Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
В Кретьене, своем любимом рыцаре, он сразу безошибочным чутьем распознал существо той же породы, что и Мари, нечто вроде переходной стадии от нее — к нему. Вроде переводчика, который равно хорошо знает оба языка; а до сих пор всякий раз, когда Анри нужен был переводчик, Кретьен помогал безотказно. Тем более что поэту самому безмерно понравилась Мари — с первого дня, как он ни настраивал себя до этого против дочери Луи Седьмого, как ни старался убедить себя, что все очень плохо... Хватило одного золотого взгляда длинных, умоляющих о помощи глаз женщины-ребенка, старавшейся держаться гордо и независимо, когда она, осыпаемая рисом, неслась из собора на гребне орущей толпы. Тогда Кретьена и продрало по спине морозом узнавания, и он на миг стал мальчишкой, обозным слугой в новеньком сюрко, смотрящим с приоткрытым ртом на недоступную сияющую королеву... Алиенора, о, донна, о, я смиренно припадаю к Вашим стопам.
А если учесть, что золотой взгляд на этот раз был еще и вопиюще-беспомощным, пронзительно-грустным, то не стоит удивляться, что Кретьен полюбил жену своего друга сразу и навсегда. Нет, не требовательной любовью возлюбленного — тихой жалостью брата, которая тем более пронзительна, чем менее твое сердце открыто страстям.
Она любила стихи, сама их писала; и стихи ее были не то что бы хороши — скорее по ним делалось ясно, что за человек сама Мари. Она много читала, на французском, на окситанском (это осталось от матушки), равно как и на латыни; из книг любила прелестные пьесы Гандерсгеймской монахини — о влюбленном Каллимахе и прекрасной Друзиане, о подкупленном стороже и горестном склепе, где юные влюбленные в конце концов умирают, заливаясь слезами, чтобы воскреснуть к новой радости. Не гнушалась Мари и "житиями", и историями о чудесах святых и Богородицы — о спасенных девах и наказанном зле, о кознях диавольских и бескорыстных рыцарях. Старалась она отдавать должное и истории, даже почти одолела "Жизнеописание короля Роберта", а над многоступенчатой гибелью Роланда в Ронсевальском ущелье пролила немало искренних слез. Правнучка великого Гийома Пуатьерского, она любила окситанские песни, наизусть помнила и могла напеть немало строф из Джауфре Рюделя и прочая, и прочая, тем более что голос у нее был очень красивым, и на маленькой арфе она играла столь искусно, что никакой жонглерессе не угнаться. Однако любимым жанром ее, чего и следовало ожидать, был роман, а любимым поэтом — так уж рассудила судьба — Кретьен.
Как ни смешно, она познакомилась с ним намного раньше, чем он — с нею, хотя она была дочерью Короля Франков, а он — сыном камеристки. Кретьен, голодный школяр в комнатке под самой крышей, Кретьен, писавший ночи напролет, до ломоты в шее и желтых пятен в слабых глазах, юнец, не всегда знавший, что он будет жрать наутро, если заплатит долги за жилье — этот человек, писавший не ради хлеба или славы, но только потому, что не мог не писать — мог ли он предвидеть, что через несколько лет маленькая рыжая девочка, одна из самых богатых невест во Франции, будет так же просиживать ночи напролет над его писаниной?..
Она любила Клижеса и страстно завидовала его возлюбленной, а Александр, отец героя, нравился ей еще больше; она всем сердцем сочувствовала печальной судьбе дамы Лодины, но Ивэйна, с чисто женской логикой, однако же обвинять ни в чем не могла. Ей казалось, что на месте супруги такого рыцаря она поступила бы иначе — и ошибалась: что-то подсказывает мне, что Мари с ее нежным и одновременно резким характером вела бы себя похуже Дамы Фонтана раза в три. Но больше всех принцесса любила Эниду — о, часто ей казалось, что она на самом деле Энида и есть, и все горести нелюбимого ребенка в королевском дому должны увенчаться особой какой-то, сияющей любовью, способной искупить все печали... И еще одной особенностью обладала Мари, той, которая открыла ей навстречу сердце Кретьена так, как не смогла бы это сделать ни самая изысканная красота, ни разрывающая жалость, ни утонченнейший ум, ни... Короче, Мари любила Короля Артура, бритта. Того самого, которому клялись в верности в Рождественскую ночь пять перепивших школяров, чтобы наутро проснуться к уже подписанному приговору. И еще она верила, что Король не умер. Что все это на самом деле, и будет день, когда Король вернется и соберет своих людей к себе. И рыцари и дамы, те, что не успели родиться во дни его славы, увидят новую славу — ту, что будет ярче прежней, как выдержанное вино крепче молодого...
Самое странное, что такие полудетские верования сочетались в Мари с умом практическим, воспринимающим стихи — как витраж из слов, сочетания строк и рифм, расставленных в определенном, наилучшем порядке. И сердце ее перелетело к Кретьену, не могло не перелететь — как только она его увидела, нет, увидела на самом деле — тридцатилетнего черноволосого человека, рыцаря, не умеющего петь, из головы и из-под рук которого изошло все, что она любила и потеряла. А он тогда еще не знал одной ее особенности, которая в некий момент стала решающей в общей их судьбе — Мари, несмотря на свою утонченную хрупкость и боязливость, в глубине души своей была очень и очень отважной. Наверное, самой отважной из них троих. Если будущий король Ричард, брат ее, и прославился потом храбростью, должно быть, львиное сердце он унаследовал от общей их с Мари матери.
Кретьен потом уже и не мог вспомнить, когда Анри первый раз подошел к нему с просьбой — "Поговори с ней о чем-нибудь, пожалуйста, а то... Мне кажется, все идет как-то не так. Может, вам прогуляться?.. Съездить куда-нибудь?.. Ты ее спроси, может, она по Франции скучает? Вообще развлеки ее как-нибудь, ради Христа, ты же все-таки поэт!"
...Они много времени проводили вместе: признаться, об этом просил Анри, и Анри же был этому очень рад. Он знал и видел, что этим двоим будет о чем поговорить, что эти двое, которых он любил, принимают и понимают друг друга. Граф поначалу боялся оставаться с супругою наедине — при попытке поговорить с нею он испытывал нечто вроде ужаса. У него и раньше так бывало с женщинами, но тогда он уходил от беседы в полной уверенности, что они все дуры; на этот же раз дураком оказывался он сам, и честное сердце его отлично это понимало, но поделать ничего не могло. Граф мялся, не знал, куда девать сразу оказывающиеся неуместно-огромными руки-лопаты, нес какую-то ерунду: "Э-э, жена... А вы тут чего-то вроде как читаете? А-а, про рыцаря Жерара Руссильонского... Кстати, о руссильонцах: я тут одного, под названием Альдрик, так на турнире в честь одной свадьбы по башке шарахнул — чуть мозги ему не вышиб..." И все в таком роде. Понятно, что без Кретьена беседы супругов заканчивались очень скверно. А именно — Мари с каменным, осунувшимся острым личиком смотрела в сторону, теребя пальчиками концы пояса, а Анри, пунцовый от горя и напряжения мозгов, в отчаянии глядел на нее в упор, размышляя, не броситься ли ему на меч. Хорошо еще, что в простую голову рыцаря не приходило мысли, что и от ночных их наслаждений юная графиня получает в десять раз меньше радости, чем достается ему самому. О, Мари была его первой возлюбленной, и он в простоте своей думал, что все идет как надо. К чести ее надобно сказать, что так думала и она. Правда, ее это нимало не утешало. Ей недавно исполнилось восемнадцать лет.
Как бы то ни было, восхищенное, нескладное удивление вскоре начало превращаться в любовь. Кретьен как-то раз застал своего друга и сеньора посреди малой рыцарской залы; тот стоял как истукан, держа на мозолистой ладони маленький остроносый башмачок из светлой кожи, расшитый бисером. Воинственный Анри держал смешную штуку бережно, как котенка или другого мелкого зверька, и смотрел на нее с улыбкой, кою менее возвышенный ум не постыдился бы назвать идиотской. Ну надо же, ее башмачок... До чего же он маленький... и изящный... При виде Кретьена граф вздрогнул, как ошпаренный, подвигал бровями, медленно заливаясь краской, и наконец шагнул вперед, выговорив нарочито грубо:
— А, это ты... А я вот тут, это... Башмак нашел. Не твой, часом?..
Ах ты ж мой изворотливый, хитрый Анри. Кретьен куснул нижнюю губу, не позволяя себе улыбнуться, и ответствовал с предельной серьезностью:
— Нет, не мой... Для меня он был бы маловат.
— Вот и я смотрю — с чего бы ему быть твоим?.. Какой-то он... маловатый, — раздумчиво согласился его сеньор, тиская находку в руках так, что бисер трещал и едва не отрывался...
В другой раз Кретьен застукал своего друга на женской половине замка, в пустой, скудно освещенной майским солнышком спальне Мари — где он стоял у прикроватной перекладины, с которой свисала одежда, и, зарывшись лицом в складки синего Марииного блио, то ли целовал его, то ли просто — вдыхал аромат... На этот раз поэт умудрился ворваться не слишком шумно, и сумел закрыть дверь снаружи, оставшись незамеченным. Хотя он и искал Анри по какому-то очень срочному делу. Когда Кретьен вышел во внутренний двор, чтобы сказать приехавшему купцу, что мессир граф пока очень занят, на лице его играла тихая улыбка — непонятно, было ему грустно или хорошо. Хотя при определенном виде радости и грусти это, в общем-то, одно и то же.
К началу лета влюбленность Анри перешла на следующую ступень: он понял, что Мари — человек.
Не просто красивое хрупкое существо вроде цветка или зверюшки из бестиария, а человек, живая душа, хотя и заключенная в необыкновенно изящное тело, и этот человек думает и чувствует все то же, что он, а кроме того, с ним можно даже и подружиться.
Произошло подобное открытие совсем внезапно, когда Анри в компании Кретьена усердно развлекал жену — учил ее охотиться с соколом. "Вот так ты его пускаешь, смотри", — объяснял он в своем грубоватом стиле, срывая клобучок — но Мари, кажется, была невнимательна, и сокол не слушался ее, злился и хлопал крыльями, а потом так перепутал все опутенки, что Анри, чтобы успокоить его, катавшегося по траве, пришлось подставить птице голую руку. Бедняга кречет, бившийся так, что мог и попортить себе крылья, успокоился, вцепившись в человечью плоть кривым своим клювом, и в ярких глазах его появилось то безумное довольство, которое, должно быть, ведомо асассинам после изрядной дозы гашиша и парочки убитых жертв. Анри не заорал от боли — соколятники к ней привычны, а к дорогим и капризным птицам относятся трепетно и позволяют им больше, чем собратьям по разуму — но закусил губу и зашипел сквозь зубы, твердо решив при Мари не ругаться своими любимыми словечками. По запястью заструилась кровь.
Подоспел егерь, забрал злюку, ругавшегося на своем птичьем языке. Анри перевел дух и наклонился слизнуть кровь — птица изрядно раскурочила ему плоть, и красной влаги накапало графу на башмаки. Мари к тому времени спешилась и подбежала к супругу с извиненьями, при виде раны взволновалась и устыдилась, а заглянув ему в лицо и увидев там только спокойную, яркую радость, вдруг ясно поняла, что он не только руку — и сердце бы сунул разъяренной птице на растерзание, чтобы исправить ее, Мариину ошибку. К тому времени она мужа уже не боялась — в том немало помог Кретьен, рассказывавший ей про лучшего человека в мире, своего сира, истории не столько возвышенные, сколь просто хорошие и трогательные. Кроме того, за весну умная Мари сделала-таки открытие — она перестала бояться того, кто, как она поняла наконец, и сам ее боится. А в тот день она почувствовала к Анри что-то вроде... Да, вроде любви.
Он был сильный, а именно того она в людях и искала: силы, способной защитить.
Он был готов ее защищать, потому что любил ее.
Он умел защищать.
Он, в конце концов, любил ее, и именно так, как она ждала того все печальное детство от собственного отца — и не дождалась.
Он был все равно что отец, только равный. Муж, друг. Супруг.
И сейчас ему сделали больно — из-за ее глупости, из-за ее неумения, из-за нее. И он на нее совсем за это не обижался.
— Анри... Господин мой... Вам очень... больно? — так спросила Мари на солнечном лугу под светло-синим шампанским небом, и хотя она и покраснела от неловкости, волосы у Альенориной дочки стали совсем-совсем светлыми. Почти что золотистыми.
— Да что вы... Мари, — напоминая ручного медведя, переминаясь с ноги на ногу, ответствовал граф, отнимая кровоточащую руку ото рта. — Это же... сущие пустяки, в самом деле.
И Мари взяла его здоровенную руку и поцеловала возле ранки с детской какой-то, сосредоточенной серьезностью, и Кретьен, стоявший неподалеку с лошадьми, отвернулся в смущении — так смущаются не чего-то неприятного, а наоборот — очень хорошего, только не твоего. Чего никому стороннему видеть бы не надо.
Потому он и не видел, — честный рыцарь, — как граф Анри, растроганный до глубины души, в ответ поцеловал свою возлюбленную жену в губы, а потом подвел ее к коню, чтобы помочь подняться в седло. Уже верхом, когда они втроем — муж, жена и друг — тронулись в путь, Мари отвернулась в сторонку и тихонько утерла губы краем ладони. Одного дама не рассчитала — она ехала между двумя мужчинами, и потому отвернулась в сторону, с которой ехал Кретьен. Но он — хорошо, что невнимательный! — как раз созерцал некую птичку, взлетающую слева от дороги, и маленькая коричневая птичка эта, поднимаясь в воздух, начала петь...
Непонятно, кто первый придумал шутливые имена. Кажется, даже Мари; они с Кретьеном тогда играли в рифмы — это была их любимая забава во время прогулок. И дома, за трапезой, и за шахматами (в которые Мари играла очень хорошо для женщины — если только от романтической рассеянности сознания не забывала, во что именно играет). Они рифмовали все, что видели вокруг себя, и собственные имена, и имена Артуровских рыцарей, и названья городов... Многие шампанские рыцари, не ведая того, служили этой парочке темой для длиннейших поэм на одну и ту же рифму — Мари утверждала, что это очень изысканный куртуазный жанр поэзии. Хорошо еще, что свои творения они, вдоволь посмеявшись, тут же забывали. Потом напишутся новые. Подобное развлечение, казалось, наскучить не может никогда.
А потом случились имена...
Это был веселый лангедокский обычай — награждать прозвищами-"сеньялями" своих возлюбленных, вроде бы для того, чтобы оградить истинные имена от посягательстяв суетной молвы, а на самом деле — просто из удовольствия называть любимого человека не так, как все остальные, иметь от мира "маленькую сладкую тайну". Имелся и другой обычай — тоже южный, но распространившийся и по северу: давать прозвища друзьям и побратимам, имена, которыми только близким позволялось звать друг друга. Первым родилось на свет имя для Анри — мессир Оргелуз, господин Гордец. Взялось оно из какой-то очень маленькой и очень смешной причины; вроде бы Анри сказал Кретьену, что гордится им, а может, и не Кретьену, а может, и не сказал... Может, это он гордился собой как наставником, научив-таки Мари обращаться с соколом, после чего Мари сокола немедленно потеряла — он раззадорился, набил кучу дичи и улетел черт знает куда, и двое егерей его искали с полутора суток... "Да, я гордец понапрасну", — изрек опечаленный Анри, когда они возвращались домой — а Мари, смеясь, читала ему проповедь о благочестии и наказании за гордыню. Так оно и повелось — "Гордец понапрасну", а потом и просто — Гордец. А может, имечко "Оргелуз" появилось и раньше, и при подходящем случае только обрело новую жизнь.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |