Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
"Завтра мы увидим нашего графа, сынок. Несчастьям нашим приходит конец, доблесть и радость возвращаются."
"Мать, что ты подаришь ему? Что ты подаришь нашему доброму графу, когда он вернется?"
"Сынок, я думаю, он обрадуется, если девочки наплетут венков, а я под ноги его коня постелю шелковый плащ..."
"А я подарю ему голову франка, мать. Я тебе поклянусь — нет, стой, дай мне поклясться! — что завтра же я подарю ему франкскую голову, две, три..."
Франков убивали камнями, ножами, дубьем. Женщины вооружались лопатами и кольями. Кто не успел укрыться в Нарбоннском замке — был обречен: немало нашлось охотников, даже среди самых юных, украсить город к графскому приезду, украсить телами мертвых франков. Эти дикие подарочки, вывешенные на стенах, видела и графиня де Монфор — и, вглядываясь с замковой башни в алые тулузские кресты, плывущие над городской толпой, горько сказала дочерям и гарнизонным рыцарям: "Увы! Ведь еще вчера все шло так хорошо". Много теперь придется плакать графине Алисе, и другим франкским женщинам — пускай остынут их постели, погаснут свечи в высоких северных церквях, свечи, разожженные ими за здравие мужей и сыновей. Пускай плачут, пускай холоднее, чем в горном снегу, будет у них дома, пускай за каждую слезинку, пролитую после Мюрета, они заплатят десятью — нет, неиссякаемым ручьем слез!
В этот день маленькая тулузская девушка по имени Айя, шестнадцати лет от роду, в первый раз убила человека. Их было несколько — девиц, устроивших хитрую засаду: цепь на углу улицы с трудом стащили с одного столбика и резко натягивали ее, когда кто-нибудь выбегал из-за угла. Один раз они напоролись на компанию тулузских каких-то работяг, а вот второй раз хорошо получилось — компания тулузцев как раз теснила двух франков, одетых как рыцари, в хороших доспехах, но пеших. Горожане все были кто в кожаной куртке, кто и вовсе в рубахе; у одного только был меч, и то скверный, остальные тыкали длинными кольями — что-то вроде заточенных лопатных ручек — и боялись приближаться. Один франк пяткой заступил на цепь на мостовой, Айя и ее подружка Брюна дернули изо всех сил, франк упал... Айя потом долго, приоткрыв рот, смотрела на окровавленный камень в своей руке — здоровенный острый осколок, подобранный еще вчера вечером; а остальные — мужчины, женщины — смешались, еще тыча кольями, топча ногами... Второму франку удалось удрать, что же, недолго он пробежал, его на следующем же повороте нашли с размозженной головой, на крыше дома бесновались люди, а один — совсем маленький парень — прыгал вокруг трупа, сжимая в руках трофей, настоящий франкский шлем. "Viva Tolosa! Это мой первый! Первый! Тулуза будет жить!"
Граф ехал по улицам, граф открыто плакал, граф был без шлема, чтобы все могли видеть его горбоносое, кареглазое, потрясающе светлое лицо. Граф стал почти вовсе сед — только кое-где белизну перемежали совсем темные пряди; цветы засыпали его колени, обе руки скользили над толпой, сквозь прикосновения многих ладоней и губ. Кому-то удавалось дотянуться до стремени, кому-то — и до самого графа. Кто не дотягивался поцеловать графскую руку или ногу — те целовали друг друга, Боже, кто мог подумать, что может быть такое счастье, что мы еще станем народом, как вышедший из египетского плена народ израильский? Кастильских, арагонских, фуаских рыцарей осыпали цветами, нет больше ни кастильца, ни человека Комменжа, все теперь — одна Тулуза: устоит Тулуза — все будем жить!
Веселые вести — граф более не отлучен, с нами Бог, но отлучен Монфор — будто у этих двоих ничего не может быть вместе: что есть у одного — тут же отнимается у другого. Как смешно: только вчера мы были осажденными, сегодня мы — осаждающие, графиня Алиса рвет на себе волосы, сегодня наш день, наш, долгожданный, и все дни отныне будут нашими... Сыпались на людей и лошадей осенние розы, кричали в небе осенние колокола. На земле людям мир. Оскользнулся конь мессена Раймона в чьей-то крови. Тулуза заново рождается в крови, все на свете рождается в крови, таков закон рождения.
А потом — прохладные своды Сен-Сернена, свечей больше, чем во всех сразу церквях Лангедока на праздник Вознесения, и общая присяга вернувшемуся государю, от лица баронов — граф Фуа, от лица города — один из консулов, только что освобожденный из заложников из брошенного франками замка по пути. Черный с лица, худой, как старый пес, а все осанку держит, все говорит книжным, разумным языком, языком городского советника и легиста. Говорит, а старые больные глаза совсем не держат влаги радости, и кто его сможет осудить? "Граждане Тулузы клянутся принести свою жизнь и все, что им принадлежит, на алтарь спасения отечества... Благословляю вас, мессены рыцари и наш добрый граф, от лица города; оставайтесь защитниками нашими и отцами, мы же отдадим вам всю свою верность и свое имущество..." Граф Раймон, такой же старый, такой же несокрушенный, берет его руки в свои — и еще не размыкая дружеского объятия, уже говорит, сколько требуется людей, что надлежит делать. Сначала — Нарбоннский замок. Если он будет взят до прихода подкреплений, мы спасены. Если же нет... значит, будем спасены несколько позже. Тулуза или смерть, господа, другого выхода нам уже не остается. Тулуза или смерть.
* * *
Облагодетельствуй, Господи, по благоволению Твоему Сион! Воздвигни стены Иерусалима! Совсем не осталось стен у нашего Сиона, у Тулузы. Жертва Богу — дух сокрушенный; более сокрушенного духа, чем у тулузцев, давно не найти и до края земли! Ведь Монфор поклялся разрушить Тулузу, сравнять ее с землей до самого основания. Говорили также, что он желает по взятии города убить всех мужчин, от мальчишек двенадцати лет до самых глубоких стариков, оставив только женщин, которых заберут себе франкские солдаты. Епископ Фулькон, уж как он ни злился на свою отпавшую паству — и тот испугался, просил Монфора помиловать хотя бы честных католиков; собственный брат Монфора говорил перед ним о милости и справедливости. Один новый легат, безумный кардинал Бертран, который Монфора — Монфора! — попрекал в излишней мягкости и слабости, ратовал за казни вроде лаворских. Откуда только взялись в стенах города, как просочились снаружи, с тайных советов, его слова, передававшиеся с отвращением и ужасом: "Не слушайте епископа, граф! Я сам отдаю вам тулузцев, значит, Бог не спросит с вас отчета в них и не будет вам мстить."
Может, и не кардинал то говорил, говорил сплошной страх. Хотя молодой Роже-Бернар, храбрец и прирожденный вождь, уже успел на глазах у всех показать, что и Монфора победить возможно; хотя Монфора уже заперли в Нарбоннском замке вместе с братом и немногими рыцарями; хотя даже от безоружных горожан эти франки уже потерпели поражение — все равно имя Монфора внушало страх. Графиня, жена Монфора, вместе с Фульконом помчалась на север, во Францию, за подкреплениями; а семья-то у графини большая, а брат-то у нее коннетабль, так что можно ожидать, что без войска для мужа она не вернется. Что же, теперь тут остались только храбрецы, только люди, чей клич — "Тулуза или смерть".
Остается петь — все равно Тулуза останется городом песен, пусть новых, кровавых, а то и о любви какая прорвется — такая неуместная здесь и сейчас — из уст девушки, роющей рвы с восточной стороны города, или потного плотника, сооружающего платформу для камнемета. Осталось таскать фашинник в ров, отделявший город от замка, где засел Монфор со своими людьми. Монфора не подвело предчувствие, когда в пятнадцатом году, еще при принце Луи, он приказал перестроить стены: раньше Нарбоннский замок вплотную примыкал к ним, теперь же стоял обособленно, окруженный широким рвом. Из замка тоже пытались стрелять, но хрупкие старые стены не выдерживали тулузских каменюк, от них отваливались целые куски. Все равно северная сторона его, обращенная к городу, оставалась уязвимой: не для того же Нарбоннский замок был построен, чтобы защищаться от самой Тулузы! Этот арочный фасад со многими галереями постепенно превращался в сплошные развалины; даже стену часовни пробил огромный камень, как раз когда кардинал Бертран служил мессу; обломками стенной кладки задело одного из служек и убило наповал — острый камень вонзился ему в висок. Должно быть, святой человек был: святая смерть, во время мессы, да еще и без боли — даже крикнуть не успел молоденький диакон из Цистерциума, брат Ренье, чистокровный северянин, некогда мечтавший погибнуть мучеником в Святой Земле. К чести кардинала надобно сказать, что он покинул часовню по возможности медленным шагом, неся в воздетых руках Святые Дары; однако губы его тряслись и руки не слушались, когда он в безопасной зале с южной стороны напустился на Монфора, молчаливо слушавшего упреки в трусости и промедлении. Скрестив руки на груди, стоял медведеобразный человек, думая о чем-то своем, витая мыслью далеко-далеко, будто видел уже цветные стяги, милые цвета Иль-де-Франса, огромную стальную реку, текущую по направлению к кровоточащему сердцу Юга, к огромному нарыву на карте Европы — к Тулузе. Его, Монфоровой, Тулузе. И когда уже Гюи де Монфор, собственный его брат, вернейший из верных, тронул его за плечо, переспрашивая — слышал ли тот, не хочет ли ответить — тот сморгнул белесыми ресницами, вместо ответа перекрестил большим пальцем сердце. До крови обгрызены ногти на рыцарской руке, так что виднеется красное мясо. Сколько платит Монфор за свое спокойное лицо — одному Монфору ведомо.
— Они придут, господа, — уронил он, обводя взглядом собрание своих бледных, изможденных соратников. Последний раз ели вчера вечером — и то был сухой хлеб. Мягкое лицо легата как-то обвисло; Гюи щеголял чернющими кругами под глазами, будто кто подбил их кулаком. — Они придут. Подкрепления. Алиса не подведет.
* * *
Тетка по имени Крестина, крепкая вдова лет сорока, набирала женскую команду на камнемет. С тех пор, как в январе пришли франкские подкрепления, понадобилось много камнеметов — полуразрушенный Нарбоннский замок был оставлен, войска переместились и растянулись по обоим берегам Гаронны, большая часть — с юго-восточной части города, на плато Монтолье. Со стороны Сен-Сиприена, где Монфор вожделел построить новую Тулузу, он засел сам; восточную же часть поручил своему сыну Амори, а также Суассону и другим прибывшим с севера свежим рыцарям. Часть войска расположилась со стороны злосчастного Мюрета. Тетка Крестина хорошо знала, что такое Мюрет — в битве четыре года назад она потеряла сразу троих мужчин своего семейства. Что же, на все Божья воля, а сама она на многое еще годилась. Как заправляла некогда в большой семье — так и сейчас заправляла в своей бабьей команде.
Такие команды повсюду складывались — одни женщины собирались в подобие цеха, чтобы еду варить да целыми ведрами разносить по укреплениям; другие, подоткнув юбки и подвязав волосы косынками, рядом со своими братьями и мужьями работали на машинах, надрываясь не хуже мужчин. Тетка Крестина, с изрядно поседевшими косами, обмотанными вокруг головы, стояла на бочке на углу Мельничной улицы и громогласно проповедовала, ее сходились послушать женщины — да так и оставались рядом, поддерживая ее громкими криками.
"Сестры мои, — вещала уже порядком охрипшая вдова, раскрасневшаяся от жары и жара, и по лицу ее струился пот. — Сестры, дочери Тулузы, мы уже так много потеряли, что бояться нам нечего. Война — дело не женское, но это уже и не война, это защита от воров, которые стоят у самых дверей нашего дома: они ищут отнять у нас немногое, что еще не отняли — наших дочерей, нашу свободу, наши жизни. У кого нет топора — возьми кол, нет кола — схвати камень: камни скоро сами будут бросаться на наших обидчиков. Руки у нас ненамного слабей, чем у мужчин; пока хоть одна из нас останется в живых — Монфор не войдет в ворота Тулузы!"
В подтверждение слов она закатала рукава, бесстыдно открывая желтые жилистые руки до самых плеч. В самом деле сильные руки — на этих самых руках она некогда выносила восьмерых детей, из которых теперь оставался только один — последыш, худая, но тоже жилистая девица лет тринадцати, стоявшая здесь же и вопившая вместе с другими. Молодые девушки в сбившихся косынках вдвоем, отдуваясь, тащили из-за поворота поддон с крупными камнями, видно, обломками какого-то здания.
— Мамаша Крестина! Куда вот эти тащить?
— К воротам Монтолье, куда ж еще! Там мужики обещали нас на вертушку поставить! Да куда ж вы, дуры, к Монгальярду — там Косой заправляет, у него свои ребята!
Запутавшиеся девицы, едва не вывернув поддон, резко сменили направление; лица у обеих были красные, мокрые.
— Не время сейчас прятаться по церквям! — продолжала проповедница, как только разобралась с паствой; — пусть молятся слабые, больные, те, кто не может выйти из дома! Наши молитвы — на стенах, наши псалмы — брошенные камни; кричите, сестрички, "Дева Мария и Толоза" с каждым снарядом — и Господь услышит вас лучше, чем песни полного капитула клириков!
— Что за ересь ты несешь, дура? — возмутился спешивший мимо бородач со связкой древков на плече. — Зачем женщин мутишь? Бабе проповедовать Бог запретил, ступала б ты домой, воинам суп варить!
Окружавшие Крестину женщины и девки подняли такой визг, что бородач испуганно отступил на несколько шагов. Мощный голос вдовицы покрыл крики ее сторонниц:
— Я все свои четыре десятка — честная католичка, а дерусь не хуже тебя — хочешь, борода, попробовать? Мы небось тоже дети Тулузы, и рук не опустим, когда псы вроде тебя по конурам разбегутся! Говорок-то у тебя не нашенский, аженец, небось, что тебе Тулуза?
— Молчала бы, шлюха, — запоздало огрызался женоненавистник, уже стараясь ретироваться. — Взять бы тебя, разложить как следует, да и...
— Попробуй! — и решительная вдовица взмахнула подолом, словно предлагая обидчику убираться в то самое неприличное место, да еще и руками такой жест сделала, что девицы заверещали от восторга. — Сам граф наш меня за руку брал, за труд благодарил, а такого, как ты, деревенщину — смотри, как бы самого не разложили!
Вот и вся тебе проповедь — кто-то бросился вслед неучтивому бородачу, который, поняв, что дело худо, спасся от тулузских фурий бегством; остальных тетка Крестина, спрыгнув с бочки, быстро приспособила на дело — всего в ее команду набралось человек двадцать женщин, на первое время хватит, большинство — молодые и крепкие. Насчет одной, худющей девчонки в мужских штанах (должно, отцовских или братских), суровая предводительница долго размышляла, наконец определила ее на очередь закладывать камни в чашку: "Да самые большие, смотри, не бери — а то детей рожать не сможешь, дуреха".
— Я Совершенной буду, — отдуваясь, отозвалась та, скаля некрасивые, лошадиные зубы от напряжения. Она-то с подружкой и притащила здоровенную кучу каменьев, за что сейчас выслушивала упреки командирши. — Мне рожать ни к чему, грех плодить. Так что я к любой работе пригодна.
— Туда же, пигалица, — сморщившись, как от лимона, тетка Крестина крепко хлопнула ей по уху. — Здесь меня слушай, или уматывай на другую "вертушку"! Я сказала — мелкие камни, значит, мелкие.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |