Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Да где же он?...
Вагон резко дергается, грохочет и наконец-то начинает движение.
— Это еще ничего, — сообщает какой-то балагур. — В прошлом годе в этом месте двое суток стояли! В соседнем вагоне поп успел двух попутчиков оженить!
Даже я в своем чемодане хмыкаю и закусываю кулак: поехал человек в дорогу, да в ней и женился! Разве не смешно?
— От враль-то! — кричит ему кто-то. — Не поп то был, а бывший дьякон, а ныне — милиционер! И не женил, а расстрелял. И не попутчиков, а грабителей!
Мне становится совсем смешно: как можно перепутать свадьбу и ограбление? И я неосторожно брыкаюсь ногой, едва не роняя чемодан на пол. Но пассажиры смеются и никто не слышит стук и того, как тихо подскуливаю я в моем чемодане.
— Ну, может и так, — соглашается балагур. — Я-то отцом посаженным был, пьян и весел, мне недосуг разбираться — свадьба там, али похороны.
Постепенно все успокаиваются, но почему-то становится очень жарко. И я снова радуюсь, что я такой тощий. Все толстяки страшно потеют. Мамка, когда была еще толстая, тоже потела и жалилась, что пот ей кожу разъедает. А мне в чемодане никак нельзя с разъетой кожей сидеть.
Ноги в маленьких туфельках куда-то уходят, а Натка кричит вслед:
— Прощай, Лизавета!
Вслед за маленькими начинают выбираться в проход и большие туфли, те, что лакированные:
— И тебе, Наточка, счастливо доехать, — голос хозяйки туфель похож на мамин Варин и мне почему-то снова хочется захныкать.
Как они там? На этом плоту? Добрались? Думать о чем-то другом, нехорошем, не хочется, и я решаю для себя, что конечно — добрались! Конечно, устроились! Им же с Сашкой теперь не нужно заботиться о двух малолетках — обо мне и Натке, значит, все хорошо и мы скоро встретимся.
Ночью — вторая прогулка по спящему вагону, улыбающийся брат и ласковая ладонь на макушке:
— Ты молодец, Бориска! Не подводишь! Я бы с тобой в разведку пошел! Потерпи, недолго осталось. Всего лишь две ночи, а там — уже почитай приехали.
Теперь я понимаю, что не боюсь брата. Горжусь им. Он справедливый, решительный и умный. И я таким буду. Если смогу.
Наташка спит, свернувшись в калачик на грязном узле возле стенки под окном. Ей всегда хватало самого краешка на Сашкиной кровати.
И все остальные спят.
Ночью хорошо, спокойно. Никто не пинает мой чемодан, никто не орет. Шебуршатся немного, шепчутся, кто-то недалеко храпит. Этому храпуну до деда Зарайки далеко. Не умеет он так надоедливо как дед. Тот-то, бывало, как разойдется — весь коровник перебудит. Но и этот все равно — громко. Бабы ругаются.
Холодает только сильно. Особенно к утру. Особенно, когда поезд остановится где-нибудь и откроются двери и окна. Тянет прямо по полу, тянет. Зябко. А у меня в чемодане даже шали нет. Только мешок с сухарями.
Утром Алексей еще раз открывает "мою персональную каюту" — так он назвал свой чемодан и беззвучно смеялся. Я не знаю, что такое каюта, наверное, что-то обидное. Но я не обижаюсь, потому что знаю, что брат не хотел меня обидеть, просто чемодан напомнил ему "каюту".
— У-у-у, брат, — шепчет он мне в ухо, — да у тебя сопли ручьем! Не заболел ли? Ты, Борька держись, всего один день остался и ночь следующая, а там можно будет вылезти наружу. Чай с малиной, порошки-микстуры всякие, я тебе все куплю, только ты держись, ладно? Ты же мужик почти!
Я улыбаюсь ему в ответ — потому что в горле что-то пересохло и больно глотать. Конечно, я продержусь! Если уж в коровнике ничего со мной не случилось, то здесь, в теплом вагоне — что может произойти?
— Вот тебе платок, Борька, — говорит мне Алексей и всовывает в руку большую светлую тряпку. — Ты сопли вытирай, только не чвыркай носом и не кашляй ради бога! Дай-ка я твой лоб посмотрю.
Он прикладывает мне ко лбу ладонь, думает, потом ею же чешет себе затылок:
— Не доктор я. Не понимаю. Вроде нет, пока не горячий.
Мама меня в лоб целовала, когда проверяла мой жар.
— Если совсем плохо будет, Борис, ты стучись громко. Черт с ней, с конспирацией! Мне тебя довезти нужно, понимаешь?
Я, оказывается, еще очень маленький: про каюту не знаю, про конспирацию тоже не знаю.
Я вытираю новым платком — у меня еще никогда не было своего платка! — нос и показываю Алексею рукой на чемодан — пора?
— Верно, брат, лучше судьбу не пытать, — вздыхает он и открывает замки. — Полезай. Стой! Хлебни-ка чаю! Он не очень горячий, но ты все равно хлебни.
Чай жиденький, почти безвкусный, мама называла такой "пися сиротки Хаси".
— Все, брат, теперь полезай, — говорит Алексей и тяжело вздыхает.
В привычном месте мне становится покойно и хорошо. Поезд покачивается, стучит колесами по рельсам, убаюкивает.
Утром я все-таки чихаю. Не успеваю проснуться и — чихаю еще раз! Сверху начинает чихать Натка — громко, выразительно, будто в носу у нее Санька травинкой щекотит.
— Будь здорова, девочка, — раздается сразу несколько голосов, но Натка долго не унимается.
Солнце уже встало и в моем убежище — в "персональной каюте" — сквозь дырочки пробиваются его лучи. В них кружатся редкие пылинки, мне внутри все видно: каждый гвоздик, трещинки и торчащие фанерные щепки. Я не могу выглянуть наружу — слишком светло, яркий луч больно бьет в самый зрачок, у меня почему-то мокреют глаза, слезы так и брызжут, и совсем не хочется шевелиться. И голова тя-я-я-я-же-е-е-е-лая.
-... вы, батенька, неверно понимаете цели внутрипартийной борьбы, — очень напористо кто-то спорит. — Она идет не ради идеологических побед, а просто — за власть. А нюансы идеологии — только лишь опознавательный знак для верного определения своих и чужих. Вот Троцкого выслали в Турцию, а люди-то его на местах остались! Помяните мое слово...
Вроде бы по-русски говорит, а ничего не понять. Мама старалась от таких разговоров подальше держаться. Говорила мне: как услышишь слова про борьбу и партию — беги от таких людей так далеко, как глазки видят!
Но сейчас я не могу убежать — я в чемодане, у меня тяжелая голова и не хочется шевелиться. Наверное, я заболел! Эта внезапная догадка почему-то дает мне уверенность, что все закончится хорошо. Мне и болеть-то осталось — этот день, да еще ночку. А там — Пенза, родное село, старший брат Николай — самый старший, уж он обязательно разберется с моей болячкой. Или Натка. Натка меня нипочем не бросит. Никогда.
— ... Марья-то всю Гражданскую прошла со своей дивизией. С мужем, да детьми. Муж у нее из комиссаров был и ее к этому делу приставил. Самого-то его на Перекопе похоронили. Так и носило по стране. Два аборта, три ранения, левую руку по локоть оттяпали. Боевая баба. Ну, и как вернулась, ее сразу в санчасть на работу взяли. Главной по хозяйству. Это она в последнем письме написала. Радовалась, дуреха. — Поезд повернул, солнце из чемодана выскочило и теперь я могу разглядеть говорившего. Это владелец сандалет. Он почему-то стоит. Курит, собирает пепел в горсть, в черную от въевшегося угля ладонь. — А там — желтуха. Пули и снаряды Марью не взяли, а желтуха одолела за месяц. Двое детишек осталось после нее. Мне потом соседи рассказали, что выкинули детей на улицу добрые люди. Старшему девять, младшей — шесть. Племяшки. Я искал их потом, когда вернулся из Верного, Алма-Ата сейчас называется. Это в двадцать третьем годе было. Потом меня в Туркестан забросила судьба. Вместе с товарищем Примаковым — Витмаром — басмачей гоняли. В апреле в Афганистан даже влезли, Мазари-Шариф захватили. Там я пулю в колено и принял. Комиссовали подчистую! А неделю назад получил весточку, что видели старшего — Андрейку — в городке при коксо-бензольном комбинате на Днепрострое. Еду вот. Посмотрю. Своих Бог не дал, хоть сестриных воспитаю, если признают.
Всю ночь я спал — должен бы выспаться, а что-то опять в сон клонит. Да настырно так, будто только что на дальнюю деляну бегал.
А где-то недалеко назревает ссора:
— То-ва-рищ! Я русским языком еще раз прошу: предъявите вашу плацкарту!
— Товарищ начальник, господин хороший, мил человек, ну поймите вы меня! — Голос невидимого мне зайца дрожит, едва не срываясь на рыдания. — Закрыта была касса на станции, а ехать очень нужно!
— Всем нужно. Есть плацкарта?
— Командировочное есть!
— Это для меня не документ! На следующей остановке сойдете!
— А давайте я вам заплачу?
— Документа я вам не дам! Вернее дам, но только до Челябинска.
— Мы же его проехали два часа как!
Я осматриваюсь — и точно, не вижу "лапотницы". Вышла, видать, в своем Челябинске к непутевому сыну.
— Да черт с ним, с документом, дело важнее! Сколько нужно?
— Вы с ума сошли? Идемте ко мне, в каптерку, посчитаем...
Я все-таки засыпаю. Дышу ртом, потому что нос протек окончательно. Кое-как проваливаюсь в сон.
Просыпаюсь от боли в груди — так же больно было в прошлом году, когда на меня упал Егорка. Я не знаю, что мне делать — тесно, толком не пошевелиться, а в груди ноет, скребется боль. Я начинаю тихонько плакать. Когда плачешь, боль отступает. Так мама говорила.
Наверху никто не разговаривает. Наговорились, наверное, надоели друг другу.
Только Натка что-то тонким своим голоском поет заунывно — даже слов не разобрать. Такую песню она еще никогда не ныла. На колыбельную похоже, но только еще грустнее.
— Просыпайся, Бориска! Просыпайся! — Меня кто-то трясет.
С трудом разлепив веки, вижу Алексея.
— Заболел ты, Бориска. Доехать бы. Лоб, как печка. Что мне с тобой делать? А? Потерпишь еще немного? Я тебя очень прошу! А я тебе потом хоть петуха сахарного, хоть гармошку губную — что захочешь! А?
Я улыбаюсь, вспомнив, что такое — "сахарный петух", мне радостно, что Лешка хочет подарить мне гармошку — пусть даже губную. Я снова плачу и быстро-быстро киваю. И Лешка почему-то тоже плачет. Наверное, это заразительно?
— Была бы мамка здесь, она бы сказала, что мне с тобой делать, — жалуется Алексей. — Молока, наверное, горячего нужно. Меду. Где ж его взять-то? На вокзалах такое не продают.
В этот раз он долго на сажает меня обратно. Держит на руках перед узеньким окошком в тамбуре и говорит-говорит-говорит в самое ухо:
— Знаешь, какие у нас там поля? Помнишь? Широкие, как море, до самого неба тянутся. На вашей Оби таких полей и нет — леса одни, да река. Здесь степи. Волга. Видишь огонек вдалеке? Это кто-то костер жжет. Наверное, лошадей на выпас выгнали, да теперь отдыхают. Здесь много лошадей. Здесь степняки живут — башкиры. Очень они лошадей любят. Про них раньше говорили, что они сначала на коня залазят, а только потом ходить учатся. А иные так до конца жизни с коня и не слезают. Еще баранов у них много. У нас на командирских курсах было несколько таких. Не баранов, башкир. Которые живут на лошадях. Трудно им было на нарах спать, они же привыкли уже в седлах. Ты катался на лошади?
— Нет, только в телеге, — я кручу головой и сильнее вцепляюсь в его шею обеими руками.
Он чуть подбрасывает меня вверх, перехватываясь удобнее.
— Вот приедем домой, вылечим тебя и обязательно потом покатаю на лошади. Если успею. Потому что, брат, я человек военный — мне непременно нужно до срока в полк явиться. А то может мне непоздоровиться.
— Схлопочешь? — хриплю я.
— Так точно, брат! Схлопочу. Но если в этот раз не смогу тебя на лошадь посадить, то в следующем году — непременно, если до того жизнь не заставит. Жизнь — она штука сложная, извилистая. Сегодня одним боком к тебе повернулась, завтра другим, сейчас так, потом — эдак. Никогда не знаешь, что придется делать, кого спасать и от кого спасаться.
Хлопает дверь.
— Вы чего здесь застряли? — испуганно шепчет Натка и дергает Алексея за руку.
— Борьке дорогу показываю, — отвечает он. — А то чего он все в чемодане, да в чемодане...
— Вы смотрите! А то попадетесь каким-нибудь проверяльщикам!
— Да мы уже сами собирались обратно. Ты иди пока, Натусь, иди. Мы скоро.
Я снова в чемодане, но даже не успеваю этого понять — проваливаюсь в забытье.
Свет. Очень много света. И прелое сено. Мне не тесно.
Я притираю глаза, скашиваю их в строну от бьющего в глаза света и вижу небо — светлое, голубое, высокое. На мне что-то лежит. Вроде шубы какой-то.
— Ну вот, Бориска проснулся, — кричит Натка. — Нужно его покормить скорее!
Я рывком сажусь. Кругом поля — те самые, широкие до неба. И никакого леса, так — редкие рощицы. Мы едем на телеге по желтой сухой дороге, вокруг сухо и пыльно — так, что хочется чихнуть. Я ищу платок, подаренный мне братом, но не нахожу его. Взглядом натыкаюсь на сутулую спину в холщевой рубахе — это наш возница. Сбоку, свесив ноги вниз, сидит Алексей. Он без фуражки и легкий ветерок теребит его темные кудри.
— Здоров ты спать, братец, — говорит он, а в темных глазах что-то блестит.
Натка настойчиво тянет меня за рукав и пытается всунуть в руку сухарь.
— Отстань, Натка! Мы в Пензе уже? — я закашливаюсь.
Алексей протягивает мне желтого сахарного петуха и треплет меня за волосы:
— Уехали мы из Пензы уже. Пока ты спал, и уехали. К вечеру дома будем. — Он усмехается: — Вот мы тебя и украли из ссылки, брат.
Наташка хохочет и повторяет за ним:
— Украли Бориску, украли!
— Тихо, дура, — одергивает ее незнакомый мужик с вожжами. — Щас ЧеКа наорешь!
— Дядь Слав, пусть покричит, откуда здесь ЧеКа? — Алексей трогает мой лоб. — Горячий еще. Нехорошо это. Вот, выпей-ка молока с медом.
Я уже очень давно не пил молока. Мама говорила, что пил, когда был маленький, но я не помнил. Я не помнил, что такое молоко — только по Санькиным и Наташкиным рассказам знал, что берут его у коров и коз. Сестры говорили мне, что молоко — это очень вкусно, но я даже представить не мог — насколько! Сладкое-сладкое!
— А где чемодан? — я оглядываюсь кругом, но "свою персональную каюту" не вижу.
— Так привык, что теперь решил в нем жить? — Смеется Алексей. — Продал я его, Борька. Как из поезда выгрузились — здесь же и продал, купил Натке туфли на развале, да тебе молока с медом. Да ты не реви, вырастешь — купишь себе десяток таких чемоданов! И мамке и мне подаришь по паре.
Я вспоминаю про маму и Саньку, и мне становится очень грустно.
Мама с Сашкой вернулись через год, по какой-то амнистии. Мама рассказала, что в тот день они так и не рискнули плыть. И еще она сказала, что Мишка с Егоркой очень жалели, что я утонул. Убивались и ревели. А Сема утонул на самом деле. И мне было их всех очень жалко.
А еще через три года мама умерла от тифа. Отца я больше не видел никогда — он нашел свою могилу еще через два года — в тридцать шестом, где-то в казахских степях, на строительстве железной дороги, где-то там и примерно в то же время, где, как позже я узнал, Остап Бендер встретился с Александром Корейко.
Алексея я тоже больше не видел. Он довез меня до Николая и уехал в тот же вечер в свой полк. Остались невыполненными его обещания научить меня обращению с лошадьми, но я никогда бы не поставил ему этого в вину. Ходили слухи, что он служил и даже дослужился до высоких чинов. В сорок третьем на него пришла похоронка. Но и после нее почему-то еще очень долго Натке приходило его денежное довольствие, и даже разок выросло в размере. Мы, по общему никем не озвученному согласию, считали, что Алексей работает в разведке. Не знаю, отчего сложилось у нас такое мнение.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |