Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Мы с рыжей Тоней купили повозку и размалевали холст, который её покрывал, цветами, птицами и радугами. В повозку запрягли живого ослика, который слегка ревновал к Оленю. Кроме Оленя и Птички, в повозке поселился настоящий и живой серый кот, он спал между нами с Тоней, громко урча. Никто из тех, кто радостно махал нам и бежал за повозкой, не думал и думать не хотел, что я когда-то был аристократом, особой из семьи едва ли не королевской крови и будущим офицером-движителем. Теперь меня звали Ноланом с Оленем.
Я странствовал четвёртый год, я убедился, что наш с Тоней сын — движитель с сильным даром, наша деревянная труппа пополнилась Гусеницей, куклой Малыша, которую он учился водить. Моя жизнь была полна до ощущения постоянного счастья — даже если мы были голодны — когда началась война с соседями.
Ожидаемая.
В самом начале этого безумия мы с Тоней старались обходить стороной разносчиков заразы. Мы останавливали повозку на обочине, и войска проходили мимо нас: бравые и наглые кавалеристы смотрели с сёдел с брезгливым презрением, а пехота орала в такт собственным шагам угрожающие песни. Рыжая Тоня пряталась за пологом повозки, прижимая к себе Малыша, но мне казалось, что сальные взгляды солдат протыкают размалеванную парусину насквозь.
Те, кто рвался в бой, презирали меня, я тихо их ненавидел за то, как бодро и весело они шли убивать. В больших городах, охваченных военным азартом, где нам приходилось останавливаться, я то и дело отбивался от королевских вербовщиков. Они нажимали на мужество и отвагу, на защиту священных рубежей и на щедрую награду за службу — я огрызался, что у такой сволочи, как бродячий комедиант, мужества нет по определению, что я не хочу защищать наши рубежи на чужой земле и что меня не прельщает награбленное. Они плевали мне под ноги и уходили: им и так отбою не было от желающих повоевать. В их глазах я был обычным подонком: кукольник-движитель — либо лишенный наследства и статуса аристократ, либо ублюдок, бастард, не признанный отцом. В любом случае — ниже низкого. Однако хватать и тащить меня чревато: движитель есть движитель, двигать чурбаны можно и со связанными руками, и даже, если сил достаточно, из окошка гауптвахты. Олень отлично показывал вербовщикам, что силы у меня в избытке — они отступались.
Если бы мы развлекали уходящую на грабеж солдатню, наши дела шли бы намного лучше. Но мы с Тоней старались держаться как можно дальше и от солдат, и от людоедского восторга тех, кто их провожал, заранее радуясь будущим трофеям. Мы ушли вглубь страны и давали представления в маленьких городишках и деревнях, где нам чаще платили не деньгами, а едой, и выли по солдатам, как по мертвым.
Лето начиналось многообещающе ясно и тепло, но выдалось дождливым и холодным. Урожай у крестьян не задался, они еле сводили концы с концами — и мы. Ослик с трудом тащил повозку по раскисшим дорогам, в объезд больших городов — а в деревнях нас встречали, как искорку радости среди тягот и неудач. Тоня играла на флейте, как лесная фея, Малыш, к полному восторгу нашей публики, наивно, но очень забавно двигал Гусеницу, мы с Оленем плясали, как на деревенских танцульках, а Птичка вытаскивала из моей старой шляпы предсказания: "Ваш сын вернется живым" и "Война закончится до холодов". И даже в самых нищих деревушках для нас находились несколько глотков молока, кусок хлеба и охапка сена для ослика: жители деревушек улыбались, иногда даже смеялись — и считали, что это дорого стоит.
Осень не сулила ничего доброго, а война и впрямь кончилась до холодов — но не так, как ожидал наш король. Из грандиозных планов наших доблестных героев, завоевателей чужеземных варваров, на сей раз ничего не вышло: в сражении у Белой горы пролились целые реки крови с обеих сторон — и наша армия обратилась в бегство. Они тащились восвояси под ледяными осенними дождями, обозы вязли в грязи, лошади падали и умирали в придорожных канавах, а соседи добивали отступающих в спину. Ни славы, ни денег никто не получил; домой вернулась не бравая армия, а побитые псы, едва справляющиеся с болью, голодом и злобой. Многие из них дезертировали, сбившись в банды, тем более опасные, что у них еще сохранилось оружие.
Полевая жандармерия охотилась на мародёров, как на крыс — но после поражения в войне их развелось слишком много. Твари делали на своей земле то, чего им не позволили на чужой — грабили, насиловали, а порой и убивали. Если мы могли держаться подальше от армии, то избегать мародёров оказалось невозможно: они рыскали в стылых сумерках осени в поисках жилья, где можно раздобыть жратву, выпивку и баб — и могли объявиться где угодно, выбирая только места, откуда война забрала молодых здоровых мужчин. Когда мы приезжали в деревню, где твари побывали, я видел девчонок с кровоподтеками на лицах, шарахающихся от собственной тени, пепелища и свежие могилы. Тогда мне приходило в голову, что свои могут быть куда хуже и опаснее чужаков.
Но деваться было некуда, приходилось жить с оглядкой, каждую минуту тревожась за Тоню и Малыша. Я пытался выбирать безопасные пути — но в ту зиму безопасных путей не было. Судьба играла с людьми в жестокие игры.
В конце декабря нас занесло в изрядную глушь. Мы надеялись добраться до небольшого городка на речке Серебрушке до темноты, но зимний вечер начал сворачиваться в кромешный мрак удивительно быстро. Дул ледяной пронизывающий ветер, вокруг стелились стылые пустынные поля, по горизонтам окаймлённые чёрными лесами. Единственным огоньком, еле заметным в сумеречной мути горело окошко какого-то крохотного хутора далеко впереди, в стороне от проезжей дороги.
Наш усталый ослик ускорил шаги, увидав этот огонек, но мы ещё очень долго добирались до одинокого домишки, окруженного десятком голых плодовых деревьев. Плетень вокруг домишки покосился, ворота скрипели под ветром. У ворот я заметил пустую собачью будку.
Разговаривать с хозяином — с хозяйкой, как тут же выяснилось — направилась Тоня. Ей хватило десятка слов: ее с Малышом впустили в дом, за ними проскользнул кот, а я вместе с хозяйкой устроил в сараюшке, рядом с хозяйской козой, нашего верного ослика. Бедолага тут же сунул морду в козью кормушку, и никто его не одёрнул.
Пока я распрягал ослика, хозяйка, осунувшаяся худая тетка, укутанная в огромную шаль, успела рассказать, что оба ее сына угодили в солдаты и, похоже, сгинули на этой поганой войне — с весны ни слуху, ни духу. Остались младшая дочь да невестка с дитём — не старше нашего Малыша. Из всего хозяйства уцелели только хмурая коза да куры.
От проезжего люда в этом доме не ждали ничего доброго. Бродяги уже свели и корову, и лошадь, съели поросят, отставной солдат походя застрелил собаку; девчонку и молодуху то и дело приходилось прятать в подпол. Жизнь стала голодной и страшной. Но мы показались исключением из правил: в такое время бродячие комедианты — нечастые гости. Впрочем, я уверен, что меня впустили, как приложение к Малышу и Тоне.
В доме топилась печь, для нас зажгли свечу — живое тепло и тихий добрый свет. Олень казался в этом свете живым существом, тени меняли выражения на его получеловеческом лице. Войдя, он сделал уморительный реверанс — и дочь хозяйки, совсем девчонка, погладила его шелковую гриву.
— Как живые, — улыбнулась невестка, такая же девчонка, но с мрачными морщинками у губ и между бровей, протягивая Птичке ладонь. Птичка вспорхнула и уцепилась за ее палец. — Чудно, что она не станет есть, если ей предложить. Но вы-то...
Да, мы ели с ними — ватрушку из ржаной муки с козьим творогом, яйца и молоко. Но я начал представление ещё во время ужина: Олень с любопытством заглядывал в крынку и наливал молока визжащим от восторга детям, Птичка вытаскивала из шляпы счастливые слова, а Малыш гонял по столу Гусеницу — и маленький внук хозяйки, хихикая, тщетно пытался поймать ее за хвост.
Когда мы поели, Тоня вынула из футляра флейту. Мелодия, ласковая, мерцающая, как свет свечи, вплелась в тоскливый вой зимнего ветра в трубе, превратив его в аккомпанемент. Наш добрый приют стал невероятно уютен, страх уходил, тоска уходила, скорбь, рвущая душу, становилась печалью...
Дети уже успели задремать, когда тихое пение флейты оборвали громкие голоса во дворе — и в дверь загрохотали так, будто собирались её выбить. И на меня посмотрели четыре женщины.
В глазах Тони была надежда, в расширившихся, погасших глазах хозяек — безнадёжный ужас.
— Кого принесло в честный дом среди ночи? — спросил я.
— Эй, фермер! — ответил молодой насмешливый голос убийцы. — Открывай замёрзшим, трус, а то подпалим твою конуру и погреемся!
— Вы невежливы, — сказал я, прикидывая, какой деревянной утварью в этом доме можно заменить оружие. Поленья? Скамьи? — А невежам я не отпираю.
Я понял: мне нечем обороняться.
— Пока мы вежливы, — возразил мародёр, и я услышал, как нервно хохочет его банда. Судя по голосам, их было четверо или пятеро. — Но нам это надоест, если ты будешь держать гостей за дверью.
Двигать было нечего. Я понял, что меня, скорее всего, прикончат сразу. На миг отвернувшись от двери, взял топор — не веря, что будет шанс пустить его в ход.
И тут услышал странные шаги — странные знакомые шаги — и дверь отперли за моей спиной.
Этого быть не могло. Я обернулся, как во сне.
Олень стоял в дверном проёме, лицом к лицу с мародёром в потрёпанном мундире с содранными нашивками. В руке Олень держал пистолет, и я понял, что он вырвал его у нападавшего — на это хватило мгновения. Лицо мародёра было бледным и неподвижным, с глазами, как чёрные дыры.
Я услышал металлический щелчок и понял, что Олень взвёл курок. Мародёр шарахнулся назад.
Кто-то во дворе истерически взвизгнул. Грохнул выстрел.
Видимо, пуля ударила Оленя в плечо: я слышал глухой стук, Олень чуть отшатнулся, мотнул головой — и пошёл вперёд.
Могу поклясться чем угодно: я не думал двигать его. Мне в голову не пришло двигать Оленя в бой, как чурбан. Он шёл сам, шёл, как спокойный боец, отлично знающий, что делать. Во дворе басом заорали: "Дьявол!" — и, судя по звукам, бросились бежать.
— Стой, придурок! — попытался приказать тот, молодой, что обещал "подпалить конуру", но его голос звучал неуверенно. Он даже не оглянулся на убегающего, боясь отвести от Оленя глаза. Каждый раз, как Олень делал шаг вперёд, мародёр отступал на шаг.
Я растерялся. Мне ничего больше не оставалось, кроме как стоять и смотреть, опустив топор.
Олень толкнул мародёра в грудь раскрытой ладонью — тот отлетел назад, грохнувшись спиной на застывшую землю, тут же вскочил и продолжал отступать. В этот миг все, и бандиты, и я, поняли, что у Оленя — сила чурбана, нечеловеческая сила деревянной фигуры.
Пуля ударилась в дверной косяк рядом с моей головой — и Олень ринулся вперёд. Стрелявший швырнул разряженный пистолет на землю и опрометью кинулся со двора. За ним в ворота выскочил тот, первый, что собирался жечь "конуру".
Они были на войне. Они знали, что чурбан не остановишь пулями, что удар деревянного "кулака" разбивает человеческий череп на части, что даже горящий чурбан будет тупо переть вперёд и убивать, подчиняясь приказу движителя. Как боевой чурбан, Олень был совершенен — нападавшие осознали, что он может убить их всех, если уж я так легко управляю таким сложным и подвижным созданием, как он.
Или заподозрили ужасное колдовство, быть может. Этакий неуязвимый рогатый кошмар... Они знали, что деревянный — опасен, а что Олень — не убийца, они не знали.
Олень подобрал второй пистолет и пошёл ко мне. Его мордашка-лицо было спокойно, как всегда, но игра теней и отблески света из распахнутой двери изобразили чуть заметную улыбочку. Подойдя, Олень протянул мне пистолеты.
Он двигался непринуждённо, как живое существо, мой немой товарищ, которого я считал иллюзией. Хозяйки дома смотрели на него потрясённо — но страх снова исчез с их лиц.
Я взял пистолеты из деревянных рук. Погладил шёлковую гриву. Посторонился — и Олень вошёл в дом. Я поднёс подсвечник со свечой поближе.
Пуля осталась в его плече. От неё разбежались тонкие лучи трещин. Олень тронул её кончиками пальцев, как беспокоящую рану.
— Ох, Олень, — шепнула Тоня, прижимая к себе Малыша. — Как ты думаешь, Нолан, ему больно?
— Это пройдёт, — сказал я то ли ей, то ли Оленю, пытаясь уложить случившееся в голове. — Надо только вытащить пулю и замазать рану.
Малыш выкрутился из рук Тони и подбежал к Оленю, чтобы обнять. Олень лёг, как пёс — его лицо оказалось напротив лица Малыша. Я смотрел, как живой ребёнок обнимает деревянную куклу, а кукла бережно, чуть касаясь, гладит его по спине — и постепенно понимал, откуда в косной материи берётся душа.
Птичка, как всегда, вспорхнула мне на плечо. И я, как всегда, почесал ей шейку.
Женщины говорили что-то восторженное. Я воспринимал их голоса, как музыку без слов; я думал о том, что такое "жить".
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|