Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Ты думаешь, он радиоактивный? — вернула я к теме камня.
— Понятия не имею. Во всяком случае, волосы у меня выпадать не стали, — Денис печально улыбнулся, и положил камень обратно. Я подумала, что тот хранит тепло его руки.
— Самое главное, что я понял, что делать, — сказал Денис. — Летом с утра, а потом после школы вместо возвращения домой я шел к автобусной остановке. В нашем маленьком городе внутри автобусов не было. Они возили через степь в другие города и поселки. Билет стоил дешево. Я уезжал до вечера, а родителям говорил, что гулял с пацанами. Банда почему-то потеряла ко мне интерес, хотя я боялся, что они меня выследят и не дадут уехать. Это было самое страшное — если б они меня не пустили. Люди из нашего городка уезжали куда-то редко, разве что по выходным за покупками. Когда я встречал взрослых знакомых, то говорил, что родители меня попросили съездить за кое-чем. Но чаще никто меня не расспрашивал. Днем автобус приходил и уходил почти пустым. Сейчас, наверное, остались только утренний и вечерний рейсы. Было здорово ехать час, или два, или три по степи. Самое странное и красивое — когда над ней нависали тучи перед грозой. Я заезжал все дальше и дальше. В пятнадцать лет я впервые не вернулся ночью домой. Автобус сломался, я застрял на автовокзале. И неожиданно для себя сел на автобус в другую сторону. В большой город я приехал, практически, ночью. Было страшно. Часов до двух я старался болтаться среди людей. А потом вдруг все опустело, и город стал так заманивать, что я не удержался. Незнакомые дома, дворы, фонари. Деревья стояли тихие-тихие. Я забрался через забор в детский сад и стал качаться на качелях. Они ужасно скрипели, и я боялся, что сейчас меня выгонят. Но не мог прекратить. Маленькие безопасные качели для детей. Я старался их как следует расшевелить, и, кажется, чуть не сломал. Потом меня понесло. В песочнице я построил огромный холм. То есть, такую горку из песка высотой, наверное, сантиметров восемьдесят. Уже светало. Я выбрался на улицу. Мой холм было видно издалека. Он был похож на инопланетянина. Совершенно счастливый, я побрел на вокзал. О том, что ждет меня дома, я старался не думать. Я бы вообще не вернулся, если бы знал, как жить одному.
— Теперь ты знаешь, как жить одному?
— Еще бы.
Денис покачал головой, опять поднес руку к камню, но на этот раз брать не стал. Просто подержал ладонь в воздухе, будто... будто прощался.
Запись сорок седьмая
Я вдруг с тревогой поняла, что все истории, которые я в последние дни слышала от разных людей, звучали так, точно их рассказывал один человек. Голоса и содержание были разными, но манера речи, выраженная, в первую очередь в какой-то нервной отрывистости — очень похожей. Как будто окружающие вели со мной игру. Тут я осознала, что и сама бы сейчас стала рассказывать о себе подобным образом. Если бы мне захотелось рассказывать. Но как еще поведать о сложных моментах жизни, которую вспомнил совсем недавно? Или все вокруг сговорились, или неосознанно перенимали состояние друг друга. Или дело было в далеком молоте, удары которого мы не замечали, но в глубине подстраивались под него, становились одним существом, которое вспоминало полтора десятка жизней параллельно. Я в который раз уныло подумала, чего же хочет от нас Монастырь?..
Нас медленно, мягко, с точностью и мастерством выворачивали наизнанку. То, что являлось нашей слабостью и источником неуверенности, должно было стать нашей силой. Я всегда хотела жить в лесу, но никак не решалась, а теперь выяснялось, что я на самом деле каким-то парадоксальным образом там и жила. Я не знала иного детства. В пользу правдивости моих воспоминаний было и то, что я очень легко воспринимала походные условия, хотя в жизни, которую когда-то принимала за свою, я относилась к дикому туризму с неприязнью, прикрывающей страх.
Я менялась. Мне это нравилось. Никто здесь, в отличие от известных мне психологических тренингов, мои изменения не обсуждал, и это нравилось тоже. Я становилась какой-то... правильной, что ли. Выстроенной как Монастырь — не без лабиринтов, ассиметрии и тайных комнат, но очень целостной. В то время как в городе я ощущала себя максимум небольшой квартиркой, одной из многих в тридцатилетнем доме средней паршивости. И, хотя до масштабов Монастыря мне было еще далеко, зерно уже проросло. С каждым ударом сердца — новый камень в основании самой высокой башни.
Днем все погрузились в безделье. Монахи явно чего-то ждали. Младший стоял над обрывом и смотрел в сторону впадины между двумя далекими округлыми горами. Потом вдруг раскинул руки и помчался по крутой тропинке вниз. Кто был поблизости — все ахнули: мы и заглядывали туда с великой осторожностью, чтоб не сорваться. А этому будто бы все равно, свернет ли он шею, или все обойдется. Старший Монах спокойно сидел на бревне неподалеку от дома. Я не заметила, как это произошло, но вдруг он оказался возле меня с огромным мотком толстой веревки через плечо.
— Идем, поможешь, — он неопределенно дернул головой в сторону леса на склоне.
Я несказанно обрадовалась возможности побыть с Монахом наедине, и тщательно постаралась скрыть это. Наверное, выглядела я нелепо, когда как собачка трусила за ним среди деревьев, пытаясь понять, куда он свернет в очередной раз. Несколько раз он останавливался и осматривал местность, но что-то ему не нравилось, и мы продолжали идти. Его все устроило на пятой или шестой остановке. Монах отмотал длинный конец, подошел к дереву и привязал веревку к стволу. Затем сказал, что он станет разматывать, а мне надо будет держать и следить, чтобы веревка натянулась на уровне узла. Мы пошли к другому дереву, до которого, как я зачем-то посчитала, было десять моих шагов. Там Монах обернул веревку кругом ствола, и несколько раз перебросил моток через натянутую часть, закрепив. Я удивлялась, как он легко справляется с таким большим и, похоже, тяжелым мотком. Рукава рубахи у Монаха задрались, я видела загорелые, мускулистые и очень красивые руки, под стать четко очерченному лицу. Когда он бросил взгляд на меня, я сделала вид, будто проверяю степень натяжения веревки. Точно я догадалась, зачем это все.
Мы отправились к третьему дереву, все повторив, затем к четвертому, к пятому. Натянутая веревка образовывала широкий зигзаг на уровне моего солнечного сплетения. Потом мы повернули обратно, используя те деревья, которые находились между уже оплетенными. Монах иногда протаскивал моток под веревкой, иногда — над ней, но в пересечениях не скреплял. В конце концов мы оказались на краю многоконечной звезды. Монах с удовлетворенным видом закрепил конец, который оказался не коротким, не длинным, а ровно таким, чтобы обернуть его дважды вокруг елового ствола и завязать. Затем он сам взялся за ствол, поставил ногу на веревку и одним сильным движением оказался на ней. Теперь-то я не смогла сдержать восхищения, — тем более, что сам Монах уже ни за что не держался. Я заметила, что он стоит, развернув ступни так, что веревка оказалась зацеплена невысоким, может, сантиметра в два каблуком.
Но это было еще не все. Балансируя, Монах поскользил к центру звезды. Под его тяжестью опора прогнулась, но не особенно сильно. Похоже, это была какая-то колдовская веревка. Я не представляла, как можно тут не упасть. В цирке я, правда, видела канатоходцев, но, во-первых, они были намного мельче и легче Монаха, а во-вторых, шли по куда как более надежному канату, со стальной нитью, что ли. И, конечно, со страховочным тросом. Здесь до земли было недалеко, и вполне можно позволить себе оступиться. Но Монах не позволил. Дойдя до пересечения веревок, он приостановился, перенес вес на одну ногу, осторожно переступил, перекатился и двинулся дальше. Я вспомнила, как мы занимались в Монастыре. Основа движения оставалась той же. Но скольжение над землей все равно выглядело невероятным — особенно, когда Монах менял траекторию ближе к центру, переступая с одной веревки на другую. У меня даже голова закружилась.
Минут через пять Монах остановился и развернулся ко мне. Попружинил, сгибая колени, точно собрался прыгнуть, но этого делать не стал. Зато крикнул:
— Давай!
Я, смущенно улыбаясь, помотала головой. Нет, это невозможно.
— Ты же умеешь.
Черт. Я не могла отказаться. Я очень хорошо понимала, как движется по веревкам он. Я даже чувствовала телом, как он делает это. Я понадеялась, что он подойдет и протянет мне руку, но тут же поняла, что это оказалось бы слишком сложным — вдвоем удерживать равновесие. Точнее, ему — удерживать нас обоих. Он мог и такое, я не сомневалась. Но он сохранял дистанцию. Так. Задрать настолько высоко ногу я бы сумела, но подтянуть себя потом — вряд ли. Я осмотрелась в поисках дерева с подходящей веткой. Оно нашлось. Монах все еще смотрел на меня. Я постаралась не обращать внимания. Схватилась руками за ветку. Уперлась подошвами в ствол. Подтянулась, сделав пару шагов по коре. Я знала, что поступаю правильно. Монах должен был оценить. Веревка оказалась под ногами, я сидела на ней на корточках, обняв ствол. Веревка дрожала и готова была опасно качнуться, если я ее не пойму. Я поставила ступни ей перпендикулярно, и вывернувшись, не отпуская дерево, осторожно выпрямилась. Прислонилась к стволу боком, перекатилась на спину, перенесла на ствол вес, и переставила ноги так, чтобы можно было идти. Захватило дух. Я чувствовала неровность коры под ладонями, взмокшими от волнения.
— Давай, — повторил Монах, но уже тихо.
Я отлепила руки, а потом и спину. Выставила ладони так, точно по бокам были две стены, помогающие не упасть. И сделала шаг. Точнее, просто передвинула по веревке правую ногу. Веревка держала. Пока.
— Хватит, — сказал Монах.
Я с облегчением рухнула вниз. Приземлилась, практически, на четвереньки. Хорошо, хоть на бок не завалилась.
— Молодец, — Монах стоял надо мной.
Я встала, отряхнула ладони.
— Я бы упала, — сказала я, задумчиво глядя на веревочную звезду.
— Да, — согласился Монах. — Делать что-то имеет смысл лишь до того момента, пока ты уверен, что не упадешь.
— А как же риск — благородное дело? — позволила я себе съехидничать. — Преодоление себя и все такое...
— Глупости. Всего лишь попытка себя возвеличить. В то время как увеличивать надо веру, а не себя. Точнее...
Он усмехнулся так, будто кто-то внутри жестко пресек его пафос. И поправился:
— Увеличивать веру не надо, но целесообразно. Если, конечно, у тебя есть какая-нибудь хорошая цель.
Запись сорок восьмая
Следующий час мы молчаливо и аккуратно сматывали веревку в кольцо. По ассоциации у меня перед глазами маячила Вера — невысокая большеглазая женщина-белка. Когда веревка заканчивалась, я решилась:
— Можно спросить?
— Спроси.
— Та женщина с вами, Вера, она...
— Тоже из университета. Профессор ее научный руководитель.
— Она совсем не общается... не работает с нами.
— Ты забыла, что здесь эксперимент, а не школа?
Я чуть не покраснела, но затыкаться не стала.
— Но с ней можно поговорить?
Монах рассмеялся. Смех был похож на карканье.
— Можно. Только Вера не разговаривает.
— То есть?
— Так получилось. Она немая.
Вот это сюрприз.
— Но она слышит?
— Конечно. Хочешь ей выговориться?
Я не знала, что и ответить. Я представила, как подхожу к Вере, прошу ее выслушать, а она вынуждена молчать. Разве что коротко кивнет. Но нам ведь придется куда-то пойти, чтобы уединиться. Как она покажет, куда? Порывистыми жестами, как делают глухонемые? Я бы чувствовала себя полной дурой. Я могу говорить, а она — нет. Я могу с ней откровенничать, а она ничего не скажет. Разве что записку черкнет, но это уж совсем по-дурацки. Она мне нравилась, да. Но мне было бы жутко стыдно общаться с ней. Стыдно за свою полноценность, что ли. Хотя она была лучше, умнее меня, даже красивее. Но она не могла говорить. Никому. Ничего. Я вспомнила фильм, в котором немые мычали, когда старались привлечь внимание. Такое мычание — не дай Бог, я его услышу, — разрушило бы в моих глазах Веру всю.
— Как же она пишет диссертацию? — в следующий миг я осознала глупость своего вопроса. Она же пишет, а не проговаривает.
Монах внимательно посмотрел на меня, и, видимо, уловил какие-то движения на лице.
— Ты же сама все поняла. Возвращайся.
Он остался в лесу. Мне почему-то казалось, что сейчас он снова примется разматывать веревку и делать звезду. Моя помощь не так уж была и нужна. А может, звезда возникнет в его сознании, и он станет скользить по границам ее лучей намного, намного выше, чем наяву.
На поляне я села на то же бревно, где некоторое время назад сидел старший Монах. Сбоку было окно. Точнее, просто пустой проем. Из комнаты доносился голос профессора. Он говорил о непонятных вещах — о том, что осеннюю сессию для старшей группы следует провести на море, и о преобразовании твердых тел в волновые системы. Мне мерещились оборотни в утренних сумерках, похожие на плотный туман и погруженные в плавное, медленное движение. Я сидела снаружи и одновременно ощущала себя внутри. Я знала, Вера и младший монах внимают профессору, сидя напротив него, а я стою там же в тени у стены. Вера. Я то и дело сравнивала ее с собой. Когда мы только пришли в Монастырь, нам сказали, что строить жизнь надо так, чтобы быть готовым пожертвовать ради нее рукой. Но это всего лишь эксперимент, и реально руки нам никто не отрубит. Хотела бы я понять, ради чего Вера рассталась с голосом.
Подробности я узнала позже. Вера родилась во время войны. Где-то всегда есть война. Младенцем Вера никогда не плакала, и это оказывалось очень кстати для ее родителей — матери, вечно занятой поисками продуктов, и отцу, возглавляющему партизанский отряд (впрочем, другая воюющая сторона утверждала, что он был главарем бандитов). Потом мать погибла во время взрыва; отца поймали, отдали под суд и пристрелили, когда он пытался бежать; сестер и братьев рассовали по разным детским домам страны-победителя. Тут-то и обнаружилось, что трехлетняя Вера не говорит вообще. Раньше ее молчание завоеватели списывали на испуг, но долго пугаться доброжелательных женщин в белых халатах не представлялось возможным. Конечно, подключили врачей, но те никаких причин не нашли. Списали на особенности психики и махнули рукой. Вера все слышала и понимала, подчинялась старшим и игнорировала ровесников. Она откликалась на просьбы, но могла даже не шевельнуться, если у нее над ухом взрывали хлопушку. Вера рано научилась читать, а восьмилеткой пришла на занятия по борьбе, да так там и осталась. Тренер попался хороший, знающий кое-что из восточных единоборств. Вера оказалась внимательной и талантливой ученицей. Нередко они оставались в спортзале вдвоем, и долго, час-полтора двигались в унисон. К тому времени о происхождении Веры забыли, а сама она рассказать, разумеется, не могла.
В двенадцать лет она переводила тексты с английского и немецкого, защищала честь школы на соревнованиях по борьбе и продолжала молчать. В четырнадцать выбрала самого умного и красивого одноклассника — в старших классах уроки для детдомовских и домашних детей проходили совместные, — и пришла к нему ночью, когда родители были в отъезде. Парадоксальным образом именно в эту ночь он забыл запереть дверь, правда, устройство замка к такому располагало. Его настолько поразило поведение Веры, что все обошлось без единого слова. Она ушла на рассвете. Стояла зима. Он потом вспоминал это как сон про японскую гейшу, про восемнадцатый век. Вера не подходила к нему ни раньше, ни позже. Она всегда была в одиночестве, это ее устраивало. Она могла вписаться в любую группу людей, если то, чем они занимались, ее интересовало, но держалась в сторонке. Ее не прогоняли: еще бы, немая, и к тому же красивая. Она сдавала экзамены в письменном виде, в том числе и в университет. Но даже там друзей у нее не завелось, как и любимого человека. Она не стеснялась своей немоты, напротив — она могла ничего не объяснять. Она сама выбирала мужчин и приходила, когда они оставались одни. Те, кто пытался продолжать отношения, натыкались на удивленно-отстраненный взгляд: мол, мы не знакомы, и вряд ли сможем общаться. Но о ней почти не говорили плохого. О ней предпочитали сочинять сказки.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |