Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Я не читал.
— И я. Это тоже совершенно не важно, я все равно пригласил его к себе.
— И его друга?
— Разумеется. Нельзя разлучать любовников.
— Особенно тех, которые вам не мешают, — говорит Патрик. — И перед смертью беседуют о балете. Этот друг вашего друга тоже умер в больнице?
— Да нет, его, кажется, расстреляли по делу писателей. Он ведь был писатель, сочинял какой-то американский роман.
— Если б он не был писателем, его бы не расстреляли?
— Нет, его бы пустили по другому делу, вот и все, тогда это было просто. С ним закончили очень быстро, всего через год или два. Так что они уже давно встретились.
— Ну что ж, им повезло.
Не всем так везет: обычно на том свете ждут гораздо дольше, скучают, считают дни, дергают пряжу — а вдруг порвется? — и верят с посмертным тщеславием, что их не забыли и не разлюбили. Как грустны, наверно, бывают такие встречи; один бросается, раскинув руки: "Ну наконец-то, я уж думал, ты никогда ко мне не выберешься!" — а другой, смущаясь, подставляет щеку под поцелуй и шею под объятия, отвечает невпопад на бессмысленные вопросы ("Ну, как ты там жил без меня? Ну, тебе было без меня очень плохо?") и все оглядывается назад — не спешит ли за ним тот или та, кого он оставил на земле. Никогда им не совпасть, не догнать друг друга: все повторяется еще раз — нежность, подозрения, ревность, отчаяние, вверх и вниз, пока не закружится голова, пока не замутит от этой любви. Только больше некуда деваться, не сбежать и не умереть — значит, надо как-то договариваться, и они договариваются вдвоем, втроем, ведь времени много, они коротают вечность, и в конце концов решают: ничего, пусть станет полный водоем еще полней, еще нежнее.
Смотри, смотри, Тристан зеленоглазый... Дягилев с наслаждением цитирует то, что не читал при жизни, то, что было написано мимо него, после него; и успевшие устареть строчки блещут странной новизною, одолевают и версты, и время. Как славно вспоминать друзей, которых он оставил когда-то, как весело мириться с ними, очаровывать и очаровываться, отправлять телеграммы с небес, подгонять всех, как прежде: скорее, скорее, ведь завтра премьера, а еще ничего не готово. И они собираются, вздыхая об утраченном покое, проклинают его беспечность, предсказывают провал, ждут позора и свиста, а потом, когда все сходит благополучно, когда авось с юноной вывозят их, куда нужно, тогда они обо всем забывают, блаженствуют в элизиуме: опасность миновала, можно выпить, отдохнуть до следующего раза. И пьют они за его здоровье, за военные астры и астмы, за все, чем корили его на земле: за легкомыслие, за капризы, за расточительность, за лень, за упрямство, за безумие и гениальность, за упокой беспокойной души (из вежливости, не всерьез).
— Я не верю, что увижу вас после смерти, — помолчав, произносит Патрик. — Не верю, что вообще увижу что-нибудь, встречусь там с теми, кого я любил, или помолодею. Я всю жизнь почему-то надеялся, что будет перерождение, продолжение для меня. Теперь я уже не надеюсь. Я умру, и все кончится, мне не придется танцевать в вашем небесном балете.
Дягилев слушает, прикрыв глаза, и не убирает руку с его колена. Как знакомы эти белые, припухшие, давно истлевшие пальцы с округлыми ногтями: Патрик помнит их мнимую слабость и кошачью мягкость, Патрик помнит, что они, эти маленькие пальцы, очень сильны и цепки, не вырваться из них, не освободиться. Патрик помнит чересчур много, без оглядки на даты и лица, и рад бы все позабыть, да никто его не спрашивает: наградил бог памятью — что ж, значит, терпи и не жалуйся. И пред— или посмертное забытье кажется почти соблазнительным: если потом ничего не будет, не о чем и грустить, не на что и надеяться. "После отчаяния наступает покой, а от надежды сходят с ума" — прекрасная формула изобретена в мире за пожарным занавесом, rideau de fer, и ее распространение ограничено, как распространение огня. Патрик хочет покоя и бесчувствия, прекращения всех земных связей. Это малодушие и старческая трусость, это отвратительно, но рядом с Дягилевым не надо ни притворяться, ни играть: "мне все равно, я больше не играю". Нечем хлороформировать сознание: бессильны и музыка, и поэзия, и другие доступные наркотики, отпускаемые без рецепта. А в аптеке у фонаря ему не продадут лекарства посильнее: законы ужесточились, теперь кокаином не лечат ни мигрень, ни кашель, ни тоску, ни усталость. "Справляйтесь сами, — советуют ему, — с нефизической болью справляйтесь сами". А Дягилев выхватывает из воздуха еще чьи-то чужие слова и цитирует в сторону, уже не с крокодильей, а с едва заметной, очень тонкой усмешкой:
— "Так что все мои отношения к смерти это отношения к черной дыре японской гравюры. Тупо, черно и безнадежно. Опять, это только по отношению к себе. Для других я верю в это бессмертие..."
— Да, именно так. И мне хочется лечь в постель, уснуть и никогда не просыпаться. Пусть все кончится так, как вы говорите, Серж: тупо, черно и безнадежно. Я не буду танцевать у вас, я и прежде был вам не очень верен.
Понимает ли Дягилев, что ему признаются лишь в профессиональной неверности, в несексуальной измене? И какое ему дело до любой неверности сейчас, когда у него есть еще одна — новая, старая, земная, слишком рано оборвавшаяся — любовь: последний мальчик, умерший весной от инфаркта. А Патрик — хоть и мил до сих пор, но только хороший танцовщик (если вытрясти его из дряхлого тела), да еще и с bien-aimé за душой; не стоит желать его, пусть просто танцует, как прежде, а любит кого угодно, вот и все, вот и договорились. Беглые поцелуи, мимолетные ласки — не в счет, Дягилев уже не попросит его "быть нежным" на небе, как просил когда-то быть нежным в Монте-Карло. Надо менять привязанности как можно чаще, не влюбляться в одного навеки, это техника безопасности, иначе не сохранишь рассудок. Дягилев и его не любил всерьез, увлекался, пробовал новое — чтоб все вокруг ахали и твердили: ах, как неосторожен этот Серж, подумайте, он совсем не скрывается, ничего не боится, вот нахал, ах, теперь он спутался с британцем, позабыв о приличиях, и его, конечно, всюду принимают, но из любви к искусству, а не к нему, ах, но это несносно, нет, это прямо смешно, гоняться за мальчишками — в его-то возрасте, и еще смешнее, что эти мальчишки так рады, когда он их ловит, и не превращаются ни в левкои, ни в оливы, ни в ласточек!..
И отчего бы им превращаться в цветы или в птиц, отчего им бояться Дягилева, ведь он просит от них так мало — и так много дает взамен, и в конце концов, давно придумано подходящее сладкое оправдание: "Ça lui fait tant de plaisir — et à moi si peu de peine". А как же возраст? — полно, возраст тут ни при чем, это пустые и паспортные цифры для чиновников, военных, пограничников. Джон умирает в пятьдесят четыре, Дягилев умирает в пятьдесят семь, всего три года разницы, ерунда, да еще полсотни с лишним накинуть от двадцать девятого до восемьдесят третьего, и получится почти поровну. Они оба сейчас — ужасно молоды, непозволительно молоды: ах, и это тоже несносно, нелепо, вздорно — умирать, не дотянув до шестидесяти, в хорошем обществе так не поступают. Но часовая стрелка уже бежит обратно, и Патрик вновь чувствует себя юнцом, юнцом-британцем, с которым неосторожно спутался Дягилев (между прочим, подсудное дело, поправку Лабушера тогда еще никто не отменял). А спальня вдруг сжимается, уменьшается, превращаясь в кабину автомобиля, за занавешенными окнами мелькают каштаны, шантаны, мосты, дальше как будто оборвано, но пахнет немного бензином, фиалками и карамелью. Дягилев смотрит на него в полумраке и из полумрака, не прищуриваясь и не моргая, смутно и обворожительно, так что не спрятаться от этого взгляда, не отвернуться. Тщеславие, оцепенение, любопытство и другие клыкастые грехи едут вместе с ними, рядом с грачом-шофером в черной фуражке, все с открытыми лицами, лишь оцепенение в маске, потому что оно притворяется грехом. Дягилев дышит легко или не дышит вовсе, не разберешь, белые отблески — метеориты или встречные фары, или, может быть, луны, болотные огни, — отражаются в его зрачках. Сухой снег, пыльца, кокаиновый порошок летят навстречу, заметают ветровое стекло, грач в черной фуражке картаво ругает Париж, погоду и дворников, и грехи вторят ему, как греческий хор. А Дягилев не слушает их, несуществующих, не замечает ни ям на дороге, ни самой дороги, ни движения, нежно мнет и сжимает руку Патрика, перебирает пальцы, прочитывая и разгадывая будущее — уже наступившее, уже почти закончившееся. И со стороны, из другой временной прорехи, звучит его голос: "Да, "carezzare" — "ласкать" по-итальянски, почти как "caress", а "carissimo" значит — "самый милый", cher chéri".
"Почему я все-таки спал с ним? — спрашивает Патрик у себя самого, и сам же отвечает себе с прелестною прямотой: — Потому что так было проще всего — не отказывать, а разделять чужие желания". Прибавьте снова карьеру и славу, оплаченные номера в гостиницах, новые костюмы, обеды и золотые часы — и получите сумму страсти, выгодный договор. Но Патрик скрывает одну мелочь — потому что она не влияет на результат: это незначительная погрешность, что есть она, что ее нет, ничего уже не изменится. Почему же он все-таки спал с Дягилевым, почему же еще, ведь "то небесный глобус, а не собственная честь", не очень-то весело продаваться за брюки-гольф, вариацию на пальцах, путешествие в Италию. Если завтра будет солнце, мы во Фьезоле поедем (чтобы Патрик встретил там дорогого друга, старого друга — пусть в рясе и с замкнутыми устами), если ты меня полюбишь, я тебе с восторгом верю, если не захочешь ты, то другого мы найдем. Ах, все проще, никаких загадок: Дягилев был так ласков (в хорошем настроении) и расточал свою нежность без счета и без стыда: "возьми ее, она твоя" — и отчего же не взять и ее в подарок, в придачу к галстукам и духам? Он — "amoroso", а Патрик — "disamorato", в постели длились эти языковые уроки: слово за словом, поцелуй за поцелуем, любовь как акт — выраженный подходящим глаголом, и конец, пора спать, и если завтра будет дождик, то останемся мы дома.
— Я и прежде был вам не очень-то верен, — повторяет Патрик. — Напрасно вы думаете, что я умру и изменюсь.
— Тебе придется быть верным. Или скажем так: тебе будет не с кем изменять мне, вот и все. Либо ты танцуешь у меня, либо нигде не танцуешь, что тебе больше нравится?
— Нравится быть свободным, но вы мне не предлагаете свободу.
— Кукловоду это не к лицу. Я заведую не свободой, а искусствами.
— Очень изящными искусствами. Когда вы умерли, я все твердил: "Хозяин бросил своих кукол".
— Ах, как трогательно, бедная моя куколка. Ну, иди ко мне, на мою проволоку, и танцуй, как раньше, ни о чем не думай, ничего не бойся, я о тебе позабочусь.
— Нет, не выйдет, вы сейчас неубедительно соблазняете, и проволоки у вас нет. И вообще, вы не похожи на Фокусника, даже не притворяетесь, как следует.
— Вот поэтому я и не стал актером, а мог бы, мог.
— "Я, во-первых, большой шарлатан, хотя и с блеском, во-вторых, большой шармер, в-третьих, нахал, в-четвертых, человек с большим количеством логики и малым количеством принципов и, в-пятых, кажется, бездарность..."
— О боже мой, — вздыхает Дягилев, — спасибо, что цитируешь меня, только не забудь кавычки. Все припоминают мне одно и то же, это несносно.
— Зато прекрасно сказано, — возражает Патрик и повторяет с удовольствием: — "Большой шарлатан, хотя и с блеском", шармер и нахал — это вы, лучшего портрета не придумаешь. Только "бездарность" — неправда, но я понимаю, вы кокетничали, когда так себя называли. Если б вы действительно думали, что бездарны, вы бы, наверное, застрелились.
— Ну, вот еще, я и стрелять-то не умею.
Видите ли, — объясняет какой-нибудь знаток маленьких психей, человеческих душек, — видите ли, господин Дягилев не из тех, кто кончает с собой, и не оттого, что он боится умереть, вернее, боится умирать, незавершенное действие для него мучительнее завершенного, но это еще не причина, перечитайте "Бесов" и все поймете, он не покончит с собой оттого, что он очень упрям и никому не хочет делать одолжений. Вы считаете, что он уничтожен, разорен, измучен, вы жалеете его за то, что он банкрот и неудачник, за то, что он ничего не добился, за то, что его забудут после смерти, вы говорите снисходительно: "Ну что ж, он сделал все, что мог", — а потом, когда называют ваше имя, вы слышите, как кто-то откликается понимающе: "Ах да, мы его знаем, его открыл Дягилев, значит, он чего-то стоит", — и тогда как бы вам самому не застрелиться с досады. Впрочем, мы еще посмотрим, кто кого переживет, мы рассудим, кто счастливее, кто свободнее — на том или на этом конце проволоки. А пока — чем же вас утешить, милый Патрик, как спасти вас от тяжких мыслей, которые вам не по силам? Вы привыкли к веселью, к бездумью, почти к безумью, вам бы все порхать, болтать и влюбляться, хоть на час, но так, чтобы не засыпать одному. И хоть вы беспечны, и хоть вы любите удовольствия, мир и жизнь, и себя в этом мире и жизни, но именно вы, а не Дягилев, — тот, кто кончает с собой, без прощальных записок, без сомнений, глотает таблетки или цианистый калий, что под руку попадется, а потом укрывается одеялом с головой и шепчет, теряя сознание: "Вы все меня не любили, вам всем без меня будет лучше, вы еще пожалеете, что отпустили меня, вы еще раскаетесь, а я пока тихонечко умру".
— Я нужен вам, Серж. Признайте это, я нужен вам, а не только вашему балету. Иначе вы бы заменили меня кем угодно, вы бы не стали звать меня к себе, вы нашли бы кого-нибудь другого.
— Ну вот, опять, сколько можно капризничать. Я всем говорю одно и то же: вы мне нужны, так нужны, перестаньте ломаться, наконец, вы не первый раз замужем.
— Потому что все хотят это услышать.
— Потому что все хотят получить побольше, прежде чем раздвинуть ноги. Но почему-то никто не говорит: "Ах, Серж, вы так нужны мне, именно вы, а не ваш балет, и если бы балета вовсе не было, я все равно бы вас любил".
— Вас трудно любить, даже вместе с вашим балетом. Но я, пожалуй, раздвину для вас ноги, широко, как в grand jeté. Тогда вы будете довольны?
— Ça me fera beaucoup de plaisir.
— Et à moi si peu de peine. Если вы пришли ко мне, это значит, что я скоро умру?
— Вовсе нет, с чего ты взял? Откуда мне знать, когда ты умрешь, скоро или не очень скоро, мне-то, собственно, все равно.
— Ох, вы лжете.
— Ох, докажи прежде, что я лгу. Я просто хочу уладить все заранее.
— Но я не могу ничего вам пообещать. Я чувствую, что я совсем исчезну.
— И станет роза розой, небо небом, и больше ничего, ну хватит ныть, это несносно. Лучше танцуй, Патрик, тебе ведь хочется танцевать.
— Ну да, — соглашается Патрик, — очень хочется.
Он прекрасно сохранился для своих лет, он ходит без палки и даже по лестнице поднимается, не задыхаясь; он все еще нужен, любим, не забыт: полюбуйтесь, какой милый рыцарь, хоть сейчас на чай к королеве. Друзья звонят ему каждый день: "Ну, как ты? Может быть, мы приедем? Держись!" — и глотают безвкусное "держись, старик" ("mon vieux" — словцо из параллельной эпохи), глотают выжимку утешений, сухой концентрат, а на самом деле говорят что-то другое, некнижное и сбивчивое, но в ответ получают: "Спасибо, я в порядке. Пока не нужно приезжать, я не один", — и с облегчением вешают трубку. Все в порядке, он не один, кто-то за ним присматривает: все за ним присматривают, и мертвые не хуже живых. Дягилев глядит на часы по земной привычке и поднимается: пора идти, у него еще много дел. На улице под желтым фонарем — не под аптечным, под обычным, — ждет его терпеливо последний мальчик, темноглазый и тонколицый, похожий то ли на мышонка, то ли на волчонка, то ли — скорее всего — на свой же собственный портрет в юности, на фотографию, напечатанную в газете. Сквозь пыль проступают неизменяемые черты: вот острые скулы, вот маленький, сухой и нежный рот, удивленные брови, узкий подбородок, шейный платок в распахнутом вороте. Сколько же ему лет, по-прежнему шестнадцать? Он все-таки слишком юн, опасно для Дягилева иметь с ним отношения — сексуальные отношения, надо непременно уточнить, внести последнюю ясность. Через тротуар наискосок тянется длинная тень, но никто не пытается перейти ее вброд: мертвецы спят в своих гробах, живые спят в перинах, "по одиночке, крепко, спят в объятьях". Мальчик в бессоннице прислоняется к столбу и запрокидывает голову — не шевельнется ли занавеска? не пригласят ли его наверх, в чужую спальню? Нет, не пригласят, но Дягилев спешит спуститься к нему: легче скрыть диабетический приступ, чем приступ острой любви.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |