И, вроде, она это почувствовала.
— Я помогу вам, — сказала госпожа Одо. — Я давно знала, что обязана это сделать...
Она несколько раз неслышимо прошлась по серому ковру в моей комнате в глубоком раздумье. Медленно подошла ко мне, остановилась напротив, на расстоянии побольше вытянутой руки, и я лицом почувствовал встревожившее меня тепло, идущее от её тела, и вновь услышал её негромкий, спокойный голос, пожалуй, излишне жестковато, чуть гортанно произносящий английские слова:
— Мне трудно опереться на то, что вы рассказывали. Всё настолько зыбко, настолько разрозненно, здесь почти нет сознания. Почти нет работы сознания, бессистемные единичные проблески. Идёт из такой глубины, которая не полностью нам подвластна, ибо обитает в другом измерении.
Не могу опереться на разнокатегорийные явления. Если возможно, пожалуйста, вспомните какие-нибудь ещё факты из вашей действительной памяти. Не хотите ли вы прилечь? Я подожду.
Она возвратилась к окну, чем успокоила моё существо, и замерла возле него, глядя на блёстки от звёздного света на ночной глади озера. Когда она отошла от меня, я мысленно поднялся со стула и из-за её спины тоже посмотрел на озеро. Посредине тёмного водного зеркала тихо струилась звёздная река. Я видел её золотой цвет. Что-то похожее на звёздное самосветящееся течение я уже когда-то в своей жизни где-то наблюдал в действительности...
В моей жизни? Где и когда? Тут я заинтересовался.
— Я лучше вижу с закрытыми глазами, — сказал я. — Позвольте мне рассказывать так, как я вижу...
— Да, — не сразу отозвалась госпожа Одо и слышимо вздохнула. — Рассказывайте.
Я встал со стула в действительности, снял пижаму и лёг. Откинув голову на подушке, вольно уложив руки поверх простыни, которой укрылся, некоторое время я смотрел в зенит и, мне показалось, стал различать звёзды, звёздное небо сквозь потолок затемнённой, сумеречной комнаты.
Мне вдруг стало удивительно легко вспоминать, как если бы кто-то вспоминал за меня. Но я не сразу определил, с чего начинать, чтобы, родившись от зрительных образов, слова мои прозвучали для госпожи Одо связно. Не сразу и настроился на подбор наиболее точных и простых по конструкции фраз, лёгких для восприятия человека, не знакомого с тем, что я собирался рассказать.
Полуодетый, я медленно поднялся с постели и встал на цыпочки. Не моя, мощная и чужая энергетика заставила меня реально поднять полусогнутые руки перед собой. Ладони самопроизвольно развернулись от меня, словно ограждая мое существо жестом защиты, но одновременно словно ощупывали нечто передо мной.
Госпожа Одо, вероятно, по-своему понимала причину задержки моего рассказа и не торопила меня, молча ожидала у окна ко мне спиной, и один раз я услыхал её чуть более глубокий, чем обычно, вдох. Но, отметив про себя её вдох, я отстранился от всего окружающего, продолжая в нем пребывать.
— Я, как сейчас, вижу ночной полёт на моём истребителе над Гиссарской долиной. Она не очень широкая, но достаточно протяжённая...
— Простите, — не поняла госпожа Одо и, не оборачиваясь, переспросила, — вы сказали, где?
— Над Гиссарской долиной... В Таджикистане. Перед тем, как меня перевели в космическую авиацию... Меня перевели... Меня?.. Я пока не могу... вспомнить... об этом... О... Об этой службе... Сейчас... Перед космическим самолётом я год летал на обычном Су-37 над горными хребтами и долинами юга Средней Азии. — Замечу, мне стало легче говорить, когда я смог настроиться на новый аспект разговора. Но ей я об этом не сказал.
Я замолчал на несколько секунд, потому что увиденная внутренним зрением вновь дивная панорама ночных горных хребтов, между которыми застыли всклубленными озёрами серые в свете луны майские дождевые облака, напомнила мне ещё один полет, правда, дневной, но тоже в горах. Очень трудно доставшийся мне полёт в дни моей юности; я увидел въявь три бугристых хребта, три каменных пояса на Южном Урале и вспомнил странно отдавшееся во мне здесь, на чужбине, загадочное название далёкой уральской горной вершины — Яман-тау...
Когда твой самодельный гидросамолёт с тонким днищем, не имеющий колёс, прижимает нисходящим воздушным потоком к острым скалам под тобой — такое не забывается. По неопытности я не знал тогда, что полёты в горах относятся к категории сложнейших и опаснейших, залетел без спросу, глупо, что называется, сдуру.
Сознанием я отметил лёгкий писк технического устройства у окна, где стояла госпожа Одо. В этот самый миг как будто невидимое лезвие вошло внутрь моего "я" и аккуратно, невесомо и безболезненно разделило моё сознание пополам. Возникли два параллельно текущих потока времени, каждый со своими событиями.
Одно из моих сознаний продолжало следить за смыслом того, что я произношу для себя и госпожи Одо:
— Простите, я отвлёкся... Сейчас вспомню... Когда идёшь парой на истребителях вдоль границы, а потом обратно...
Другое сознание отделилось от моего стоящего на цыпочках тела, словно выплыло из головы между безмолвно шевелящихся губ, и подплыло к госпоже Одо. Вторым своим сознанием я воспринял сразу несколько потоков, которые в эти секунды составляли эмоции её существа: беспомощность, безмерное удивление, испуг, отчаяние, желание немедленно что-то предпринять.
Мелькнула искорка любопытства и, медленно вытягиваясь, поплыла в пространстве. Когда искорка достигла моего тела, госпожа Одо повернулась лицом ко мне.
Лицо госпожи Одо побелело, затем сразу запунцовело, даже лоб. Над верхней губой выступили мельчайшие капельки пота. Бледным остался лишь подбородок. Судорожно втянув в себя воздух, она на несколько мгновений утратила возможность дышать; наконец вместе с хриплым выдохом из её груди непроизвольно вырвался призыв к шинтоистской богине Солнца:
— О Аматэрасу амиками!..
Она бросилась из моей комнаты, и моё второе сознание безмолвным облачком устремилось за ней. Бесшумной ласточкой она пролетела по коридору и замерла на пороге комнаты давешнего молодого больного. Для меня стало ясно, что я вижу Стаха. Он стоял возле своей кровати на цыпочках с закрытыми глазами. Тело было вытянуто кверху и напряжено. Полусогнутые руки он выставил перед собой развёрнутыми ладонями вперед. Губы его медленно шевелились.
— Простите, я отвлёкся... — на своём прекрасном английском тихо бормотал Стах. — Вспомню... Когда идёшь парой на истребителях вдоль границы, а потом...
У госпожи Одо непроизвольно всплеснули и беспомощно обвисли руки. Пятясь, не справляясь с эмоциями, она отступила в коридор и почти прикоснулась спиной к противоположной от двери стене. Затем, кое-как овладев собой, выпрямилась и неверными шагами приблизилась к комнате Саи-туу.
Старый монах стоял посреди своей комнаты на цыпочках с закрытыми глазами, подняв полусогнутые руки перед собой с вывернутыми вперед ладонями и тихо и неумело бормотал по-английски, то есть на языке, которого почти совершенно не знал:
— Когда идёшь парой на истребителях вдоль границы, а потом обратно...
Он не только произносил те же слова, что и я, и Стах, но ещё как будто вслушивался. Губы его постепенно перестали шевелиться. Руки его сложились у груди в молитвенный жест, ладони прижались друг к другу. Золотистые искорки перебегали по жёлтому одеянию Саи-туу. Его лысая смуглая голова начала мерно покачиваться, словно в такт неслышимой другим ритмической декламации, на губах появилась слабая улыбка удовлетворения. Внезапно он открыл глаза и увидел госпожу Одо. Правой рукой он сделал предостерегающий жест, а левой ладонью прикрыл свои губы.
Госпожа Одо замерла в оцепенении. Что происходит?
Саи-туу сделал к ней шаг и указал на компьютер, который она продолжала сжимать в руке. Она включила трансляцию из моей комнаты. Саи-туу взял госпожу Одо за руку и повёл её в столовую зону. Она безропотно повиновалась. В столовой она поставила бормочущую коробочку на стойку возле бара и налила в бокальчик выдержанный скотч. Вид у неё был совершенно потерянный.
Оставив госпожу, Саи-туу вернулся к Стаху, приложил ему палец к губам, отчего Стах сразу умолк, потом бережно уложил его в постель. Стах умиротворённо вытянулся и закрыл глаза. Саи-туу постелил в комнате Стаха плетёную циновку, устроился на ней, полуприкрыл глаза и принялся медитировать.
Госпожа Одо выпила и налила себе ещё.
Компьютер трудолюбиво продолжал негромко бормотать по-английски не женским, а моим собственным голосом, и Одо включила синхронный перевод на русский язык:
"Когда идёшь парой на истребителях вдоль границы, а потом обратно, хорошо видно ночные горы в свете луны, да даже и без луны, при одних лишь южных звёздах, потому что глаза уже привыкли к темноте. Машины в рёве воздушного потока и грохоте турбин мчатся среди звёзд, и достаточно лечь на крыло, как видишь бесконечные горы, горы и горы. Когда возвращаешься от юга к центру страны, справа замечаешь по хребтам линию сдвига — сброса части гор и долины на несколько сот метров вниз при бывшем здесь когда-то землетрясении. Видишь изредка чёрную извилистую речушку на тёмном дне ущелья, несколько тусклых огоньков горного кишлака. Увиденное в долю секунды, запечатлеваясь в памяти, тут же и закрывается, как следующей страницей альбома, новым горным хребтом, высоким, со множеством серых снеговых вершин. Потом мелькает новое ущелье, которое сменяется склоном, вдруг приблизившимся из глубины так, что видно редко разбросанную по нему чёрную кустарниковую поросль арчевника. И ещё — горы, всё новые горные хребты, складчатые, сглаженные или с острыми торчащими камнями, скалами и отрогами. И вновь ущелье, в котором спит стадо ночных облаков, укрыв всё на дне долины под собой. Потом — новые горы. А далеко-далеко на востоке, кажется, вровень с тобой, в ясном лунном свете возносятся к звёздной выси вечно-белые, высочайшие вершины Памира — пик Ленина, пик Коммунизма, пик Корженевской. Ночные горы, увиденные в упор из кабины боевого самолёта, — картина незабываемая.
Но больше всего мне нравилось лечь на крыло на моем скоростном "Терминаторе" Су-37, пролетая в десяти-двенадцати километрах над Гиссарской долиной. Облако, светло-жёлтое дымящееся облако электрических огней Душанбе, и от столицы Таджикистана на юго-запад вдоль долины уплывает золотая река: густо расположенные города, посёлки, бывшие колхозные селения почти смыкаются друг с другом, и это их ночные огни между свободными пашнями и укрытыми посевами полями золотым плёсом долго-долго текут не прерываясь, подобно настоящей равнинной реке, и только кое-где они как будто расслаиваются, раздваиваются и растраиваются, разбиваются на протоки — отдельные извилистые световые русла, — и снова текут и текут, а потом сливаются вновь.
Я долго и много летал, но такого чудесного зрелища, как вид с высоты на ночную Гиссарскую долину, я не видел больше нигде... Душанбе, кстати, по-таджикски означает второй день недели — понедельник... Один, два, три — як, ду, се. Дни в неделе этой страны по порядку счёта: первый, второй, третий — якшанбе, душанбе, сешанбе".
...Госпожа Одо тихо и обессиленно плакала, опустив голову на руки, безвольно сложенные на стойке бара.
7
Лунное одиночество,
или Первый опыт уловления автором сокровенных мыслей самой госпожи Акико Одо
У каждого из нас своя частная судьба. Может быть, когда-нибудь, очень и очень не скоро, завершившиеся, исполнившиеся судьбы наших душ станут похожи друг на друга так же, как, например, выглядят одинаковыми мириады росных капелек на каждой из травинок обширнейшего некошеного луга, мягко заливаемого светом утренней июньской зари.
Кто, кроме Бога, это знает?
Может быть, для исполнения того, что назначено, каждой душе придётся побывать принцем и нищим, полубогом и поганцем, преследователем и беглецом, учеником и учителем, попрошайкой и миллиардером, здоровяком и инвалидом, гением и сумасшедшим, стариком и младенцем, палачом и жертвой, возлюбленной и возлюбленным. Пожить в разных странах, мирах, вселенных и разных временах, побывать в разнообразных культурных и социальных средах, дать очередному индивидууму побыть счастливейшим из смертных или испытать на себе религиозную, расовую и национальную рознь. Ощутить себя ничтожеством или никем. Быть может.
До того, как над лугом встанет солнце и высушит росу, до того, как роса станет жемчужными облаками в небе, — что вберёт в себя каждая из росинок со своей отпустившей травинки? Что принесёт душа Богу из своего очередного земного странствия? Но разве не смеются одинаково принц и каторжник, когда хоть на мгновение забудут, кто они? Разве не плачут одинаково от боли, от отчаяния, пока не соберётся новая воля и не успокоит? Или не станет силы даже и плакать. Акико, ты коришь себя за то, что плачешь...
Разве не ты обладаешь неженским упорством и волей, подобной упругой стали боевого меча? Разве не ты сама себя выковала и воспитала, разве просто было тебе получить прекраснейшее образование и стать выдающимся специалистом, излечившим десятки тяжелейших случаев психических расстройств? Самой вырастить высокий для своего возраста авторитет и получить признание даже официальных властей... Создать прекрасную, оснащённейшую лечебницу... Отобрать и воспитать помощников, основать научную школу...
Разве не ты всё ещё красива, не стандартной, модной на сезон, а собственной, индивидуальной, личной красотой?.. Духовно ли бедна?.. Почему же ты тихо-тихо плачешь, о Акико? Не потому ли, что оплата собственной юностью и молодостью временами (только временами, когда освобождается от круговерти забот голова, а ум ещё не успевает погрузиться в тяжкие думы), — в такие времена слишком драгоценной вдруг покажется оплата, ведь она — собственные юность и молодость. Ушли, и скорбь не восполняет.
Разве об этом не смог бы подумать любой из живущих, кто что-то из выданного на жизнь потратил уже на дело и чего-то добился... Отчего ты ощущаешь себя несчастной, нежная Акико? Горе твоё — от ума?
Я, автор, слушаю и слышу твои потаённые мысли, о Акико:
"Не слишком ли я умна для окружающих? Ведь думала, понимала, что отпугиваю, да как переделать себя? От себя отказаться? Во имя чего? Мне на что и кому пригодиться?
Так и оставлю,
никому не сказав,
свои думы!
Ведь нет никого,
кто был бы со мною...
Нет рядом того, кто мне так бы сложил:
Из-за фиалки,
только одной лишь -
на поле Мусаси
все травы
кажутся дивными мне.
Могла ли я думать в далёком детстве, когда впервые услышала, запомнила и полюбила стихи, отозвавшиеся в душе чудным предчувствием будущего, в котором, знала, придётся и волноваться и переживать — так ведь это не так скоро, — (но и будет ведь за что!), что настолько болезненно платить собой за то, что приходит и будет.