est ipse erit tecum non dimittet nec derelinquet te noli timere nec paveas[63]... Крепитесь, братья. Я буду молиться о вас.
— Сукин сын! — рявкнул Бруно, и Бернхард, не ответив, отвернулся к распахнутым церковным вратам, вновь указав священнику путь мановением руки:
— Вы пойдете сами, святой отец?
Не может быть, нет...
Нет, нет, нет...
— Разумеется, — все с той же дрожащей улыбкой откликнулся тот, и коридор из серых тел раздался вширь, когда невысокая фигура отца Юргена двинулась прочь, сквозь них, в пустое нутро старой церкви...
Нет, нет...
— Я знаю, что вам страшно, майстер Гессе.
Нет! — закричал кто-то внутри, в голове, в мыслях, заглушая бешеный стук крови в висках, заглушая мертвый шепот, собственные мысли, себя самого...
— Мне известно о вашей слабости, и я искренне опечален тем, что это судьбоносное для вас событие будет омрачено столь неприятными минутами, но вы поймете сами: то, что вы обретете в итоге, того стоит.
Этот голос убивал, втаптывал в пыль, сострадающий, снисходительный, соболезнующий, в ответ этим словам хотелось, надо было сказать что-то, высказать все то, что вертелось на языке у второй его половины, у той, что не цепенела от ужаса, не сжималась в комок, но сил хватало лишь на то, чтобы не издавать ни звука и не биться в призрачных путах, как кричали и бились все те, кого доводилось видеть прежде — так же, кого ожидало — то же самое...
— Еxaudi me, Domine, exaudi me.[64]
Сил едва хватало на молчание и неподвижность; или же просто ужас сковал тело и пережал горло?..
Нет, не может быть, нет...
Распахнутые двери церкви позволяли видеть, как такие же живые веревки опутывают щуплого священника, притиснутого к Распятию над алтарем — невиданное, дикое кощунство...
— Hodie ostende quia tu es Deus, et ego servus tuus, et iuxta praeceptum tuum feci omnia verba haec![65]
Голос торжественный, голос торжествующий, почти и не человеческий, словно сонм невидимых голосов вторит каждому слову, звуку, вбивая их, как гвозди...
Размаха рук чародея хватило на то, чтобы касаться сложенного у обоих подножий сухого дерева, и когда тонкие хворостины под окутанной серыми щупальцами ладонью задымились, когда подернулись крохотными, едва видными пламенными лоскутами, остановившееся сердце вновь забилось — втрое неистовей, исступленно, яростно, словно желая пробить ребра и разорваться в клочья, и пусть хотя бы так избавить от медленной, страшной гибели...
Нет, нет, нет...
Ладони убрались, оставив хворост медленно разгораться — медленно, невообразимо, неправдоподобно медленно, неспешно, нехотя, и та, вторая половина, способная видеть и слышать, способная различать, что происходит вокруг, отметила уже без малейшего удивления, что к разверстым дверям церкви, к алтарю Бернхард не шел — плыл, скользил, несомый своим серым призраком...
Нет...
Они остались стоять напротив — все такие же недвижные, только головы приподнялись, направив взгляды черных глаз на двух людей перед ними...
Тонкая дымная змейка доползла до лица, проникая в легкие, осторожно пощипывая глаза, и огненных бабочек под ногами стало чуть больше...
Огонь, майстер инквизитор, это самая мощная сила на земле. В нем есть что-то от бога; может, он и сам бог, снизошедший к нам... Огонь забирает жертву зримо... Он живой, как и положено богу... Он никому не служит, с одинаковой беспощадностью и милосердием принимая всех — праведных, грешников, врагов и друзей, человека и бессловесную тварь...
Это невозможно забыть, и эти слова, и укрытые огнем стены вокруг — все то, что долго виделось ночами, что взбрасывало с постели в холодном поту, пробуждая невозможное облегчение, когда приходило осознание того, что все сон, все — лишь видение, морок; предчувствием или просто страхом была мысль о том, что однажды проснуться не удастся?..
— Эй.
Жарко, уже жарко; или это просто предощущение уже хорошо знакомой боли и пламени?..
Смерть пахнет огнем... Огнем и пеплом...
Нет...
— Эй!
И как медленно...
— Курт!
Этот голос никогда не произносил этого имени; от него ни разу не было услышано даже "Гессе", лишь глумливое "твое инквизиторство", и та, вторая половина, что была способна двигаться и думать, повернула голову, направив удивленный взгляд на человека рядом...
— И что? — выговорил Бруно, удерживая на губах неискреннюю, трясущуюся усмешку, злую и издевательскую. — Готов повторить свои пафосные речи теперь? "Я должен, обязан и все такое"?.. Все еще готов умереть за свое служение, или теперь кое на что смотришь иначе?
Говорилось что-то неправильное, ненужное, и надо было возразить чему-то, как и минуту назад, когда стоящий у подножия креста человек сострадал его страху, но первая половина его существа по-прежнему не видела и не слышала ни себя, ни мира вокруг, ничего, кроме оживающего под ногами пламени...
— Полагаю, знай ты, чем все может кончиться, сюда бы так не рвался и говорил бы по-другому. Скажешь теперь, что для того тебя и растили? Что за родную Конгрегацию — в огонь и воду? Давай откровенно — плевал ты и на свою службу, и на Конгрегацию, и на всю эту белиберду, что мне проповедовал. Хоть в этом — наберись смелости признаться, не желаю подыхать рядом с трусом!
— Да пошел ты...
От того, что вторая его часть, видящая и слышащая, сумела заговорить, перетряхнулось что-то внутри, что-то еще поселилось рядом с ужасом и холодом, что-то, что позволило дышать, говорить, думать...
— Уже лучше, — отметил подопечный устало. — Заговорил; это неплохо...
Они не уживались вместе, те двое, что составляли его одного, разрывая разум так же, как скоро, спустя минуты, будет разрывать тело огненный бог...
— Нет...
Это все-таки вырвалось вслух, и новая попытка освободиться совершилась сама собою, как сама по себе вздрагивает рука, наткнувшаяся на иглу в одежде, так же бездумно и конвульсивно...
— Курт!
Вспышка паники миновала столь же внезапно, не угаснув совершенно, но отступив, затаившись, утихнув...
— Смотреть на меня!
Это прозвучало, как приказ, отчетливо, чеканно, властно, и глаза поднялись сами собою прежде, чем сумел что-то осмыслить разум...
— Смотри на меня, — повторил Бруно уже тише. — Не смотри вниз. На меня. И слушай. Нам крышка. Это факт. Мне очень хочется тебе посочувствовать, вот только я в том же положении. А вон там — чахлый старикашка, который держится, как спартанский солдафон. Нас здесь трое, помнишь? Отвлекись от себя, любимого, хоть на минуту и собери мозги в кучу. Не вздумай впасть в истерику, я сгорю со стыда раньше, чем задумал этот извращенец; прежде, чем начать вопить и дергаться, подумай, какими словами он будет расписывать это своим приятелям-извращенцам. Или тебе хочется запомниться ему трусливым слабаком? Я — еще могу позволить себе паниковать. А вы, майстер инквизитор Гессе, на это не имеете права.
Sunt molles in calamitate mortalium animi[66]...
И это — это тоже не забудется никогда, это перевешивает все остальное, это острое, яростное нежелание вновь пережить то чувство, когда сам себя поверг в грязь перед противником, опозоренного и запятнанного малодушием; и пусть теперь уже не будет шанса вспомнить об этом самому, о каждом вскрике и каждом слове будет помнить этот сумасшедший служитель...
"Теперь они будут думать, что следователя Конгрегации испугать можно"...
Это было, это уже было — уже клялся самому себе, что никогда больше, ни словом, ни звуком не даст повода презрительно усмехнуться себе в лицо, это уже было — сжигающее изнутри сильнее, чем огонь вокруг, ощущение собственной ничтожности и презрения к самому себе...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |