Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Вот так и получилось, что наш квартал лишился в одночасье всех серьезных бойцов, а тихие прежде соседи сразу осмелели. Они осмелели вдвойне, когда в окрестностях стал появляться прославленный силач и забияка Маурисио (по уличному прозвищу — Мавр) с явной претензией сделаться их вожаком. Этот оболтус был только годом или двумя меня старше и ненамного выше ростом, зато, наверно, вдвое шире в плечах. Торс, достойный античного атлета, тяжелые кулаки и полное отсутствие совести обещали большое будущее этому юноше. Меня же, даже когда я повзрослел и окреп, можно было назвать скорее жилистым, нежели мускулистым. Соотношение сил складывалось явно не в мою пользу, тем более что малодушные либо исчезли с улицы, либо предпочли пойти в прихлебатели к Мавру; в дружбе со мной остался один только сын часовщика Никколо.
Мавр обозначил свои притязания очень просто. Его компания однажды отловила нас с Никколо на улице, слегка поколотила для устрашения (сам вожак не удостоил, зато шантрапа, крутившаяся возле него, как шакалы вокруг льва, вовсю изображала героев) и потребовала дань. На мои возражения, что денег для них взять негде, Мавр бросил:
— Мне плевать, где ты возьмешь. У тебя хозяин богатый. А не принесешь — потом не обижайся.
Несколько дней мне удавалось хитростью избегать встречи с врагами на улице, но вечно так продолжаться не могло. Обращаться к городской страже и вообще к взрослым считалось недостойным, все счеты следовало сводить в своем кругу. Покориться негодяям — невозможно, я бы скорее умер, чем злоупотребил доверием учителя. Оставалось драться, но на кулаках против Мавра и его шайки у меня не было никаких шансов. Взяться за нож означало верную надежду на место в галерном флоте. Отчаяние подсказало мысль, которая показалась мне блестящей. На днях в приходской церкви шла служба о Давиде и Голиафе. Праща — вот оружие, которым можно победить любого великана, и не запрещенное законом. Так думал я и, конечно, ошибался в обоих пунктах. Первая ошибка стала явной на пустыре у заброшенного склада, куда мы с Никколо пробрались с самодельными пращами и полными карманами камней. Снаряды наши летели куда угодно, только не в цель. Будь Голиаф ростом до неба, я бы с трех шагов в него не попал.
А зачем бросать? — пришла в голову новая идея. Взять камень побольше, привязать на ремень — крепко, чтоб не оторвался — и бить с раскрута. Пращи были срочно переделаны в подобие кистеней, коими мы хвастливо размахивали друг перед другом. Мы договорились не бить по голове, чтобы не убить никого насмерть, и отправились навстречу судьбе. Как нарочно, в этот день мы добрались до своего квартала без неприятных встреч. Что делать дальше? Успокоиться и отложить сражение на завтра или искать противника самим? Я колебался, пока не задался вопросом: а как на моем месте поступил бы Цезарь? Предположим, ему столько же лет, сколько мне, и нет у него ни отца-претора, ни верных рабов, готовых защитить господина...
— Идем, Николетто.
Кто ищет приключений, тот их найдет. Мне было известно, где можно встретить Мавра и его прихлебателей, но дальше все пошло не по плану. Даже не успел пустить в ход свое оружие, как мои запястья оказались стиснуты, словно железными тисками. Пока верный Никколо отчаянно отмахивался от других противников, не позволяя им обойти нас на узкой улочке, я тщетно пытался вырваться из лап разъяренного Мавра, брызжущего мне в лицо слюной и ругательствами. Впоследствии за свою воинскую карьеру я не раз смотрел в лицо смерти, но никогда не испытывал такого страха.
Руки мои были совершенно бесполезны, оставались ноги — и юный подражатель Цезаря начал лягаться, как конь. Творец неудачно сконструировал человеческую голень, она чрезвычайно уязвима спереди. Особенно — для тяжелых бедняцких башмаков на деревянной подошве. Видимо, очередной удар получился очень чувствительным: тиски на мгновение ослабли. Я вырвал правую руку, подхватил импровизированный кистень и, позабыв уговор не бить по голове, махнул прямо в висок Мавру, потом в лоб, потом по макушке, еще и еще, с силой, удесятеренной страхом и отчаянием. Я несомненно убил бы его, если бы он не успевал уворачиваться и закрываться руками. Мое свирепство только возросло от хруста ломающихся костей в запястье врага. Наконец он понял, что его убивают, отпрянул, споткнулся, упал на четвереньки, вскочил и побежал прочь! Сам знаменитый Мавр, гроза Каннареджо! Увидев постыдную ретираду главаря, остальные участники шайки мгновенно исчезли в переулках, и хорошо сделали, ибо в припадке бешенства я уже перешагнул все принятые в драке границы и мог еще кого-нибудь покалечить.
Победители выглядели жалко, чтобы не сказать хуже. Никколо распороли ножом рукав и слегка задели предплечье, новая одежда была закапана кровью, за что дома его ожидала неминуемая взбучка. У меня руки тряслись и зубы стучали, как у больного лихорадкой — такое бывает иногда у молодых солдат после первого боя. Главное, чтобы не в бою, тогда солдата лучше сразу перевести в обоз или расстрелять, а после боя — не беда. Я вообще-то очень редко дрался в отрочестве. Для этого требовались совершенно экстраординарные обстоятельства: ну как это — взять и ударить человека, ему же больно будет! Может, это особенность воспитания: тетушка часто меня ругала, но никогда не била; а может, родовая славянская черта: нас требуется сильно разозлить, чтобы заставить сражаться. Возьмите русских в Смуту или поляков во время Потопа. Те и другие начали воевать всерьез, лишь когда страна была занята врагами и казалось, что все уже кончено. Так и я вступал в драку, только если ярость прорывала все плотины в душе, а подобное случалось не часто. После случая с Мавром и вовсе не стало нужды размахивать кулаками, ибо меня никто не задирал. Находились, впрочем, блюстители кулачной рыцарственности, утверждавшие, что мы с Никколо победили нечестно. А что, двухсотфунтовый атлет против тощего книгочея — это честно? Не зря я всю жизнь любил огнестрельное оружие: оно справедливей, ибо уравнивает людей разного телосложения и силы, оставляя преимущество лишь мастерству и самообладанию.
Пожалуй, история с Мавром оказалась еще одним поворотным пунктом в моей жизни. До этого все природные задатки и житейские обстоятельства обещали мне будущее кабинетного ученого. Теперь в душе проснулось нечто иное: небогатырского сложения 'алхимик' одолел заведомо сильнейшего противника, и ему это понравилось. Рассказывают, что детеныши некоторых зверей не сознают своей хищной природы, пока не попробуют крови. Я попробовал.
Интересно представить себя в должности профессора одного из небольших университетов средней Италии, скажем, в Сиене или Перудже. Пожалуй, это была бы неплохая судьба. Но не моя: мне не было суждено стать ни итальянским профессором, ни даже просто итальянцем. Следующие годы я всячески старался сделаться французом.
ЮНОСТЬ. ПАРИЖ.
В то самое время, когда ученик наслаждался славой победителя варваров, учителю по прихоти самолюбивого и не слишком умного главы Арсенала отказали от места — без благодарности и должного вознаграждения за сделанные им многочисленные улучшения в пороховом деле. Несколько месяцев спустя синьор Витторио почел за лучшее прислушаться к советам друзей, обосновавшихся в Париже после отмены Нантского эдикта, и перейти на французскую службу. Юридически я не имел никакого права его сопровождать, находясь под опекой родственников и будучи обязан повиноваться им до совершеннолетия. Однако рассудил, что тетушка, столь часто попрекающая племянника куском, окажется только рада освобождению от нахлебника, и умолил учителя взять меня с собой. Пробираться на судно, долженствующее отвезти нас в Марсель, все равно пришлось тайком, попрощавшись только с одним надежным Никколо.
Примерно через полтора месяца я с удовольствием наблюдал с баржи, влекомой упряжкой мулов вверх по Роне, страну военной славы великого Цезаря. Мне было решительно все равно, жить в области венетов или в Трансальпинской Галлии — провинциях великой империи, лишь по историческому недоразумению разделенных. Вот только благородную латынь потомки галлов исковеркали еще хуже, чем венецианцы. Утешало лишь то, что с распространением учености неискаженный язык древних римлян становился общим достоянием образованных людей, и я льстил себя надеждой, что французы, итальянцы, испанцы и португальцы вспомнят когда-нибудь свое происхождение от римских граждан и соединятся в одном могучем государстве, которое потом отвоюет и восточную часть империи. Франция казалась наиболее подходящим ядром новой державы, а Рим все равно не годился в столицы, пока там сидел папа и оставалось непонятно, как его оттуда выкурить. А еще надо было что-то делать с уродливым государством германских варваров — самозванцев, похитивших римское имя. И, конечно, каждому невежде известно, что восточная граница Галлии — это Рейн...
Вот такие примерно мысли блуждали в моем юном уме на пути в Париж, где профессор принял почти такую же службу, как в Венеции. Чины именовались по-разному, но суть оставалась прежней: это была должность ученого советника по улучшению пороха и боевых припасов. С восторгом вступил я вслед за ним в великолепный арсенал неподалеку от столицы, где сотни служителей денно и нощно ковали военную мощь Франции: это была истинно королевская игрушка самого великого и могущественного короля на свете! Столетием прежде старый арсенал располагался в стенах Парижа, на берегу Сены близ Бастилии, однако взрыв пороха разрушил его еще в правление предков Людовика XIV. Теперь осторожность побудила Его Величество разместить артиллерийские запасы вне городской черты, между версальской дорогой и Домом Инвалидов. Дом этот, лет за двадцать до описываемых событий построенный по приказу короля для солдат, получивших увечья или состарившихся на его службе, и ставший образцом для подражания всей Европе, еще более умножал мое восхищение благородством властелина Франции. Я всей душой готов был служить столь замечательному монарху и демонстрировал особое рвение, помогая наставнику в делах. Тем больше озадачивали взгляды синьора Витторио, иногда на меня бросаемые, в которых как будто сквозило недовольство. Обыкновенно мне легко удавалось понимать его с полуслова, а то и без слов, теперь же пришлось теряться в догадках, пока не хватило смелости честно спросить о причинах. Ответ был, как всегда, прямым:
— Я недоволен твоим образованием. Оно бессистемно.
— Только скажите — чего не хватает? Мне хватит сил одолеть любую науку!
— Ты должен учиться в университете.
Предполагаемый студент немного растерялся, услышав это приказание. Университетская наука... нет, я ее не презирал, но она казалась какой-то оторванной от жизни, неконкретной и бесконечно скучной. Она ничего не давала для воинского искусства. И учились там люди, намного более взрослые. И наконец, на ум пришел самый главный аргумент против:
— А кто же будет вам помогать?
— Ты и будешь. В свободное от учебы время. У тебя достаточно способностей, чтобы успеть все сразу.
— А меня примут? В смысле, по возрасту?
— В Сорбонне есть пятнадцатилетние студенты. Возраст — не главное. Ты подготовлен гораздо лучше многих бездельников, наполняющих аудитории. Прежде всего, у тебя отличная латынь, это сбережет много сил и времени для другого.
С воодушевлением и поднятой головой входил я в королевский арсенал, с сомнением и неохотой, застенчиво сутулясь, пробирался под вековые своды храма науки. В конце концов рассудил, что наставник сам учился и других учил в университете, и ему лучше знать, хорошо ли это. И правда, ничего страшного не случилось, меня даже не очень сильно высмеяли. Парижский университет собирал взыскующих мудрости юношей с половины Европы, он видел и более причудливые экземпляры человеческой породы. Добродушно-насмешливые прозвища 'квирита' и 'римлянина', скоро приставшие ко мне, носимы были с подобающим достоинством, как графский титул. Впоследствии ближайшие друзья, узнавшие о воинственных мечтах собрата, стали дразнить меня 'Александром Великим', что тоже было, в общем, не обидно. Начав посещать лекции по факультету искусств, я, подобно капризному ребенку за обеденным столом, выбирал кусочки повкуснее, к примеру, заинтересовавшие меня разделы математики и натуральной философии, а вот древнегреческий язык, при неоднократных попытках, не осилил, о чем до сих пор жалею.
Зато астрономия и механика нашли во мне верного адепта. Тогда было в моде сочинение Фонтенеля 'Беседы о множественности миров'. Помню, как мы с друзьями за бутылкой дешевого вина (одной на пятерых) всерьез обсуждали возможный облик предполагаемых писателем обитателей Луны и Марса и спорили, возможно ли сделать такой телескоп, чтобы разглядеть если не самих жителей планет, то хотя бы их поля, каналы, корабли и здания. В продолжение разговора на другой день один из собеседников принес потрепанную книгу с рукописными добавлениями на полях, я прочитал название и замер: 'Государства и империи Луны'! Сочинение какого-то де Бержерака, издано лет сорок назад! Книга оказалась совсем не в духе невинного Фонтенеля: острая и веселая сатира, не щадящая ни религии, ни философии, ни общепринятой морали. Да еще полный вариант, с цензурными изъятиями, вписанными от руки! Словом, квинтэссенция французского вольнодумства. После Сирано, поиски первоисточника повели меня дальше, к Гассенди и Эпикуру. Если в детстве я блуждал между римским язычеством и христианской верой, но не отрицал существования высших сил, то теперь на вопрос о бытии Божьем отвечал 'не знаю'. Идея, что боги, если и существуют, не вмешиваются в ход бытия, произвела на меня глубокое впечатление. Это не привело, однако, к отрицанию нравственности. Вообще, я часто замечал, что существует какой-то принцип равновесия, подобный закону сохранения материи и обеспечивающий воздаяние за дела людские еще на этом свете. Назовем его 'Закон сохранения добра и зла'. У древних он воплощался в безличном Роке, пред коим даже боги бессильны. Иной раз расплата переходила на потомство, превращаясь в родовое проклятие — кровь Атридов, к примеру...
Но гораздо больше, чем религиозные и нравственные вопросы, интересовало пытливого юношу строение натуры. Мой юный ум захватили в плен ученые трактаты, иные из которых приводили в полную десперацию безмерной сложностью. Однако я был слишком упрям и горд, чтобы капитулировать перед великими, признав свою неспособность, и продолжал с переменным успехом сражаться то с Декартом, то с Гюйгенсом, то с самим Ньютоном. Вышедшие из печати несколькими годами прежде сего 'Математические начала натуральной философии' надолго стали для меня настольной книгой.
Было бы, однако, ошибочно думать, что Эпикур и Ньютон совершенно овладели моим вниманием в студенческие годы. Больше всего времени я проводил в арсенале или на пороховых мельницах, помогая наставнику приводить в совершенство оружие и боевые припасы для королевской армии. Другим нашим занятием были опыты по изучению минералов, используемых для получения цветных фейерверков и цветного стекла — синьор Витторио надеялся найти соответствие между этими двумя рядами и раскрыть некоторые секреты муранских стеклодувов, ревниво хранимые венецианцами. Фейерверки, кстати, французские аристократы тоже стали заказывать, даже с большим размахом, чем в Венеции, и немалая часть трудов по их приготовлению выпадала на мою долю. Все эти занятия, вместе с университетом, почти не оставляли свободного времени для свойственных молодости развлечений. Я об этом не жалел, потому что и денег на развлечения не было, а злоупотреблять щедростью друзей не позволяла гордость бедняка. Любовных приключений также имел не слишком много. В наш век (равно в дни моей юности и сейчас) если юноша беден, он может рассчитывать примерно на такое же отношение со стороны прекрасного пола, как сидящий на улице бродяга. Если он хотя бы хорош собой, еще есть шанс вызвать жалость, если нет — одно брезгливое отвращение будет его уделом. Чем на сие отвечать? Разве принять гордый и неприступный вид и постараться убедить самого себя, что надо быть выше этого. Я долго не знал женщин и не пользовался успехом у них.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |