А это обозначало, что все остальные автоматически занимают более периферийное положение. Остаются несколько в стороне. На обочине. Центр, он на то и центр, место, через которое протекает наибольшее количество питательных соков мира, а остальным, как говорится, — что останется.
После проигранных выборов с ним произошла одна из самых страшный вещей, которая только может произойти с политиком: он обиделся на собственный народ. И, заодно, на все человечество, Нынешнее Время, Господа Бога и все остальное, в придачу. Интересовался происходящим в мире больше по привычке, обращал внимание не на все, и натужное, через силу копошение в самом сердце Евразийского материка, местах диких, страшных и безлюдных, не привлекло его внимания. Вот только гигантское дело, начатое на Урале, в Западной Сибири и Поволжье одновременно с Приморьем, постепенно набрало ход. Постепенно, — не значит медленно. Так набирает ход тяжеловесный состав, лавина с тысячами и тысячами тонн сверкающего снега, и прокладка Туркестано-Иранского тракта своей внезапностью уже во многом напоминала грандиозную военную кампанию. Со слишком понятными целями. Хотя, — кому понятными? Рузвельт, старый приятель и испытанный враг, соперник и единомышленник, — понял бы, но он ушел из жизни через год с небольшим после победы. А Иосиф Сталин, похоже, все это, как раз, и затеял.
Раскрылась завеса грядущего и он отчетливо видел там если не все, то главное: скоро геополитическое давление СССР и его союзников сделается нестерпимым, и тогда мир станет тесным для Британии. Сначала на Островах, а потом и на другом берегу Атлантики люди постепенно потеряют перспективу, а с ней уйдет надежда и жажда жизни. Каждый новый день будет обещать в лучшем случае еще одно "вчера", а в худшем, — новые утраты, прорехи и упадок.
Вообще говоря, загонять людей, страны, нации в угол, — занятие на любителя. Для кого-то, может, и забавно, но может плохо кончиться. Янки, загоняя в угол Японию, в конце концов доигрались, а могли заиграться с концами.
Понятно, что в случае с русскими дело обстоит совсем иначе. Они никого не хотят обидеть: просто, получив необходимые средства, Система стремится поглотить все ресурсы, которые теперь стали для нее доступными благодаря новым принципам организации. При этом интересы тех, кто попался под ноги, в подобных случаях, понятно, во внимание не принимаются. Так было всегда, и так же пребудет вовеки.
Он ждал, что они, наконец, надорвутся. После такой войны, после восстановления индустрии и городов, создав, по сути, целые принципиально новые отрасли индустрии, ввязываться в инфраструктурный проект такого масштаба представлялось истинным безумием. Он твердо знал: жизненные силы даже самого сильного народа не являются бездонными и неисчерпаемыми. Вот только... Покойный Рузвельт сказал ему, что русские не смогут наладить эксплуатацию превосходящей их по населению и культуре Европы, и, похоже, ошибся. Они придумали Магистраль, и европейцы начали радостно эксплуатировать сами себя. Идиоты... Они что, — не видят?
— Я. Хочу. Спать!
— Так спи. Кто тебе не дает.
— Ты не поняла, я о другом. Я хочу лечь, не думая о том, что завтра утром придется вставать. Я хочу проснуться, увидеть в окне своем ночь, и снова задремать. И не вставать больше никогда...
— Юр, это называется "помереть".
— Я не договорил. Больше никогда не вставать, если мне не хочется. Ничего не слышать, кроме тишины. Не зажигать свет никог..., не знаю сколько, но очень долго, потому что глаза мои устали на годы вперед и больше ничего не хотят видеть.
— Да ну тебя. Прямо как старик. Тебе только тридцать два года!
— И четырнадцать лет из них я не высыпаюсь никогда. Слушаю то пушки, то турбины, то станок, то мат работяг, то нагоняи начальства. Живу только при лампочках, днем и ночью, зимой и летом.
— Погоди. До отпуска осталось два месяца.
— Мне мало. Отпуск не успевает начаться, а я уже думаю о том, что вот он кончится, и мне опять с утра на службу. Хочу отпуск, из которого можно не выходить, пока не надоест.
Она налила ему сто граммов, но даже выпил их он как-то уныло. Имелось, правда и еще одно лекарство. Средство, которое, слава Богу, всегда находилось при ней, в аптеку не бежать.
— У... Ну тебя... Не приставай...
Но тридцать два, — это, как ни крути, всего-навсего тридцать два, и дело довольно быстро пошло на лад.
Утром — ничего такого, встал, как ни в чем не бывало. Вот только разговор этот, мысли, которых прежде у него отродясь не водилось, все равно имели место, этого никуда не денешь. Существовали.
Думки о душе I
"... потому что это была злая душа.
(О.Уайльд "Рыбак и его Душа"
— Ну как же ты так говоришь, что души нет? Ты сам, это, прежде всего, именно душа. Не волосы твои белесые, не нос облезлый, не ноги...
— Ты того, — хватит перечислять. А то я начну.
— Да. Так вот ты, — не все это, а именно душа. Ну, — не наука это! Ты осознаешь себя собой, и это не объясняется никак. Наоборот, это все объясняет.
— В своей долгой жизни я такого не видел ни разу. И, — прости, — не верю. Ее можно увидеть? Взвесить? Померить как-нибудь? Нет? Тогда и души нет.
— Нет, погоди, ну нельзя же так... М-м-м... Ну, как бы тебе объяснить? А, вот: в книжке, помимо бумаги, краски типографской, энного количества букв, есть еще и смысл. Понял? Так и с душой, только гораздо, гораздо сложнее.
— Ну хоть что-то. Есть такая штука, — информация, ее меряют. Единицы называются "битами". Если у монеты две стороны, то когда выпадает одна из них, это как раз и есть "бит".
— А-а... Ну, это как-то не то. Это, если на страничке одинаковое количество буковок, то и битов будет одинаково, так?
— Ну, примерно. Мало ли что там окрошка из букв, — может, это шифр такой.
— Тогда это совсем не то. Согласись, что смысл текста, — штука реальная. К примеру, инструкция: прочитал — и знаешь, как поступить. Вот так, — а не иначе, хотя иначе мог бы.
— Так, постой-постой... Что-то тут...
Он закурил, и надолго замолк, уставившись в пространство неподвижным, ничего не видящим взглядом, и яростно дымя. Наконец, его собеседник не выдержал:
— Да объясни ты мне, ради бога, — к чему тебе все эти разговоры о душе? Ты ж от роду технарь!
— А вот понадобилось. Имел место страшно интересный разговор с начальством. Я бы сказал, — неожиданно-интересный. Им надоели сбои в автоматике. Она чем сложнее, тем больше сбоев, а упрощение нам в будущем не грозит. Ставят задачу, чтоб узнавало местность, саму цель и выбирало маршрут. Я объяснил, что решить, в принципе, можно, — черт меня побери, если я знаю, как, блеф чистой воды, — но это по комплекту на задачу. Не поднять, и сбои замучают уже с концами. А тут меня, этак лениво, спрашивают: а сделать так, чтобы он соображал, что к чему, — нельзя? Мы вот, к примеру, — говорит, — знаем, чего добиваемся, вот и действуем по обстоятельствам. Если что не так, то корректируем по ходу дела, видим, что ошиблись, то можно поправиться. А тут один сбой, — и все. Дальше будет только хуже... Вот он мне говорит про "нас", а мне в голову пришло: мы-то, мы, — всяко сложнее, а со сбоями по мелочи справляемся. Отсюда и разговор.
— Ну-у, брат. Разумный снаряд? Читал я фантастику, но чтоб такое?!!
— Это — да. Только тут важны тонкости. Речь-то, скорее, не о разуме, а о сознании.
— Важное уточнение, нечего сказать. По-моему это еще хуже поддается объяснению.
— Как сказать. А вообще от тебя, пока что, толку мало. Сплошные эмоции и построенные на эмоциях аргументы. Их к делу не пришьешь. Такие определения нам не нужны.
— А какие, какие?
— Чтобы указывали цель и, тем самым, путь. Я так и не услышал, например, чем "душа", результат работы мозгов, так уж принципиально отличается от работы машины.
— А-а! Ну, это просто. Работа машины, — всегда ответ на внешнее воздействие. Оно закончилось, ответ состоялся, равновесие восстановилось. А вот мозги могут работать сами по себе, без стимула извне.
— Ты уверен?
На лице журналиста появилась снисходительная улыбка.
— Вариант, когда связи между событиями нет, и вариант, когда эту связь — принципиально невозможно проследить, на самом деле идентичны. Совпадают по объему понятий.
— Знаешь, брат, само по себе ничего хорошего, кроме аварий, не происходит. Вот аварии всякие, поломки — это сколько угодно. Вот потом, когда случилось, всякие там звонки-сирены, всякое там пожаротушение, — это уже по делу... СТОП!!!
И он снова замер, закурив автоматическими движениями, ничего не видя и не обращая внимания на всякие там: "Ну ты что? Чего там?" — собеседника. Наконец, медленно покрутив головой, ответил.
— Да нет, пожалуй, ничего... Хотя... Ты знаешь, я, пожалуй, пить сегодня не буду. И, — прости, — пойду домой. Тут что-то... Мелькает, а ухватиться не могу. Прямо как муха, ей-богу... Тут надо сесть, запереться, и чтоб никто не мешал хотя бы часа два. Не зря кое-кому главные идеи приходят, когда они сидят в сортире.
Вот только исчез он не на два часа. Долгих десять дней не было от него ни слуху, ни духу, после чего почтенный конструктор возник в поле зрения, напоминая взъерошенный вихрь. Странное, но, пожалуй, наиболее точное в данном случае определение его вида и поведения на тот момент.
— Сидишь тут? — Заорал он на хозяина сразу же, как только перед ним открылась дверь. — А я там, — отдувайся за тебя!!!
— Ты что, — растерянно промямлил хозяин, — сбесился?
Но тот уже сидел, откинувшись, в кресле и, судя по всему, успел позабыть про свои поразительные обвинения.
— Хоть бы воды дал!!!
Любой приличный психиатр со всей определенностью узнал бы в его поведении признаки маниакального состояния. Или, на худой конец, — гипоманиакального. Но ничего подобного. Он если и не всегда, то частенько был таким.
— Да ты, вроде, и не просил...
Но, судя по жадности, с которой Борис выпил стакан воды, его запаленный организм и впрямь мучила жажда.
— Если я тебе расскажу, с какими типами мне пришлось пообщаться за это время, ты не поверишь! Начиная от Толика Китова, и кончая каким-то там Асратяном! Я, понимаешь, по наивности, сунулся в институт Высшей Нервной Деятельности и имел честь... Ну, я те скажу, фрукт!!! Выхожу. Вижу, какой-то там усиленно мигает, вышли во двор, ухватил за рукав, шепчет, что это мне не к директору, а совсем наоборот, в Рязань к Пете...
— Ну?
— И в Рязань съездил.
— И!
— А! — Он махнул рукой. — Тоже почти никакого толку. Они там, понимаешь, за деревьями леса не видят! Но этот их Анохин из Рязани хотя бы понял, о чем речь!
— А ты?
— Что — я? Я тоже понял, только потом. Но остальные-е!
— Ну?
— Излагаю тезисно. Мозг должен реагировать на сигналы извне, от специальных датчиков, этих, как его? Ну, неважно. Тогда они чего-то значат, и он передает импульс куда надо. Вот только такой сложной штуке, как мозг, аварии происходят постоянно, каждую секунду, во множестве. По большей части, это микроаварии на молекулярном уровне, и на некоторые звучит сигнал тревоги, и на некоторое количество любых — тоже. Сигнал называется нервный импульс, а когда авария спонтанная, он, получается, не значит ничего. Вроде как сам по себе и ни от чего не зависит. Его гасят, это называется "торможение, но все гасить нельзя, потому что погасишь заодно те, которые снаружи и что-то значат. Если не гасить совсем, — хана, судороги, как от стрихнина, припадок на манер эпилептического.
— И при чем тут разговор о душе?
— Придурок!!! Нет, ну поглядите на него! И он такой же, как все! Слушай, запоминай, и гордись, потому что тебе говорю первому: когда мозги делаются достаточно сложными, чтобы спонтанная импульсация совпала по размерам с обусловленной или даже превзошла ее, появляется эта твоя душа. Понял? Она — вроде как ничем не обусловлена, сама по себе, и поэтому мы чувствуем себя отдельно от всего мира. Вместе, но все-таки наособицу. И этот твой Павлов, хоть и гений, а все равно дурак!
— Он не мой.
— Ну, не важно. Понял?
— Чего тут не понять. А так, чтоб совсем без поломок, — никак нельзя?
— А говоришь, — понял. Можно, но только до определенного предела сложности. И без всяких гарантий. Так что нельзя все-таки. Тут термодинамика, но ты не поймешь. Так что куда надежнее заранее свыкнуться с тем, что аварии будут и приспособиться к какому-то уровню аварийности. И попробовать использовать, — и аварии, и аварийные системы то есть, — в дело. А!?
И, не дождавшись от собеседника ожидаемой восторженной реакции, возгласил:
— Ну почему, почему за всех этих специалистов должен в конце концов думать инженер?!! Ни мозговеды, ни буржуазные кибернетики, ни эти твои философы, а я?!
— Не знаю, — голос журналиста звучал нарочито мирно, потому что друга надо было срочно успокаивать, — наверное, потому что всем им не приходится проектировать одушевленные бомбы, чтоб соображали, попадали и, при этом, в того, в кого надо.
— Кто, — подозрительно вскинулся инженер, — тебе сказал про бомбы? Какие бомбы? Никаких бомб.
— Ну и тем лучше. — Легко согласился журналист. — Коньячку?
Он и сам по природе был не мед и не сахар, но сегодня проявлял чудеса сговорчивости, потому что знал: вдохновение старого друга и отличного человека порой лежит на самой грани болезни. Не душевной, не дай бог. Самой настоящей. Выносливый, как ремень из дубленой кожи, после такого он мог и слечь.
— Давай. Сегодня уже можно.
Уже хорошо. Это могло обозначать начало выхода, но все-таки коньяк он пил, как воду, без видимых признаков опьянения и, видимо, не чувствуя вкуса. Только монолог постепенно терял прежнюю корявую напряженность, когда фразы торчали из его речи, как шипы из мотка колючей проволоки.
— Нет, ты не думай, это пока на уровне колебательного контура у Герца, думать и думать, во всех направлениях, и Петра этого, как его, из Рязани который, тоже привлечем, он и сам не остановится, нельзя оставлять так и помимо, и Китова, и еще кое-кого... У нас же ничего похожего на нужную элементную базу нет... Но — знаешь, что? Будет! У нас — будет! Веришь — нет?
— Верю, верю. Только не волнуйся.
Надо сказать, он и в правду верил. Может быть, к сожалению, но у него не было особых оснований, — не верить. Отбор в эту свору отличался простотой: или задача разрешима, или ты плохо работаешь и занимаешь чужое место. Последнее очень часто влекло за собой трудоустройство на лесоповале или в руднике, так что неразрешимые задачи постепенно куда-то делись. Забавно, что основная причина тут не в пресловутой "туфте" и умении отчитаться: свора, почувствовав силу, просто рвала любые задачи на части. Первым делом сдался по определению "неделимый" атом, бестрепетно приспособленный греть воду и жечь вражьи города.
Потом настал черед так называемого "гена". Представители мичуринской биологии совсем уж, было, доказали, что его нет, но потом совсем неожиданно грянула в сорок шестом знаменитая сессия ВАСХНИЛ.
Зэ-ка Вавилов на протяжении всей войны тянул подсобное хозяйство 63-го. Он хоть и появлялся на люди только в исключительных случаях, но свое дело делал, как правило, вполне успешно. Берович, в общем, оказывал ему покровительство, и когда тот, — через посредников, разумеется, — попросил помочь ему с кое-какой аппаратурой, не счел нужным отказывать. Более того. Он не пожалел времени на беседу с бывшим профессором, чтобы уяснить, чего тот, собственно, хочет. Разговор оставил у него откровенно тягостное впечатление. Вавилов дрожал, запинался, смотрел в землю и, казалось, готов умереть со страху прямо здесь, но, тем не менее, как-то объяснил. Он очень сильно хотел проверить правоту своего учителя, профессора Кольцова. Тот утверждал, что запись наследственных признаков должна носить матричный характер и представляет собой необычайно длинные белковые молекулы, а иначе — никак. Александр Иванович послушал его, обдумал его слова в соответствии с Инструкцией, кое-что даже проверил по-своему и решил поддержать. Хоть какой-то реальности сказанное должно было соответствовать, а уж с приборами проблем не возникнуть не должно. Чего доброго.