— Бей дармоедов! — треск стеклянных витрин. Громили магазины и лавки. Продавцы торопились спасти в безопасном месте, пока зверевшая по минутам толпа выворачивала и корёжила их заведения. Нескольким не повезло, и их избили, не удовлетворившись грабежом.
— Не стрелять. Запрещено применять оружие! Не стрелять! — надрывался офицер городовых.
Умудрённый опытом разгона демонстраций ещё пятого года, он любил повторять: "Да, вот это было время! Содом творился в стране, да только люди с головой на верхах сидели. А нынче ж...". Иван Сидорин и сам был рад пальнуть для острастки в хулиганьё, да только нельзя было.
Городовой огляделся. С ним было четырнадцать человек — и это против более чем двух сотен. Они пытались оцепить один из переулков у Невского, да куда там!
— Эх, пугнуть бы этих бандюков! Как же их охолонить-то иначе? — в сердцах бросил Сидорин. Он увидел, что в толпе началось какое-то брожение, и внезапно из гущи людей полетели куски льда, доски, булыжники из мостовой. Петьке, только-только пришедшего на службу, задело правый висок льдиной, кровь замарала мундир и начала капать на снег.
— Отходим, назад! Берегись! — и снова забили по мостовой рядом с городовыми камни, мусор и осколки льда. — Эх, пальнуть бы!
И вдруг — хлопок выстрела. Сидорин почувствовал, что его тело холодеет и как что-то липкое течёт по его животу. Он опустил голову вниз, а потом завалился на ставший грязным снег. Не стало бравого городового, пережившего кошмар первой русской революции...
То же самое творилось и на других улицах, лишь с небольшими отличиями.
— Назад! Не показывать спину! Спиной не становиться! — и несколько слов отборным матом, "для понимания большего". Полиция просто не могла справиться с толпами, лишённая даже возможности отвечать выстрелами на град мусора и льда со стороны волнующихся толп.
А с людьми творилось что-то странное, жуткое. Копившаяся многие и многие месяцы злость наконец-то нашла свой выход. В глазах застыло озверение, кровь приливала к вискам, лица превращались в животные морды. Особенно страшное зрелище представляли собою нищие и чернорабочие. Голодные, озлобленные, замёрзшие, они громили лавки с особым остервенением, первыми бросались на немногочисленных городовых, выкрикивали угрозы всем и всему, и, не получая никакого отпора, храбрились всё больше и больше...
— Александр Иванович, а Вам не кажется, что события выходят из-под контроля? Люди и не думают успокаиваться, — Георгий Евгеньевич Львов разговаривал по телефонному аппарату с Гучковым. Даже при больших помехах и плохой слышимости можно было легко уловить в голосе председателя Земгора волнение и растерянность. Ведь всё должно было протекать более спокойно, иначе, такого не учли совершенно при обсуждениях переворота.
— Успокойтесь, Георгий Евгеньевич, это скорее всего просто провокация Протопопова. Вот увидите, самых буйных соберут на площадях, а потом начнут уничтожать без пощады. Того же самого мнения и левые партии. Всё в порядке, дорогой мой Георгий Евгеньевич, волноваться не стоит.
Кирилл Владимирович кое-как смог добраться до Мариинского дворца, там как раз проходило заседание нескольких членов правительства. Министры были в растерянности: градоначальник считанные минуты назад запросил казачьи части. Балк утверждал, что иных способов наведения порядка у него нету. Если же не справятся казаки -придётся вводить военное положение. Чего доброго, всё это могло вылиться в настоящую революцию.
— Я вас уверяю, господа, — Протопопов, в своём бессменном жандармском мундире, спокойно и ровно убеждал кабинет в том, что всё в порядке. — Казаков можно ввести, можно. Но до особенно опасного оборота не дойдёт, я вас уверяю. Мы сможем успокоить столичных жителей. Надо просто подождать, всё само собой уляжется. Спокойствие, только спокойствие.
Голос Протопопва стал воистину сахарным.
И Кирилл Владимирович, несмотря на то, что вроде и не имел право голоса, поднялся с места и, легко вздохнув, заметил:
— Если уже меня пытаются остановить на улице, если уже семье Романовых нет прохода в столице, то что говорить о простых обывателях? — Сизов просто не мог удержаться от воспоминаний о то, что произошло считанные часы назад...
Визг тормозов. На этот раз Кирилл решил воспользоваться автомобильным экипажем, причём сел за руль лично: не доверял он никому управление машиной в такой сложной обстановке. И не зря. Возвращаясь после посещения Арсенала, Кирилл попал на Воскресенской набережной прямо в гущу событий. Здесь, правда народ ещё ходил с плакатами и транспарантами, а не револьверами и камнями, но всё равно — было очень неспокойно. Кирилл раздумывал, как бы объехать толпу, как события закрутились с ошеломительной скоростью.
Несколько начисто лишённых страха и совести пареньков, лет по шестнадцать-семнадцать, стали тыкать пальцами в сторону машины Сизова. В его сторону посмотрели ещё с десяток человек. На их лицах Кирилл не разглядел ничего хорошего, только желание повеселиться.
— Эй, твою благородь. —
Солнце припекало, поэтому Сизов ездил в распахнутой шубе, под которой был легко заметен мундир, поэтому угадать в нём офицера не составило труда. К счастью, демонстранты не были особо сведущи в знаках отличия. Иначе бы вряд ли Кирилла ждало даже такое "доброе и ласковое" обращение. Всё-таки к высшему офицерству отношение было дааалеко не такое почтительное. Могли "разглядеть" в нём душегуба и кровопийцу. — Ты-то нам и нужен.
На крик Кирилл решил не реагировать, пытаясь повернуть машину. Демонстранты заволновались, и несколько группок отделилось от основной массы и двинулась наперерез автомобилю Сизова. Авто заартачилось, время утекало сквозь пальцы, впереди замаячил призрак как минимум драки, два десятка на одного. Но просто так Кирилл Владимирович не хотел сдаваться. "Чтобы какая-то шантрапа испугала русского офицера? Да никогда! Ату их!" — похоже, эти мысли принадлежали сразу обоим пластам разума, и Сизову, и Романову.
— Прочь! Стоять, гады! Стоять! — Кирилл выхватил "Браунинг" и выстрелил несколько раз в воздух, а затем навёл ствол на ближайшего молодчика. — Пристрелю того, кто приблизится, поняли?!
Похоже, лицо "благороди" в ту секунду было особенно яростным, а радетели народного блага — слишком трусливыми: Кирилл смог повернуть автомобиль и ринуться прочь, к Арсеналу. Там пока что было спокойно, да и охрану всё-таки удосужились выставить.
— Я уверяю Вас, Кирилл Владимирович, полиция обязательно найдёт тех бунтовщиков и покарает их со всей возможной строгостью, — голос Протопопова стал приторным от мёда, в нём разлитого. Сизову этот человек становился всё более и более неприятен. — Народ успокоится в ближайшие же дни.
— Господин министр, тогда хотя бы извольте доложить императору о царящих в городе беспорядках. Думаю, Николай ещё не успел узнать о волнениях в столице? — глаза Кирилла сузились.
— Я не счёл нужным докладывать Его Императорскому Величеству о небольших беспорядках, — на лбу у Протопопва выступил пот. Явно министр не хотел докладывать императору об истинном положении вещей: иначе бы встал вопрос, а чем, собственно, занимается министр внутренних дел вместо того, чтобы поддерживать порядок в столице?
— Надеюсь, он получит телеграмму сегодня же, — Кирилл Владимирович был непреклонен. — И без украшательства и игры в слова. Император должен знать правду, не так ли, господа?
Министры заворочались. Им явно становилось не по себе при мысли о том, что император узнает о практическом их бездействии...
А пока телеграмма Протопопова, в которой в весьма спокойных и осторожных тонах сообщалось о "небольших беспорядках и волнениях" в городе, шла в Ставку, на улице Петрограда выехали казачьи сотни.
Молодые донцы и кубанцы, хмурясь и робея перед толпами волнующегося народа, так и норовящего кинуть во всадников чем-нибудь потяжелее, проклинали службу и запрет на применение оружия. Как "способствовать успокоению" людей, когда нельзя даже в воздух выстрелить для острастки?
Да и не те казаки пошли: тех, что раньше разгоняли демонстрации, давно взяли на фронт, в кавалерию, а здесь были молодые, ещё не понюхавшие пороху станичники, взятые от сохи или из пастухов.
Выручали только нагайки. Особо ретивого "народного радетеля", сунувшегося близко к казакам, могли ударить для острастки. И тогда казалось, что кожа трескается на теле — настолько сильной была боль, многие просто падали на землю и рыдали, кричали от неё. Но нагайка — это не револьвер, да и казаки просто не хотели воевать с простым народом.
— Эк они шумят-то, — заметил есаул, лет сорока. Он был единственным казаком старше тридцати в сотне.
— Гутарят, что за правое дело, за правое, — заметил подъесаул, потрепав гриву каурого. — Пошли испросить у одного знающего дело, пошли. Вот как вернутся, передадут, что сказал, так и решим, как быть.
Громившие витрины за считанные минут до того люди старались обходить казачьи сотни, боясь всадников. Но постепенно страх улетучивался, и с каждым часом народ подбирался к казакам всё ближе.
— Ну-тка, рысью, на этих! Неча бунтарить, неча! А что гутарят — так то только гутарят, а эти нас могут и похуже, чем немцы, отправить к Господу Богу! Рысью!
Сотня рванула коней вперёд, надеясь испугать демонстрантов. Петроградцы брызнули в разные стороны, огрызнувшись камнями и несколькими железными болванками. К счастью, никого не задело.
Есаул перевёл дух, когда площадь очистилась от "бунташников". Он знал, к кому пошли старшины за советом. Да только того человека уж и дома не было: забрали. Но вне зависимости от ответа того "мудреца", есаул Селиванов знал, что гнать взашей нужно всех этих студентиков и бездельников с улиц. Порядок — вот главное, особенно во время войны.
— Эх, дурилы, — ревел донец, размахивая направо и налево ногайкой для пущего эффекта.
Люди разбегались, исчезали в переулках и подворотнях, чтобы затем собраться в другом месте и снова создавать царство анархии в столице. Они просто устали от власти, которая не могла что-либо сделать для ослабления гнёта военного времени, решить проблем с продовольствием. Да и чувство того, что режим просто не в состоянии выиграть войну, становилось с каждой неделей всё сильнее и сильнее...
Карл Густав Маннергейм нашёл Гельсингфорс местом поопасней, чем Румынский фронт. Матросы, встречая офицеров, если и отдавали честь, то делали это нехотя, с плохо скрываемой злобой. Приказы принимали, скрипя зубами. Да и, к тому же, ни для кого не было секретом, что город наводнён немецкой агентурой, так что в каждом офицере или чиновнике с нерусской фамилией подозревали шпиона и кровопийцу. Солдаты гарнизона, конечно, были лишь немногим лучше.
Барон не нашёл иного выхода, чем собрать всех офицеров, морских в том числе, в здании Офицерского собрания. Первые слухи о начавшихся в Петрограде беспорядках добрались до города как раз к моменту открытия Собрания.
— Господа, Его Императорское Величество назначили меня на пост командующего гельсингфорским гарнизоном именно для того, чтобы навести порядок в городе. Разве вам самим не горько взирать на нарастающее напряжение, отчуждённость, ненависть к офицерам? Кто, кроме нас, сможет всё это изменить? Император повелел мне действовать любыми методами, и я воспользуюсь этим правом. Первым делом необходимо оградить гарнизон и команды кораблей от волнений, которые обязательно последуют после известия о неразберихе, что сейчас происходит в столице. Господа морские офицеры, я прошу Вас вывести корабли вместе с командами в море, под предлогом манёвров. Умоляю Вас, хотя и не имею на то никакого права, постараться изолировать особо буйных, подозреваемых в анархизме матросов и нижних чинов от остальной команды. Я не вижу иного выхода облегчить создавшееся положение. Уверяю, что командование в дальнейшем одобрит Ваш поступок, и прошу не предаваться сомнениям в необходимости такого шага. Я беру на себя всю ответственность.
Морские офицеры заволновались, пошли тихие разговоры, затем кто-то поднялся со своего места и обратился к Маннергейму. Барон выглядел весьма внушительно: надевший парадный китель со всеми орденами, положивший левую руку на рукоятку сабли, а правой сжавший краешек столешницы, из-за которой выступал. Его глаза спокойно всматривались в собравшихся, оценивали, искали тех, кто кажется наиболее уравновешенным и чутким к голосу разума (вернее, к просьбе Маннергейма).
— Я считаю, что наше собрание можно назвать совещанием, а здание — штабом, господин генерал-лейтенант, — Густав ещё не привык к своему новому званию, только-только дарованному царём вместе с назначением на пост командующего гарнизоном Гельсингфорса. — И предлагаю, чтобы Вы огласили свой план по поддержанию порядка в городе.
Маннергейм только потом узнал, что его собеседником являлся совсем недавно получивший должность начальника штаба Балтийским флотом Алексей Михайлович Щастный. Густав навсегда запомнил взгляд моряка: холодный и ровный, будто воды Балтийского моря за мгновенье до шторма, цепкий, умный, уверенный, способный разбить любую преграду и докопаться до самой глубины души собеседника. Кирилл Владимирович, сообщивший, что Маннергейм может во всём полагаться на этого человека, оказался прав в своём выборе.
— В ближайшие же часы всё оружие должно быть изъято у частей, не вызывающих доверия офицеров, сконцентрировано в арсенале. При себе его могут иметь только те солдаты, в чьей верности их командиры не сомневаются. Из офицеров будут созданы батальоны и роты, в чьё ведение перейдёт охрана арсенала и поддержка полиции, если начнутся беспорядки. Господа, не считайте это унизительным делом: идёт война, и любое волнение в тылу может обернуться катастрофическими последствиями. Не забывайте, что вражеская агентура может воспользоваться недовольными для саботажа и диверсий. Поэтому поддержание порядка в городе я считаю равноценным бою с превосходящими силами противника. Но помните, что большой крови допускать нельзя: всё-таки здесь не фронт, и не германцы пытаются занять Гельсингфорс. Применяйте оружие лишь в крайних случаях, старайтесь стрелять в воздух: толпа образумится, если почувствует, что ей противостоит сила, а не безоружные люди. Также — занять почту и телеграф и не допускать распространения слухов о том, что происходит в Петрограде. Мы находимся на грани осадного положения, на бочке с порохом.
— Господин генерал-лейтенант, Вы передёргиваете, преувеличиваете опасность. Да и Вы можете себе представить батальоны, в которых вместо солдат — одни офицеры? Это нонсенс! Это глупость! — один из офицеров решил высказать своё мнение. Кажется, полковник. Маннергейм решил, что раз уж в собрании практически устроено совещание штаба, в который превратилось всё офицерство Гельсингфорса, то надо дать возможность высказаться всем желающим. — А если солдаты решат, не дай Бог, что командование решило переметнуться к немцам? Ведь наши действия могут быть истолкованы и так! Да и я не верю, что рядовые поднимут руку на своих командиров! Немыслимо! Вы можете сами поверить в то, что только сказали?