Племянник одного такого богатея, выбрав момент, подошел по сельской площади к самой церкви, к высокому крыльцу. Встал точно напротив оратора, огляделся: верные товарищи окружали его со всех сторон, защищая от любых действий махновской охраны.
Вокруг собралось человек пятьсот, в свитках, широких штанах, в тканях темных и некрашеных домотоканых; простоволосые и в соломенных брылях. Широколицые, загорелые — что мужики, что бабы, что высушенные “в порох" старики. Подросткам велели сидеть по домам, и большая часть, на удивление, послушалась: тут уже не леща по затылку, тут пулю выхватить можно. Сбежали только самые-самые лихие, и сейчас таращились на собрание с толстых веток единственного крепкого тополя, тени от которого едва хватило на четвертушку сельской площади. Еще и день, как на грех, выдался солнечный, жаркий. До пыльного майдана долетало недовольное мычание коров. Пахло сухой землей, пылью, потом конским и человеческим. От стены к стене перекатывался негромкий гул разговоров. Приехавшие агитаторы сгрудились вокруг одноглавого маленького сельского храма. Их вороных коней у церковной ограды сторожили зевающие от жары хлопцы. На протолкавшегося в первые ряды вроде бы никто не косился с подозрением. Вот на коней вороных, лоснящихся, волос к волосу — у девок такой косы нет ни у которой! — каждый хоть раз да кинул глазом.
Казак укрывал за полой собственный новенький наган — как там что, а оружие Республика разрешила носить каждому, и это все-таки хорошо... Но земля! Земля важнее. Вся земля мужикам, каждому по сто десятин, чтобы никаких помещиков и духу не ближе ста верст! И чтобы на каждые эти сто десятин верная гербовая бумага с печатью — во владение вечное, наследственное, от деда к отцу, от отца к сыну, к внуку! И пусть никоторая шпана из города не лезет с продразверсткой! Чтобы из города привозили керосин, вот это дельно. А хлеб отнимать не сметь! Сами не съедим — закопаем в землю.
Так вот подумал казак — хорошо, гладко подумал, как по книге писано. Перекрестился мелко, отвернул полу, вытащил жирно заблестевший под солнцем револьвер, оттянул тугую пружину — да и выстрелил прямо в грудь Махно, прямо в карман френча, прямо в сердце. Выстрелил несколько раз, только после первого же раза легонький агитатор отлетел вглубь церкви, и следующие пули пошли над упавшим куда-то в толпу.
Стрелка потянулись хватать и бить, но друзья по сторонам вытащили ножи, кистени, даже сабля нашлась у кого-то. Люди от сабли подались в стороны, и скоро гордые хлопцы оказались в кольце наставленных оглобель, шашек и маузеров махновской охраны.
Подошел высокий, худощавый, лысый парняга с пудовыми кулаками — Лев Зиньковский. Сын еврея-извозчика, работник металлического завода в Юзовке, за вооруженный грабеж в пользу партии отсидевший на царской каторге восемь лет. С января восемнадцатого в Красной Армии, на Царицынском боевом участке, где проявил себя толковым. За это с июля большевики послали Льва в немецкий тыл, в Северное Приазовье. Тут Лев примкнул к махновцам и как-то весьма быстро выдвинулся в контрразведку.
Сейчас он подошел, грызя травинку, на удивление веселый и спокойный:
— Правильно, хлопцы, — сказал своим. — Живьем брать демонов. Надо всю подноготную выбить: кто надоумил стрелять в батьку.
— Мы сами! — крикнул сжатый в напряжении стрелок. — Наша земля, наша правда!
Из-за спины здоровяка Зиньковского вышел...
Стрелок перекрестился, выронив наган прямо в пыль. Хлопцы его ватаги в голос закричали молитвы.
Не помогло!
Вышел батька Махно — подлинно вернулся с того света! Белый-белый, едва дышащий, при каждом слове хватающийся за грудь, двое охранников практически несли его под руки.
— Нет, — сказал этот призрак. — Не ваша правда.
Сморщился и опять потер грудь.
— Вот же черти, новый френч порвали. Настя меня съест.
Стрелявший повалился на колени, ударил головой в сухую землю:
— Бес попутал! Прости, батько! Бог не попустил смерти твоей! Храм тебя спас! Именем Христа, смилуйся!
— Все расскажешь! — прохрипел тогда Махно. — Вон ему расскажешь, Льву.
Зиньковский кивнул уже вовсе без признаков улыбки. Протолкался доктор:
— Куда вы его потащили! У него наверняка ребро сломано! Не двигаться! Легкое проткнет! Нужна операция! На бричку! В Александровку, в госпиталь!
Тут Махно уже без околичностей положили на первую попавшуюся доску и потащили к возку; люди повернули головы вслед удаляющимся крикам доктора:
— Осторожнее, черти косорукие!
Собравшиеся у церкви люди обходили компанию гордых казаков как обходят прокаженных. Те стояли, словно громом прибитые. Нет, конечно, про Махно говорили всякое. Однажды в самом Екатеринославе взял его кайзеровский патруль, приказали: “Стой! Руки за голову!" Так батька руки-то поднял, ан прямо из воздуха револьвер вынул, бац одному, бац второму, а сам бог в ноги! Думали: сказки, похвальба. Но сейчас-то своими глазами видели: пуля в грудь, френч дымится... Правда, что и не сильна пуля из нагана, не сравнить с обрезом трехлинейки. Толстую шубу наган пробивает не всегда. Так ведь лето! Где там шуба! Френч один, тоненький, хорошего сукна.
Понятно, что после такого убедительного доказательства никто в селе с махновскими замыслами больше не спорил. Шутка ли, бог с того света возвернул! Да не втайне — ночью в пещере, как Христа — а при всем честном народе! Прямо сказать, честного народа в селе Преображенском набралось немало. И теперь уже все реформы, что земельная, что финансовая, прошли как по маслу, при полном одобрении даже тех, кто утром желал гостям-бузотерам смерти.
Очень скоро история неудавшегося покушения из уст в уста разлетелась по всей Украине, и даже перешла через Днепр на правый, “ляшский" берег. В истории той от правды сохранились разве только место действия да имя потерпевшего. Например, на ярмарке в Ровно пели, что пуля отразилась от стальной груди батьки Махно (сам он, конечно, имел росту полную сажень) и поразила злокозненного убийцу — “казака Остапа" — точно в нательный крест. А после выстрела из церкви вылетели на огненных крылах архангелы и всех присутствующих низвергли в адскую пасть, раззявившуюся прямо посреди сельского майдана. Иные возражали: не сбросили в адскую пасть, а обратили в девять вороных коней, обреченных возить Махно, продавшего душу Сатане, аж до самого Страшного Суда.
Вторым следствием неудачного убийства, осознанным намного позже как целью, так и организаторами, вышла полная невозможность завербовать на следующую попытку даже вокзального побродяжку. Смерть еще полбеды, но связаться с казацким колдуном — “характерником"? У такого черти под седлом ходят, на том свете душе покоя не даст!
И сколько потом хлопцы ни оправдывались, сколько ни божились, что-де косяк вороных они собрали безо всякого злого умысла, просто ради красоты — вотще. Люди в каждом селе жадно разглядывали жеребцов махновской охраны, находя в лошадиных печальных глазах несомненные приметы злополучных друзей “казака Остапа".
На самом деле спутников стрелка всего лишь отволокли в махновскую контрразведку. Лев Зиньковский, про которого в этой истории Толстой еще не написал: “Я Лева Задов, со мной шутить не надо. Я вас буду пытать, вы не будете мне врать", снял со всех показания, поразмыслил над записями. Выслал несколько новых групп разведчиков — бабы с пацанами на подводах, их никому в голову не приходит задерживать — и в прикрытие группу “инициативного" отряда, опытных бойцов с наилучшим доступным оружием. Распорядился проследить за родителями стрелка и дружков его. Велел молодому старательному секретарю переписать протоколы набело шифром и закрыть в стальной ящик. Правда, Лев еще не знал, что приказывает это сделать чекисту из Мариупольского ревкома, пятнадцатилетнему Марку Спектору, начинающей легенде разведки.
Только вечером Лев набрался смелости все же зайти в госпиталь. С первого дня восстания Нестор велел учителей и докторов привечать всячески, тяжелое царское золото на сельские лазареты и амбулатории выдавал без малейшей жадности. За обиду доктора-еврея даже успел собственноручно пристрелить какого-то неумного антисемита. Нынче предусмотрительность оправдалась, и лежал батька не под кустом на подводе, а во вполне чистой палате, хоть и не одиночной. Но не коммунисту анархического толка требовать себе привилегий. Тем более, что как позволит рана, все равно придется из-за конспирации переехать.
Время Зиньковский выбрал удачно: поспав после перевязки, напившись горячего бульона, Нестор уже не выглядел упырем и не заикался на каждом слове. Сейчас он тихо разговаривал с женой. Настя ругала его за глупую браваду — вполголоса, чтобы не будить раненых на трех соседних койках — так что визиту соратника Махно только порадовался:
— Ну, полно, золото мое. Все обошлось, видишь. А теперь ступай, сына корми. Ко мне Лева с делами. Жизнь-то продолжается.
Женщина слабо улыбнулась, вежливо и коротко поклонилась Зиньковскому, вышла.
Лев занял нагретую табуретку:
— Немцы, батько. Но по-умному. Нашли заможного селянина. Рассказали, что республика землю отберет насовсем, и комиссара поставит, хуже, чем у большевиков. Дальше тот уже сам додумал. Не дослышал, так добрехал.
— Вот, — покривился Махно, — начинается. Взялись по-настоящему.
— Нестор Иванович, — неожиданно серьезно сказал Зиньковский, — ты хотя бы мне скажи, как ты уцелел. Я-то знаю, что наган любую толстую книгу пробивает. Уж с пятнадцати шагов как пить дать. Не мог тебя спасти твой любимый Пушкин.
Нестор хмыкнул, вытащил из висящего на спинке кровати френча, из того же кармана, уже наспех заштопанного, плоское металлическое зеркальце:
— Подарок... Товарища одного из Москвы. Надо же, и пригодилось.
Зиньковский осторожно взял прямоугольное зеркальце. Повертел в руке. Против ожидания, оно не оказалось металлически-холодным. На ощупь, скорее, как эбонитовая трубка полевого телефона.
— А след от пули где?
— А нету. Слишком твердый металл. Пуля же мягкая, свинцовая. Расплескалась, френч изорвала.
— Не врешь, Нестор?
— Перевязку снимут, сам поглядишь. Синячище аккурат по размеру, тютелька в тютельку. Книжка под ним была, в том же кармане. Правда твоя, что бумагу пуля пробьет, но тут не одна бумага была. С такой вот покрышкой сам видишь, чего вышло.
— А чего вышло?
— Доктор говорит, в ребре трещина. Ну, поберегусь покамест. В штабе посижу, Настя довольна будет. Могло и хуже выйти, сам понимаешь.
— Нестор, а правда в это зеркальце можно видеть, что за сто верст от нас делается?
Нестор принял зеркальце и убрал в карман френча. Нахмурился:
— Лев. Ты вот найди, кто такое говорит. И выпытай доподлинно, ему ли кто подсказал, или он сам видел.
— Убрать?
— Сперва мне доложи. Может, мы через говоруна кому что подскажем.
Лев пожал могучими плечами, не придумав, что еще добавить. Вздохнул:
— Кто бы мог подумать, что тебя спасет книжка Пушкина.
— Пушкин учит нас, что в России... Да и на Украине, как выяснилось, — Махно подмигнул, — культурный человек прежде всего должен уметь стрелять. Умелый стрелок бы в голову целил, а так повезло нам, Лева.
— Ты поэтому в школах требуешь военную подготовку?
— И поэтому тоже.
Снаружи застучали копыта, потом резанул голос посыльного:
— К Зиньковскому, с донесением!
Лев кивнул раненому и вышел, чтобы не принимать гонца в госпитале. Гонец, обычный сельский подросток, босой, прибывший на неоседланном коне с веревочной уздечкой, тем не менее попытался козырнуть, и начальник контрразведки оборвал его:
— Без чинов! Что там? Только не ори, тут госпиталь, раненым покой надо.
— Йе-есть! — шепотом “отрубил" пацан. — Товарищ Зиньковский, пятая группа доносит, шо над Юзовкой в сторону Мариуполя летят аж три этих... Как их... Дирижбабеля, вот!
— Сам ты дирижбабель! — не удержал смешок грозный Лев Зиньковский. — Все бы вам бабы. Цеппелины это, если не соврали и не перепутали ничего.
Подросток пошевелил губами:
— Цеппелины... Цеппелины... Ага. Товарищ Зиньковский!
— Ну?
— А если в школе учиться, потом правда на машиниста цеппелина выучиться можно? Нам учитель говорил, что ему профессор сказал в городе, что можно.
Лев развел могучие ручищи:
— Уж если сам профессор говорил, так наверняка можно. Меня что спрашивать, я всего только и знаю, что цеппелин сложная штука.
* * *
Цеппелин сложная штука. Пожалуй, на сегодняшний день самая сложная машина, выдуманная людьми. Даже громадные линкоры попроще — те все же по воде ходят. А цеппелин держится на воздухе — вот как? Воздух же не твердый!
Величиной новейшие немецкие воздушные корабли уже сравнялись с кораблями морскими, да не с чумазыми угольщиками, а с “Олимпиком", удачливым sistership того самого “Титаника".
Снаружи цеппелин выглядит вытянутой каплей. Округлая широкая голова переходит в постепенно сужающееся туловище, а затем в острый хвост — чисто тебе кит из учебника биологии. Разве только хвост у кита плоский, а у дирижабля крестом. Ну и брюхо кита гладенькое, а у дирижабля снизу выступает главная гондола, где капитан и рулевые: по высоте и по направлению. С боков топорщатся темные капельки — шесть моторных гондол на почти незаметных стальных распорках. Наконец, ближе к хвосту, вторая гондола с мотористами и седьмым двигателем.
Обычно в гондолах пассажиров не бывает, но сегодня случай особый. В “семидесятый" цеппелин погрузили Великих Князей из Алапаево. Вторая машина, “L-72", приняла Николая Романова, его камердинера полковника Труппа, лейб-медика доктора Боткина, уцелевших офицеров-заговорщиков и повара Харитонова. А флагманский “L-71" под командой самого Петера Штрассера принял наиболее деликатную часть: Александру с горничной Дарьей, дочками и малолетним Алексеем, которому снова стало хуже. Пожалуй, в иных обстоятельствах и у царицы Аликс отнялись бы ноги, но тут сделалось не до шуток. Хорошо еще, что у начальника отряда, матроса-анархиста Корабельщика, сыскался неведомого происхождения порошок, от которого мальчику заметно полегчало.
Немцы из экипажей говорили, что сам Корабельщик не матрос и не анархист. И совсем даже не человек, а пришелец то ли с Марса, то ли откуда подальше, чуть ли не вовсе из преисподней. Дескать, об этом уже знает вся Москва, где Корабельщик возник в синей вспышке прямо на совещании Совнаркома. И послан Корабельщик заоблачным ревкомом извести на Земле всех честных людей, отдав ее во власть голодранцам и митинговым паяцам.
Слово свое, однако, пришелец держал. Дирижабли без обмана летели курсом на Ливадию, как доложил корректный немец, очень смешной в кожаном полетном реглане и дамской меховой муфте для мерзнущих на высоте рук. С офицерами кайзера семья Романова общалась свободно. Все-таки царица выросла именно в Германии, да и культурному человеку приличествовало знать европейские языки. Погода стояла великолепная, дирижабли шли на высоте в четверть версты, и внизу расстилалась панорама приазовских степей — желтых и серых, там и сям прорезанных зелеными узорами оврагов, на дне которых текли закрытые листвой реки.