Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Пропажу списали на Костика, поскольку видели, как в послеполуденный час хлопчик вертелся возле летней кухни.
Полиция, обшарившая дачу, обнаружила место, где бутыль была спрятана: на террасе, за дверью нашли радужное пятно. Пятно пахло керосином.
Пахла керосином и белая кружевная перчатка, заброшенная в жасминовый куст возле нужника.
Вчера после пожара карета увезла Новикову в клинику Штальгаузена для нервнобольных, в истерике и с помутнением рассудка.
Нынче с утра Жуковский, с полицейским чиновником Кондратенко, посетил Новикову в клинике. Новиковой была предъявлена перчатка, которую она признала своей. И в преступлении тоже призналась, однако ничего более не сказала, потому как опять впала в истерику.
— Так что, — сказал Жуковский, — дело, можно считать, завершено. По словам управителя, поместье назначалось сыну Григория Полоцкого, Николаю, а у Новиковой на прожитье оставались гроши, если пасынок ее по совершеннолетию попросит в аут.
— Куда? — не понял Згуриди.
— Выйти вон, — перевел Квасницкий. — Футбольный термин.
— А-а! — сказал Згуриди. Футболом Дима не интересовался, теннисом тоже. С недавних пор его интересовал только один объект, точнее, субъект, с которым вы уже знакомы. Субъект был женского пола и звался Ниночкой Згуриди (совсем недавно Ниночкой Полторацких).
— Вообще-то, — сказал Жуковский, — ты там тоже должен был присутствовать, на допросе. Ты же это дело ведешь — официально.
— Веду, — согласился Згуриди. — Я ее еще допрошу — сегодня же. Или завтра.
— Если получится. Доктор Штальгаузен сильно ругался: довели-де барыньку до умопомешательства. И всякие беседы с ней покамест запретил. И вообще сказал, что ничего не обещает.
— Доктора никогда ничего не обещают, — с обреченным вздохом заметил Квасницкий. — Им так кажется безопаснее. А тем более когда его пациентке грозит каторга. Подержит он ее у себя полгодика, выдаст он ей свидетельство о невменяемости, и будете вы... — тут Квасницкий несколько раз провел пальцами по пухлым, выпяченным как для поцелуя, губам. Получилось что-то вроде "блим-блим".
— Сам ты... — Жуковский повторил жест Квасницкого. Поскольку губы у него были гораздо тоньше, "блим" получился совсем не таким сочным и полновесным. — Мы своего эксперта направим, независимого...
— Какой же он будет независимый, если ваш? — скептически осведомился Глюк. — И потом, Штальгаузен — врач с европейским именем, кто ж с ним из наших спорить будет? Разве что Юнга пригласите из Швейцарии или этого... как его?
— Фрейда, — сказал Квасницкий. — И не наезжайте на Згуриди. К нему сейчас надо бережно относиться. Он у нас будущий отец!
Згуриди было начал расплываться в счастливой улыбке, но тут же нахмурился:
— Откуда ты знаешь? Я сам только третьего дня...
— Ваш особняк на Французском бульваре вчера посетил известный в городе гинеколог Эпштейн, — Квасницкий говорил скучным голосом, как будто читал лекцию. — Матушка твоя в отъезде, значит, гинеколог призван был к Ниночке. А сегодня у тебя морда сияет счастьем и надеждой. Значит, Ниночка не только не заболела, а совсем наоборот. Следовательно, ожидается появление очередного Згуриди.
— Еще один Холмс. Проницательный, холера! — вроде бы недовольно бросил Згуриди, но счастливую свою улыбку удержать все-таки не смог.
— Да, — сказал Квасницкий. — Я такой. Глюк у нас Шерлок, а я — Майкрофт. Братья Холмсы, — и Леня приподнял свою панаму с легкими поклонами в стороны каждого из друзей.
— А Костик? — задумчиво спросил Феликс Францевич, пощупывая свои тоненькие усики. — Его она никак не могла убить. Околоточный видел Костика после того, как Новикову увезли.
— Я еще не получил медицинского заключения, — сказал Жуковский, — так что вполне возможно, Петрищенко погиб по случайности, а вовсе не пал жертвой. Устал, темно, поскользнулся в грязи, захлебнулся...
— Но Заславский видел Костика утром, когда Зотиков увозил с дачи младших девочек, — произнес Феликс Францевич, по-прежнему задумчиво и по-прежнему пощипывая усики, — а тогда было уже совсем светло...
— Перепутал твой Заславский, обознался — мало ли! Тоже ведь ночь не спал, а потом целый день на ногах, вот все в голове и перемешалось: когда, где и кого он видел!
— Очень я в этом сомневаюсь... Значит, — спросил Глюк, вдруг встрепенувшись, — Новикова перчатку признала своей? А можно на нее где-нибудь посмотреть?
— В клинике доктора Штальгаузена, но тебя туда не пустят, — сказал Жуковский.
— Перчатку вы оставили в клинике? — удивился Глюк.
— В клинике мы оставили Новикову. А перчатка вот она, — Жорик поставил на колени портфель, открыл его и достал оттуда завернутую в бумагу дамскую кружевную перчатку, длинную, до локтя. Такие перчатки третьего дня Глюк видел на Полоцкой.
Друзья по очереди пощупали и понюхали улику. Действительно, керосином перчатка пахла. Квасницкий даже приложил ее к своей толстой ручище.
— Хорош мацкать
* * *
, — Жуковский отобрал у Квасницкого перчатку, тщательно завернул в бумагу и спрятал в портфель.
— А духами не пахнет, — задумчиво произнес Глюк.
— Керосиновый аромат какие хочешь духи перекроет, — авторитетно произнес Жуковский. — У меня все бумаги теперь в портфеле керосином воняют.
— То бумаги, а то — духи, — наставительно сказал Квасницкий. — Феликс прав, госпожа Новикова так духами поливалась, что даже керосин бы запах не перебил.
— И размер, — добавил Феликс Францевич. — У Новиковой ручка маленькая, пухленькая, и с короткими пальчиками. А эта перчатка на тонкую руку с длинными пальцами. У Полоцкой такая рука.
— А что, разве дамские перчатки имеют размеры? — спросил Жорик, и все трое посмотрели на Диму Згуриди.
— А я знаю? — сказал Згуриди. — Тоже мне, нашли эксперта по перчаткам!
— Ты у нас эксперт по дамам. Как единственный женатый в нашем холостяцком обществе, — Квасницкий захихикал, а Згуриди покраснел.
— Я думаю, имеют, — сказал Глюк. — Руки же, как и ноги, у всех разные. По-моему, это перчатка не Новиковой.
— Но она ее узнала, и признала за свою, — Жуковский начал уже раздражаться. — И призналась в совершении преступления... Преступлений. С чего ей признаваться, если она не убивала и не поджигала?
Згуриди поморщился.
— Жорик, ты как маленький! Это называется самооговор. Или она кого-то покрывает, кого-то близкого ей, или, поскольку ненормальная, по причинам... Из желания привлечь к себе внимание. Или у нее мания какая-нибудь: это ты с доктором Штальгаузеном поговори, он тебе расскажет.
— Вперед! Форвардс! — разозлился Жуковский. — Ты у нас судебный следователь — ты и доследуй!
— И доследую! — Згуриди тоже разозлился, вытащил пенсне, нацепил на переносицу. — В конце концов, ты у нас прокурорский надзор, тебе следить за тщательностью расследования. А расследовать — мое дело!
— А что ж ты не расследовал? Ты даже на место преступления только на второй день явился!
— Ша, господа! — Квасницкий укоризненно покачал головой. — Что вы расшумелись, как торговки на "Привозе"!
Но Жуковский уже не слушал. Он защелкнул замки на портфеле, порылся в кармане, бросил на столик пятиалтынный со словами: "За квас", — вскочил и, размахивая портфелем, быстрым шагом направился в сторону прокуратуры.
Згуриди, пряча пенсне в карман, тоже порылся в кармане, бросил на стол полтинник и поспешил вслед за Жуковским.
— Не, как тебе это нравится? — вопросил Квасницкий, грустно глядя на монеты на столике. — Это же сколько я наварил? Исходя из цены за бутылку кваса пять копеек, а выпили мы три бутылки, чистого доходу... Глюк, у тебя из математики всегда были пятерки, посчитай, а?
Феликс Францевич пожал плечами:
— Если тебя это так волнует, так успокойся, на мне ты не наваришь, а только потеряешь.
— Что, поиздержался? — сочувственно заметил Квасницкий. — Слушай, а давай мы эти деньги тебе отдадим: в фонд расследования смертоубийства несчастной мамзели. А что? Почему ты должен тратить на извозчика свои трудовые грОши? Общественное дело должно и оплачиваться обществом!
— Не паясничай, — поморщился Глюк. — Дочек она защищала, Анну или Настю. Или обеих сразу.
Как-то совсем выпустил их из виду Феликс Францевич, а ведь сам же указывал друзьям, и резонно указывал, что девочки уже почти и не дети, и точек соприкосновения с убитой гувернанткой у них было больше, чем у кого другого. И мотив для убийства единокровного брата Николая очень даже весомый — деньги и имение. Из бесприданниц сразу же девочки становились богатыми невестами. Вполне возможно, что и не любили братьев, даже и ненавидеть могли — так, к сожалению, бывает. Тем более что Николай был им всего лишь единокровным братом, а Алексей — вообще чужим, братом лишь по названию. Гувернантку могли они (или одна из них) убить еще и по какой-то причине, из-за внутреннего конфликта. Или же, если преступление замыслили вдвоем, возможно, сговаривались о его осуществлении. В своей комнате беседовать об этом боялись — и мадемуазель Рено могла неожиданно войти, раз она там же ночевала, и горничная, и та же Софья Матвеевна, и стенки между комнатами на даче, как заметил Глюк, были тонкие. Вот и спустились по лестнице, проскользнули в буфетную...
А почему в сад не вышли?
В саду Семен, в саду мог быть Костик. С Костиком у девочек могли завязаться какие-то отношения — все-таки они почти ровесники. Выйти на огород — там рядом летняя кухня, прислуга ужинает, кто-то может мимо пройти, увидеть. Нет, буфетная — поскольку прислуга имела привычку бросить там немытую посуду на какое-то время, хотя бы на время ужина — самое что ни на есть подходящее место по их, девочек, мнению.
И перед мысленным взором Феликса Францевича возникла такая картина:
Вот девочки, в ночных рубашках, в своей комнате, сидят в постелях и разговаривают: о том, что если бы брат их Николай умер, то в наследство они получили бы и поместье, и капитал, и никто бы не назвал их бесприданницами! Даже мать!
Вот одна из них замечает, что хорошо было бы, если бы братец Николенька умер, или что-то бы с ним сделалось — утонул, например, или попал под поезд.
Одна — Аня либо Настя — скептически возражает, что сам он никак не умрет, и утонуть не может, потому что плавает хорошо, а под поезд тоже так просто люди не попадают.
А другая — Настя или Аня — говорит, что можно сделать так, чтобы подумали, что он сам случайно погиб. Например, пожар устроить. Тут кто-то из них — Аня или Настя — встрепенувшись, прислушивается к какому-то постороннему звуку; им кажется, их подслушивают. Преступление они еще не замыслили, пока что еще просто болтают, но понимают, наверное, что за такие разговоры — если кто узнает — их не похвалят.
Вот они, все так же в рубашках, босиком или в легких тапочках, осторожно, на цыпочках спускаются по лестнице, оглядываясь, перешептываясь, даже хихикая. Пока что для них все — игра. Девочки тринадцати-четырнадцати лет проказливы, уж это-то Глюк знал хорошо, потому что сам вырос в окружении таких девочек (в пансионе мадам Глюк). А спуститься по лестнице в ночных рубашках через комнату, полную гостей — это, как понимал Феликс Францевич, шалость именно того рода, какие девочки этого возраста просто обожают. Будь они постарше, лет шестнадцати — постеснялись бы.
Теперь, в буфетной, они, прислушиваясь к звукам музыки и голосам гостей, шепчутся; даже нет, не шепчутся, а разговаривают, но тихо. Если бы шептались — друг друга не слышали, из-за музыки. Может, и спорят: мальчики занимали в то время галерею, и устроить пожар на галерее, но не поджечь при этом дом, кажется одной из них — Насте или Ане — невозможным.
А другой — Ане или Насте — представляется, что все получится прекрасно, если, к примеру, постели мальчиков облить керосином.
Кто-то из них — а может, обе — повышают голос.
Вот мадемуазель Рено, тихо, по-английски, покидает комнату, проходит, незамеченная никем: картежники на веранде погружены в игру, мадам Воробейчик распевает с мужем дуэт из оперетты "Елена Прекрасная", госпожа Новикова флиртует с Семеном Воробейчиком, а дамы постарше заняты сплетнями.
Вот мадемуазель Рено начинает подниматься по лестнице, и слышит из буфетной голоса своих подопечных, которым в это время и в этом месте делать нечего.
Мадемуазель Рено, конечно, немедленно идет в буфетную, входит с гневным вопросом: "Что это такое? Что вы тут делаете?" или, может быть, с восклицанием: "Что за безобразие!"
И хватает за руку одну из девочек, чтобы тащить ее наверх, в спальню, и тянется за другой, но, взбудораженная ночным (таким веселым!) приключением, распаленная спором с сестрой, девочка — Аня или Настя — отпрыгивает в сторону, и ненароком ей под руку попадает секачка, оставленная Агафьей, небрежной и неряшливой.
И девочка — Аня или Настя — ударяет мадемуазель Рено в живот, но слишком слабо, чтобы серьезно поранить. Мадемуазель Рено вскрикивает от боли, и выпускает другую девочку — Настю или Аню. А та, в панике, что вот сейчас кто-то услышит, кто-то войдет, хватает гувернантку за шею и пытается задушить.
Мадемуазель вырывается, пятится, но у девочки — Ани или Насти — в руках секачка, которой эта девочка размахивает, мадемуазель отступает, спотыкается, вскакивает и пытается убежать, и тогда девочка ударяет секачкой (той стороной, где молоточек) по затылку своей воспитательницы...
Одна бы девочка с гувернанткой, взрослой женщиной, не справилась бы, но вдвоем — получилось; и вот мадемуазель лежит перед ними без движения на грядке с укропом.
До них пока что не доходит весь ужас содеянного, они пока что действуют, как это в привычке у детей (помыть банку и поставить на полку, когда варенье уже съедено — вдруг не заметят, или на них не подумают!). И они заметают следы преступления, удалив отпечатки своих ног при помощи валявшейся тут же палочки.
И бросаются побыстрее наверх, в спальню, спрятаться под одеялами в ожидании возмездия. Которое, как им известно по их детскому опыту, непременно придет. (Ведь когда банка из-под варенья, чисто вымытая, стоит на полке в буфете, почему-то все сразу: и мама, и бабушка, и гувернантка, — знают, кто это варенье съел).
Однако в этот раз никто про "варенье" не догадался, их даже не спросили: "А не вы ли?.."; гувернантки нет, и никто не донимает их более уроками и наставлениями. Они, наверное, понимают, что совершили преступление. И вначале им даже, может быть, страшно. Но проходит день, наступает другой — вчерашние страхи прошли вместе с ночным сном.
Если одно преступление — причем такое, от какого и выгода-то невелика! — сошло им с рук, почему бы не осуществить свой замысел: тот, с которого все и начиналось? Одна из них — Аня или Настя — настаивает. Другая — Настя или Аня — трусит. А потом брошенная на столе бутыль с керосином подталкивает их эту бутыль украсть. А потом стечение обстоятельств — мальчики выпросили у матери позволения ночевать во флигеле — и очередное преступление совершено, и снова следы заметены бестолково, по-детски: спрятанная тут же, в кустах перчатка. Бросить ее в пламя, где испачканные в керосине кружева мигом сгорели бы, они не догадались.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |