Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Со мной так давно не делали этого. Со мной, пожалуй, никогда не делали этого настолько искусно — с такой филигранной, ювелирной точностью. Мне не хватало этого, как наркоману дозы, как Горацио — провокаций Гамлета; каждая клеточка, каждая нерождённая строчка во мне горит, изнывая во власти нашего обоюдного эксперимента.
Ты поиграешь — и потом тебе, наверное, надоест, как шаловливому лисёнку рано или поздно надоедает мышь-полёвка. Люди так устроены — всем надоедает. Но сейчас мне не хочется загадывать; только звериная жадность, только голод, наконец утоляемый — хотя бы отчасти, — голод в твоих смуглых тонко очерченных скулах, в твоём по-оленьи кротком и нежном взгляде, в вишнёвой дымности рта. Я снова и снова двигаю фигуры в свете неона — наспех продумываю первые ходы, не в силах продумать эндшпиль. Ты опережаешь меня — но дедушка, тщетно пытавшийся научить меня шахматам, всегда повторял, что белые начинают и выигрывают.
Не знаю, отношусь ли я к белым, — но партию начала точно я.
— ...Но разве тебе самой не скучно? Тип, в таких ситуациях всегда есть искус видеть боль как строительный материал.
— Скучно, но если я... отдамся тому, что ведёт меня к этому, я не смогу это контролировать. А я люблю всё контролировать.
— Это заметно, — мягко, но иронично усмехаешься, мягко прихватывая губами мундштук кальяна, вновь выдыхая в моё лицо клубы дыма. В щекотном кружащем дурмане меня почему-то особенно чаруют эти прихватывания — ты будто кормишь оленя с руки; хочется, чтобы... Вздрагиваю.
— Да. Просто...
— Просто иногда хочется и отпустить. Поэтому ты напиваешься.
— Да. Наверное. У меня нет проблем с алкоголем — по крайней мере, пока нет, — но мне действительно очень трудно расслабляться. Я привыкла... всегда бороться. Всегда быть в напряжении. Как солдат, который пришёл с войны и всё не может отойти и вернуться к мирной жизни.
— Не доверяешь.
Хмыкаешь — весело и легко, без обиды; бархатное манящее вихляние твоего голоса снова раскалённым лезвием проходится по моим нервам. На секунду задумываюсь.
— Не то чтобы. Просто... Слишком быстро. Слишком рискованно.
— Но тебе хочется этого. Хочется в омут с головой.
— Да. Один человек так обыгрывал мою фамилию. Тихонова — тихий омут.
— Всё время отводишь разговор от меня. Прошаренно, — всё ещё странно улыбаешься, протягивая мне трубку. Твои блестящие глаза кажутся чёрными — два провала в никуда, две неродившихся вселенных. Качаю головой.
— Нет. Просто так получается... А ты всё время сводишь к себе. — (Затягиваюсь ещё, выдыхая ворохи дымной вишни тебе в лицо — и жадно, в щекотной тянущей истоме глядя, как ты хватаешь ртом и собираешь мой выдох — аккуратно, всё до капельки. Какой послушный мальчик). — Ох уж этот эгоцентризм мужчин-манипуляторов.
— Прекратил бы, если бы ты так упорно не тешила мой эгоцентризм, — легко, тихо смеясь, парируешь ты. — Упорно, как мазохистка.
Снова провокация, снова поддёвка — но небывало в точку. Итак, слово произнесено.
— Может, дело не в мазохизме? — бросаю я, делая ещё одну вишнёвую затяжку. — Может, мне... Просто нравится тешить твой эгоцентризм. Я бы и дальше это делала.
Голос предательски срывается; смотришь странно, пристально, но серьёзно. Неудивительно: заявка серьёзная, и намерение тоже. В разы интимнее, чем если бы я сказала: хочу спуститься под стол и взять в рот твой член.
Что, чёрт побери?..
Смотришь серьёзно, не моргая, сквозь завесу дыма — долго и молча. Мне становится не по себе.
— И с ним нравилось. Пока он тебя не выпил.
— Да, — выдыхаю — и вдруг понимаю, что по щекам бегут слёзы. Почему именно сейчас?.. Нелепость. — Пока не... Не выпил.
— Ты просто устала.
— Да. Устала. Меня не хватает... ни на что.
Что за чёртов гипноз, как ты это делаешь?
Пол и потолок мешаются, пульс музыки и пульс слёз долбят в голову, твои глаза сияют отчаянным тёмным блеском — нечеловеческой дозой, которую я не могу выдержать. (Или могу?). Дозой вишнёво-дымного яда — сострадания, милосердия, жалости, того же мерцающего чернильного голода, который ведёт меня?..
— Юль...
Издаёшь невнятное, какое-то затравленное восклицание — и через секунду я уже рыдаю у тебя на груди, вжимаясь лицом в мягкую чёрную ткань толстовки. Жар твоего тела под ней, твой терпкий запах, аромат дыма и вишни, тугие, по-птичьи быстрые удары твоего сердца; твои руки скользят по моим волосам и плечам — не ниже, едва задевая лопатки, — упоительно нежные руки, лёгкие, будто огромные шелковистые перья — медленно, гипнотически медленно, и я таю и умираю с каждым скольжением, уже не чувствуя границ тёплого, сияющего чёрным сиянием кокона, уже не различая пульс музыки, твоего и своего сердца, неона и дыма, земли и небес. Вдох-выдох, вдох-выдох — хрипло и рвано, но медленно, медленно, словно удерживаясь от срыва за грань. Чуть стыдясь и презирая себя, я искусственно утрирую затихающие всхлипы — только бы ты продолжал вот так держать и гладить меня, только бы дальше купаться в лихорадочном жаре твоей кожи, в запахе и дыхании, только бы трепетно, с бредовой дрожью обхватывать твою гибкую твёрдую талию поверх толстовки (в этом столько сносящей голову красоты, что меня даже не мучает соблазн забраться руками под — или всё же мучает? интересно, ты бы позволил?..). Медовый тягучий трепет в сбивчивом хриплом шёпоте, неоновый блеск, мешанина кадров — и вот мы уже на улице, бродим вдоль берега маленького озера возле общежития, и я зябко кутаюсь в пиджак.
Сколько прошло времени? Сколько своих цыганских чар ты на меня истратил — и в них ли, чарах, дело?..
— ...Так дело в твоём бывшем?
Спрашиваешь это с наигранной небрежной бравадой, почти весело, смоля очередную сигарету. Непонятно, как ты не валишься с ног от опьянения, накуренности и усталости; когда ты смотришь на меня, твои тёмные глаза сияют всё тем же огнём вникающего вопрошания — будто ты хочешь залезть в меня, в мой мозг, в сознание, в переплетение кровеносных сосудов и лабиринт нейронных связей памяти, и только досадный барьер тела тебе мешает.
Сглатываю слюну со вкусом вишни и дымной горечи. В чёрной воде озера отражаются редкие огни фонарей. На ступеньках у входа в общежитие ни души. Листва корявых вязов, поскрипывающих от ночного ветра вдоль тропинки, ведущей из университетской рощи, кажется чёрной, а не золотой. Или серой — как пепел, слетающий с твоей сигареты. В голову мне бьёт пугающее сейчас — будто эта ночь что-то значит, будто это одна из развилок, сплетений невозможного с возможным, набухший лимфоузел на теле вероятности.
Хотя, может быть, завтра я передумаю? Может, с рассветом и грустным похмельем всё это развеется, как ещё один лихорадочный сон?..
Но мне почему-то так не кажется. Мне кажется, что ты не из тех, кого можно просто взять — и отодвинуть в ряд эпизодических персонажей. Отложить в чёрный ящичек для редких патетических речей, как череп Йорика.
Есть многое на свете, друг Горацио...
Качаю головой, не глядя на тебя. Уже то ли три ночи, то ли четыре утра — неважно; от озера тянет таким холодным ветром, что меня ознобно колотит, и приходится крепко сжимать челюсти, чтобы ты не услышал нелепого перестука зубов. Зато тебе словно всё нипочём: лёгкая толстовка виднеется из-под куртки нараспашку. Я уже не раз замечала, что ты довольно легко переносишь холод. В чём же дело — в сигаретах? В чернильном огне, который сжигает тебя изнутри?..
С кем угодно другим я бы уже давно заканючила и запросилась внутрь — я не выношу холод. С кем угодно, но не с тобой. Кажется, сейчас мне было бы проще отпилить себе палец, чем прекратить с тобой разговаривать, — а если мы придём ко мне, где наверняка уже провалилась в сон пьяненькая Вера, придётся прекратить.
Если к тебе... Но от мысли о твоей пропитанной дымом и бардаком комнате, о скомканных голубых простынях на твоей постели меня швыряет во что-то совсем уж недопустимое, и я отвожу глаза.
Взять на заметку: если я ещё когда-нибудь предприму отчаянную попытку отметить день рождения в беспросветной депрессии, нужно надевать не праздничное платье, а что-нибудь поплотнее.
— Он не мой бывший. Просто... близкий человек. Мы не встречались.
Сказать спокойно, на грани с равнодушием — но так, чтобы ты видел: на самом деле мне тяжело, и я едва выдавливаю слова. Делаю это почти неосознанно — но ведь это тоже манипуляция. Ну же, жалей меня. Сострадай. Пытайся понять.
Ты, как и он, учишь меня сражаться. Люблю учиться у лучших.
— Но ты его любишь? — с шипением затянувшись, без единой заминки спрашиваешь ты — мягко и невозмутимо.
По-детски непосредственная бестактность; улыбаюсь — это весьма в твоём духе. Ты можешь сколько угодно кочевряжиться словечками вроде "бывший" и "бывшая", кокетливо упоминать, как и с кем ты спал, как и кто в тебя влюблялся, — но всего этого не хватает, чтобы спрятать твоё идеалистическое, по-подростковому максималистское, до литературности романтическое понимание любви. "Слишком красивая, слишком муза", — говоришь ты о Софье — но даже от этого веет холодом, как от бесстрастной отвлечённой идеи.
Может, именно поэтому ты, как сказали бы в суде, не даёшь ход нашему делу — из-за этой возвышенной литературной романтичности?
Впрочем, разве я хотела бы быть для тебя такой бесстрастной идеей? Вряд ли. Я ненавижу полумеры.
Почему я так непозволительно долго молчу, кутаясь в пиджак? Возможно, слово "любишь" мелковато. Возможно, у меня — филолога и горе-писателя — в кои-то веки не хватает слов. Как рассказать, что я служу богу и мой бог оставил меня? И с чего я вообще взяла, что тебе это нужно, что ты поймёшь — когда моя собственная мать, Вера, психолог и психиатр не поняли?..
Если когда-нибудь я расскажу тебе это — то, наверное, только в стихах. Или в романе. Это язык, который ты понимаешь лучше земного. Остальное останется для других. Как на картине Тициана — "Любовь земная и Любовь небесная".
— Я... Не только. Я его... помню. Знаешь, всё время. Всегда. Во всём и во всех. Это ещё больнее, чем просто любить.
— То, как ты плакала. Так не плачут из-за обычного воспоминания, — мурчащим хриплым выдохом произносишь ты. Выбрасываешь тлеющий окурок, притаптывая его ботинком; влажно кашляешь. Тебе тоже не по себе? Не по себе, но слишком уж привык — органически, на уровне инстинкта — цеплять, проникать в суть, провоцировать?..
В этом для меня как раз нет ничего удивительного. Иначе не получается писать. Ты подпитываешься людьми и образами, а они (мы?) — тобой.
Кажется, начиная с этой ночи ты и из меня вылепишь образ. Поселишь его в пробирку, заткнёшь пробкой. Образ Страдающей.
— Мы не вместе и не были вместе, — выдавливаю я. — Просто общались... несколько лет. И он решил прекратить общаться. Это всё.
Сухо усмехаешься. Морщинки густо исчерчивают твой гладкий смуглый лоб — у тебя очень подвижная мимика, и ты часто морщишься. Сейчас — то ли насмешливо, то ли с сочувствием, то ли и то, и другое сразу; не разобрать. Глядя на твои по-детски приоткрытые губы, я думаю, как же мне не нравится слово бывший — какое-то сериальное, пошловатое. Никогда не нравилось. Звучит так, будто его нужно произносить с пренебрежительно-намекающей ухмылкой: мол, мы же все понимаем, что речь о какой-то досадной, плохо завершившейся истории из прошлого — так давайте сделаем её ещё более несерьёзной и обытовим. Дружно притворимся, что этот человек и чувства к нему ничего особенного не значат и не значили.
Пожалуй, даже если бы мой бог бабочек был "бывшим", мне было бы противно так его называть.
— Ну, это фабула. Событийный костяк. А сюжет?
В твоём голосе теперь мерцает что-то звонко-подначивающее, почти весёлое; что-то вроде "Давай поиграем!" Качаю головой, отчаянно сопротивляясь; вода озера идёт мелкой шёлковой рябью у тебя за спиной. Фабула и сюжет. Тебе очень нравится походя поблестеть своими знаниями; это раздражающе-очаровательное стремление порисоваться, конечно, роднит тебя с ним, — да и не только это. Несмотря на то, что сходства эти больше мелкие, чем общие: сущность у тебя не хищная, а оленья. Жертвенно-кроткая сущность того, кто в древних лесах убегал, а не догонял, — хоть ты и постоянно претендуешь на противоположное. На какую-то порочную брутальность. В отличие от моего бога бабочек, безосновательно претендуешь; и это создаёт флёр смешного несоответствия — будто семилетний мальчик примеряет папин пиджак.
Порочность в тебе, разумеется, есть — но другая. Не просчитанно-математическая, не порождённая вечным самоанализом. Почти бездумная, интуитивная, по-детски эмоциональная — порочность испорченного эгоцентричного ребёнка, который время от времени решает поиграть в лицемера и манипулятора. Порочность чересчур искусного эмпата, кроткого исповедника, который на самом деле поискуснее тиранов способен играть с чувствами людей.
Неужели я общаюсь с тобой только потому, что ты хоть немного похож на него?.. От этой мысли мне становится гадко; ещё плотнее запахиваю пиджак.
Твои губы в ворохе вишнёвого дыма, твои руки, с трепетной лаской старшего брата касающиеся моих волос. Нет, не только поэтому.
— Я знаю, чем сюжет отличается от фабулы. Благодарю.
— Прости.
Виновато сутулишься, нервно усмехаясь. На обиженную сухость ты реагируешь моментально — даже если она наигранная. Так боишься показаться отвергнутым и ненужным?
— Да ничего. Я просто не совсем понимаю, о чём ты спрашиваешь.
— Ну, эм... То есть вы исключительно дружили и у вас не было?..
Целомудренно замолкаешь. До странности целомудренно — учитывая до абсурдности откровенный узор беседы.
Отворачиваюсь, почти не чувствуя страха или волнения. Дело не в том, что я не хочу или не могу говорить с тобой об этом (что тоже странно — учитывая, что мы знакомы всего месяц), а в том, что не знаю, как ответить на это самой себе. Какой приговор выписать произошедшему преступлению, по какой статье рассмотреть виновников и потерпевших?
"...Ты так хорошо это делаешь. Как будто не в первый раз".
Смотрю тебе прямо в лицо.
— Было.
— Ясно, — по-птичьи встрепенувшейся скороговоркой роняешь ты — и отводишь взгляд. — И что, прямо... постоянно? Я имею в виду, параллельно с другими его отношениями? Ты упоминала, что...
— Нет! — испуганно перебиваю я. Не могу так очернять бога бабочек — всё-таки он делал это с другими, но не со мной. Не могу — вопреки тому, что мне всё ещё очень хочется себя жалеть. Мне нездорово понравилось плакать при тебе: в том, как ты смотрел на меня, как меня обнимал и гладил, было что-то смешное, стыдное — и одновременно завораживающее. До боли грешное и заводящее; что-то очень плохое. Там, в кальянном дыму, я была такой плохой, такой недостойной твоего сострадания — рыжеволосая Магдалина перед Христом. — Нет. Всего пару раз. По его инициативе — строго говоря, только один. И он... сожалел. Наверное. Не знаю. — (Смотрю на вывеску круглосуточного продуктового магазинчика, мерцающую вдалеке, и светящиеся буквы медленно расплываются). — Я... не хочу больше об этом.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |