Хвак успел вовремя — некое внутреннее чутье, совсем не похожее ни на сердце, ни на разум, ни на внезапно примолкшего Джогу, подсказывало: успел! Вот оно, висит и светится, прямо над гладью черного омута. Сейчас оно застыло, словно выбирает, где опуститься... И опустится, и даст росток... Это ничего, что посреди болотной хляби, это он преодолеет... Вот дрогнуло, словно от дуновения неведомого ветерка и опять медленно-медленно движется сияние над ночною землей... Предрассветные сумерки, уже не ночь, но еще не утро...
Хвак словно зачарованный шел по берегу болота, чтобы не упустить взглядом, чтобы не спугнуть, чтобы спрямить поперек, когда миг настанет...
— Эй, детинушка! Ты чего это в ночи колобродишь, мирную болотную нечисть распугиваешь? Не стыдно?
Хвак с досадой отвел глаза от свечения и уперся ими в нежданную преграду. Перед ним стоял человек, ратник, черную рубашку которого Хвак видел так же ясно, как и в солнечный день, ибо он давно уже научился видеть, с помощью волшебства, и в сумерках и в полной тьме. Здоровенный ратник, почти с Хвака ростом, широкоплечий, рукастый, черная бородища по грудь. А сзади, за спиною, меч с отсверками... непростой меч...
— ПОВЕЛИТЕЛЬ!!! БЕГИ-И-И!!!
Хвак рыскнул глазами по сторонам — нет больше никого, а этот воин совсем не похож на богов, ни аурой, ни видом, вот на разбойника — очень похож, разбойников Хвак повидал на своем веку.
— Чего?
— Того, что ты забрался в те места, где тебя никто не ждал. Видишь ли, чурбан, болотные испарения и без того довольно мучительны для обоняния, и нет никакой нужды в том, чтобы подбавлять к этому смраду вонь от чужих нестиранных портков и портянок. Пшел вон отсюда, не мешай мне прикасаться к Вечности. Или подожди поодаль, если хочешь, я тебя потом зарублю... если успею...
— Чего-чего? — Хвак слегка ошалел от наглости этого незнакомца, он шагнул и с ходу ударил кулаком правой руки куда-то в лицо... Обычно такого удара хватало, чтобы в лепешку прикончить матерого цуцыря, но тут вдруг... иначе вышло. Кулак словно бы коротко взвизгнул от неожиданной боли, а незнакомец пролетел по воздуху локтей пять и кувыркнулся в болото.
— Ого! Да ты, деревенщина неумытая, не так уж прост! — Бородатый вынырнул из липкой грязи, она тотчас слезла с него, не оставляя следов, отплюнулся грязью же... Только что ему было по грудь, но вот он уже стоит на пузырящейся болотной поверхности, а она отвердела, вместе с хрупкими пузырями, держит его прочно. Жарко стало вокруг.
— Так... Угу, висит пока, не снижается... Стало быть, у меня есть немножко времени, чтобы ответить тебе ударом на удар, и, ты уж извини, кабанок, я этим обстоятельством сполна воспользуюсь... Как, говоришь, тебя звать-величать?
— Хвак. А тебя?
Бородатый вместо ответа прыгнул вперед, Хвак стукнул — и оба охнули, пошатнувшись, ибо ударили одновременно, причем оба попали в цель. Началась кулачная драка, но совсем не та, к которым Хвак успел привыкнуть за долгие годы странствий среди добрых людей, совсем не столь короткая и веселая... Первые "коленца" завязавшегося кулачного боя Хваку показались нетрудными: надо просто посильнее попасть — и кончено дело! Но его противник с каждым мгновением, с каждым полученным ударом становился все крепче, ответные выпады его были все жестче, чувствительнее...
В левом глазу словно бы кипящий котел взорвался, Хвак отлетел, упав на спину, и даже охнул от нешуточной боли. Однако падение на дымящуюся корку высохшего болота обернулось для него неожиданной помощью: оттуда, из потрескавшейся земли, в него хлынула свежая сила, да такая буйная, что Хвак подскочил единым ловким движением, словно гхор или белка, и вновь оказался на ногах.
— Ну, всё, черный! Всё теперь, сам будешь виноват! Сейчас я из тя бороденку-то с корнем выдерну! — Хвак метнулся к своему противнику, но тот погасил его прыжок целым градом резких, очень чувствительных ударов рук и ног, а сам отпятился в сторону. Пересохшее болото хрустело под его щегольскими сапогами нафьей кожи, но прочно держало на поверхности обоих дерущихся: его, и Хвака.
— Чудеса в решете! Не повалить! Кому из богов, любопытно бы знать, пришла на ум подобная придурь — выпестовать это толстопузое и толстозадое чудище? Ларро, что ли? А, жирный, я угадал? Или Умане той же самой? Впрочем, отныне и вовеки сие не важно. Слышь, рыло, тебе выпала великая милость и удача: развалиться поперек надвое, сиречь, погибнуть от моего Брызги. Это тебе в награду за честный бой и доставленное удовольствие.
Странный и зловещий бородач завел руки за спину и одним отточенным движением высвободил из ножен легкий двуручный меч. Словно бы колеблясь в выборе удобного положения, перекинул его из правой руки в левую, из левой в правую — оставил в деснице. До Хвака ему дойти — два полных шага, но расстояние он сократил стремительно, в единое движение вылив прыжок и удар — да так ловко, что Хвак едва-едва успел выдернуть и подставить под простой рубящий удар секиру Варамана. Руку свело чудовищной болью, судорога прокатилась от пальцев, сквозь запястье, через локоть, в плечо, а из плеча в самое сердце. Хвак замычал и пошатнулся, однако же устоял на ногах. Давешняя боль от молота бога Чимборо вспоминалась теперь едва ли не пустяком против этой, всепоглощающей... Секира выдержала невероятный удар явно волшебного меча, а меч — нет. Меч разлетелся на мелкие куски, оставив лишь рукоять в окровавленной ладони бородатого.
Впервые за всю драку ухмылка сползла с этого наглого лица, превратилась в оскал недоумения и боли...
— Ого-го. Вот теперь мне все понятно... Вот оно что. Ой, десница, ты моя, десница!.. Бедный Брызга! Ковал тебя Чимборо, ковал, пенным потом и слюнями истекая — и все это для того, чтобы какой-нибудь безмозглый ставленник этой горбатой колдуньи... То-то я думаю — где секира??? Надобно было вовремя у этого спросить... у Камихая. Хватит орать, сиволапый, всех лягушек разбудишь!
Чернобородый окончательно утратил показную веселость, облик его стал угрюмым и исчерна-бледным, не серым, нет, но словно бы сам вселенский мрак проступал под прозрачною белизною очертаний этого теперь уже не вполне человеческого лица.
Он тряхнул кистью руки — нет в ней никакой рукояти, крови на пальцах тоже нет.
— Чернилло, друг мой, ты где? — Бородатый медленно повел над собой рукою, словно ощупывая вход в пустоту, потянул сверху вниз, на себя — и вот уже в его руке новый меч, побольше прежнего... Зловещий меч, словно сотканный из багрового мрака... страшный меч. Впервые за все время битвы сердце Хвака ощутило предательский холодок страха... Он ясно почуял всю гибельную силу этого чужого клинка — и от ужаса перед ним отступила даже боль в груди. Нельзя медлить... а бежать уже поздно! Ближайшие кусты и деревья густо и медленно плавились в дымучем огне, простому человеку было бы невозможно здесь дышать, но оба воина словно не замечали, что бьются посреди пожара, все более охватывающего окрестности.
— А! Секиру, да? Секиру захотел? Попробуешь сейчас! На тебе секиру! — Хвак не стал дожидаться, пока бородатый освоится с новым мечом и напал первый. Он вложил в свой удар в прыжке всю накопленную мощь, он бил приемом, которому научил его святой отшельник Снег — невозможно было придумать удара сильнее, быстрее и коварнее — но бородатый, оказывается, умел шевелиться не менее проворно и вовремя подставил свой новый меч под удар чудовищного изделия Варамана!
И несокрушимая секира бога разлетелась в мелкие расплавленные капли, как до этого рассыпался в прах меч Брызга, ударившийся о секиру! Черный меч остался невредим — но не удержала его могучая рука бородатого: меч вывернулся из нее и высоко взлетел, беспорядочно кувыркаясь в дымных небесах. Встречный удар меча и секиры поверг навзничь обоих сражающихся, но Хвак очухался первым, перевернулся на живот, потом подогнул колени, оперся на руки. Быть может, потому он опередил бородатого, что в этом ему помогала сама земля, а может потому, что он узрел, что сияющее пятнышко достигло, наконец, поверхности мгновенно высохшего и теперь вовсю полыхающего болота, в то время как его противник больше смотрел за полетом своего меча.
Перышко... зернышко... оно словно бы окунулось в низко стелющийся дым — и пустило росток! Копоть, огонь, сумерки, грязь, кровь на глазах — все это были пустяки, не способные застить Хваку зрелище, ставшее вдруг для него самым важным, самым заветным для всей его жизни — прошлой, настоящей и будущей! Он — как был — на четвереньках, побежал к этому ростку, не чувствуя ничего, ни боли, ни жажды, ни огня, ни дыма... Страшный удар ногой в лицо подбросил его в высоко вверх, и Хвак закувыркался в раскаленном воздухе, словно огромная дохлая жаба... Наверное, не рождалось еще в подлунном мире смертного существа, способного пережить удар столь чудовищной лютости и мощи, а может быть и не всякому богу такое было бы под стать, но Хвак лишь на несколько мгновений утратил сознание вместе с памятью — и тут же вернулись они к нему, вместе с новыми силами! Проросток!
Бородатый стоял на коленях перед ростком, который успел распуститься в цветок, выточенный из невзрачного серенького свечения и праха кромешного, а в том цветке — окровавленный и избитый Хвак успел узреть каким-то чудом и пересчитать — четыре лепестка: белый, красный, черный... и какой-то бесцветный, почти прозрачный...
У бородатого растопырены дрожащие пальцы — вот-вот сомкнуться на том ростке, но не смыкаются отчего-то... Словно он борется с чем-то невидимым, насильно заставляющим его руки схватить, вцепиться в цветок, взять его себе...
— НЕ-Е-Е-Т!!! Я НЕ ЖЕЛАЮ УХОДИТЬ! Я НЕ КОСНУСЬ ЕГО, Я НЕ ХОЧУ И Я НЕ УЙДУ!!! — Это бородатый кричит, но только мало что осталось от его бороды — вся она объята черно-багровым пламенем, равно как и одежда его, и дыхание, и кожа...И сам он багров и наг под личиною той человеческой... — НЕТ!!!
Хвак прыгнул жадно — вот уже черный клинок возмущенно дрожит, трепещет в его руке — и ярким белым пламенем вспыхнула рука, по самую шею, ибо чужой ему этот меч... Но сие уже не важно, сие уже не боль, это так... Хвак развернулся и пошагал к ростку — всего-то четыре шага... по числу лепестков... Земля трясется и стонет от его попирающих ног... Черный противник его все так же стоит на коленях перед ростком — черно-багровые руки его распахнуты врозь, он ничего не видит и не слышит вокруг, только заходится в отрицающем крике...
— ТЫ НЕ ХОЧЕШЬ — Я ХОЧУ! — Хвак ударил со всего плеча — в глаза ему плеснуло кровью и небытием, и он опять рухнул куда-то без памяти... И вновь очнулся, на этот раз уже сам, без помощи сил земных... Где меч? Росток! Цветок!!!
Нет нигде ни меча, ни бородатого... нигде ничего нет, только ревущий огонь вокруг, только кромешное пламя до самых звезд, без следа пожирающее даже дым — и больше ничего, но есть цветок... в котором осталось три лепестка... три лепестка... бледный упал только что... Красный, черный и белый остались...
Хвак улыбнулся и... пополз... оказывается, он лежит, а не летит... туда, к цветку, скорее...
И еще один лепесток отвалился, исчез черный, а эти... красный и белый — остались...
Словно зуд, словно комариный писк проник ему в уши, в мысли, в желания...
— Сынок... сынок мой названый... стой... Остановись... ОСТАНОВИСЬ!!!
А... это Матушка... Это Матушка-Земля, которой он сын, названый сын. Да, он все помнит, все-все помнит. Как они встретились, как он с пашни ушел, как он Матушке клятву давал...
— Какую еще клятву, Матушка? О чем ты говоришь? Но я и так уже бог. Я сильнее бога! Я выше всех богов!!! Я ХОЧУ... ХОЧУ ВСТАТЬ ВСЕГО ПРЕВЫШЕ! Оставь меня в покое, Матушка! Я сам знаю, чего я хочу!
Хвак встал на колени перед цветком и попытался протянуть к нему руку... Препятствие... мешает...
— Что же ты, Матушка! Не мешай мне! И не держи меня!!! ПРОЧЬ!!!
И рухнули последние преграды между Хваком и цветком, и уже ничто постороннее не смеет ЕМУ препятствовать. Сейчас он обретет силу столь безбрежную, что... Силу, которая под стать самой ВЕЧНОСТИ. ОН обретет ЕЕ и сольется с НЕЮ!
Хвак разлепил пошире глаза, чтобы кровь их не застила, устремил вперед жаждущий взор и зарычал от счастья!.. И... замер на мгновение, ибо что-то там внутри... сердце... сердце словно кольнуло дважды... Слабенькая боль, мелкая, царапающая, всего лишь земная боль в человеческом сердце.... Но мешает. Хвак велением мысли зачерпнул холода из вековечной пустоты и плеснул его в сердце свое. И сердце утихло. Вот так: радость должна быть ничем не раздражаемой радостью.
Все, что теперь думал Хвак, делал и желал — получалось стремительно, мгновенно, безо всяких глупых заклинаний, однако, единственного мига, на который он замешкался, дабы погасить сердечную боль, мешающую беспредельному ликованию, хватило, чтобы цветок лишился еще одного листка, теперь уже красного, и на венчике остался только белый. Но вот уже и он, последний, задрожал, затрепетал, будто бы застонал!.. "Поспеши, Хвак!"
Хвак протянул левую руку — правая обгорела, точно головешка, не желала слушаться, — ухватил ею оставшийся лепесток — и сгинул.
* * *
И очнулся. Тьма, тьма, тьма. Нет ничего — ни света, ни звуков, ни запахов, ни дыхания, ни сердечного стука... Ничегошеньки.
— Где я? — подумал Хвак, ибо даже голоса у него не было, чтобы сказать это вслух. Но вдруг, на диво, прозвучал ответ в его разуме, и хотя не было в этих словах ни единого звука, но был тот глас бестелесный Хваку знаком, очень хорошо знаком.
— Сие совершенно не важно, сын мой названый.
— Матушка? Я... где... что со мною? Я хочу тебя видеть.
— Ты не заслужил сего.
— Что со мною?
— Я ведь ответила уже, что сие не важно. Предположим, тело твое развеяно в мельчайший прах, а сущность твоя спрятана в мельчайшей из крупиц, составляющих один из бесчисленных камней, принадлежащих одной из бесчисленных гор несчастного этого мира.
— Я мертв, матушка?
— Сложно ответить просто. Можешь считать, что да. Однако, считая сие, то бишь, осознавая, ты можешь прийти к противоположному выводу, что жив. В то время как истина лежит совсем в иной плоскости, а не между этими двумя пределами человеческого бытия.
— Я... не понимаю, Матушка!
— У Джоги спроси, у шута своего, быть может, он тебе объяснит.
— Он... он молчит — и он не шут мне. Джога?
Хвак вопросил, ожидая привычного ответа, но демоническая сущность этого злого и жизнерадостного спутника не откликнулась, разве только почуялось нечто, похожее на вздох, полный покорности и безысходного отчаяния.
— Выпиты силы шута богов, выпиты до дна. Однако, кто же он тебе, если не шут?
— Я... не знаю, Матушка, робею думать, ибо чувствую недовольство твое.
— Вот и Джога робеет — тобою испуган, а меня боится. В этой нашей беседе, в последней беседе, я разрешила разуму твоему, сущности твоей, воспользоваться мудростью, что невольно впитывала твоя память за время твоей короткой жизни из окружающего. Сие не из милости к тебе, но чтобы ты поглубже понял — что ты натворил и чтобы последняя речь твоя в последнем нашем разговоре была более внятною.