Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
А потом был смех, от которого так и повеяло жасмином. Тихий, по-ребячьи восторженный. Так смеются дети, поймав муху в кулачок и слушая, как она жужжит там, как скребет лапками, пытаясь выбраться на волю. Недооценил я дочурку советника, и подумать не мог, что она так скоро сожмет 'кулачок'. Полагал, что у нас найдется время потолковать в непринужденной обстановке. Смех повторился. Вацлав и его пропустил мимо ушей, задорно гвоздя дверь кулаками и являя чудеса похабного велеречия. Я ему не мешал.
— Вацлав... Вацлав... Вацлав!
Наконец я позволил ему услышать и сам ответил за него.
— Кто тута есть!?
От каменной пасти к каменной пасти заметался беззаботный смех.
— Я 'тута', Вацлав. Ужель не помнишь меня?
— Хороводишь, ведьма старая, путаешь?! Погоди, тварь, воротину снесу, прямиком к святейшеству двину! Попляшешь в щипцах каленых, ведьмино отродье, повоешь! Мало вас нечистым отдрюченных у перекрёстков покоится рылами книзу!
— Уймись, Вацлав! Заладил — 'ведьма, ведьмино', слова вставить не даешь. Я за тебя барона просила, и ты же меня паскудишь.
— Барона? За меня? Милсдарыня госпожа, да никак и впрямь вы? А меня старуха до вас не довела — тута затворила... да где вы есть-то?
— Повремени, Вацлав, ты мне вот о чем лучше поведай, я тебя у барона сватаю, а он и знать не знает о тебе. Я ему и так, и эдак, нет, говорит, такого. Как такое может быть, а, Вацлав?
— Да как жа это, мил госпожа!? Сам и грамотку мне давал, и до восточной посылал, иди, говорит... да как жа?
— Ну, пустое, Вацлав. Будет о чем потолковать, так что ты останься пока.
— Да как уйдешь-то, милсдарыня, заперто жа!?
— Вот и не уходи.
Каменные пасти на стенах захохотали гулко и глумливо, словно по собственной воле коверкая ангельский смех леди Агаты. А потом разом смолкли, как отрезало. Сгинуло ощущение чужого присутствия. Языки пламени на свечах пригнулись на миг, точно прижатые гигантской невидимой ладонью, и выровнялись, но сделались как будто тусклее и уже не трепетали — горели на фитилях ровно, мертво. И тотчас из каменных пастей с тихим шипением, навроде змеиного, потянулись книзу струи зеленоватого дыма. Коснувшись каменных плит, они тут же густели, расползаясь в стороны, стремительно затягивая пол тинной зеленью. Пахнуло гнилью. 'Суамская топь' или 'ведьмина желчь' так величали этот дымок, глянувшийся за своеобычное 'послевкусие' едва ли не всем тайным канцеляриям мира.
С этого момента я действовал быстро, но без лишней торопливости. Для начала позволил Вацлаву вволю охадить запертую дверь подхваченным тут же канделябром. Следом, двигаясь бесшумно, прошелся по крипте, уже целиком затянутой зеленоватым маревом, тщательно упрятывая в ее небогатой обстановке свой не менее скудный инвентарь. Затем вернулся к двери, привалился к ней спиной, усевшись прямо на полу среди обломков канделябра, и позволил 'суамской топи' заполнить и меня...
Глава 25
Телегу тряхнуло, и вслед за болью я вынырнул из забытья. Последнее, что помнил — серые тучи со вспоротыми багровым закатом брюхами, исчезли. Вместо них на черном как уголь небе льдисто перемигивались звезды. В ноге, сонно ворочаясь, утихала боль. Мягкий скрип колес по снегу то и дело сменялся мозглым чавканьем. Откуда-то справа из темноты доносился тихий плеск, и тянуло оттуда совсем по-весеннему: талой водой и мокрым деревом. А еще гнилью, но не пряной, от палых листьев и никлого былья с оголившихся проталин, а кисловатой, гадостной, как от закисшего в корыте тряпья.
Помнится, это было летом. Невесть откуда принесло к нашему двору хромого пса. Задняя лапа у него мокла, и он все норовил спрятать ее под брюхом, словно не хотел, чтобы им брезговали. На нас, во все глаза разглядывающих его лапу, он смотрел виновато, слабо помавая хвостом. В деревне помимо пары нелюдимых котов, давивших крыс в общинном амбаре, дремотных кобыл да старого козла, неизменно спасаемого селянами от ритуального ножа, иной живности не держали. Пса мы спрятали позади мшаника. Яму ему выкопали наскоро, прикрыв ее сверху рогожей и проделав сбоку лаз, чтобы пес мог свободно выбираться наружу. Первое время он и впрямь вылезал нам навстречу, но с каждым днем все реже. К концу он просто валялся в яме, оставляя принесенную нами еду нетронутой и лишь слабо лакал воду с ладоней. Всякий раз, прибегая на него посмотреть, мы откидывали рогожу, и вслед за мухами, которых день ото дня становилось больше, в лица нам подымался тот же гнилостный дух, что чудился мне теперь. Потом пес издох.
Телегу бросило вправо, с силой приложив меня о дощатый борт. Ногу пронзила боль столь яростная, что я едва не заорал. Слизнув кровь из прокушенной губы, я украдкой приподнял заиндевевший край дерюги, которой был укрыт. Гнилостная вонь сделалась отчетливее. Слева едва слышно потянули носом воздух, словно бы принюхиваясь. Я поспешно опустил дерюгу. Ночь стояла безлунная, но даже теперь я отчетливо видел ЕГО бледные пальцы на противоположном борту телеги. И будто бы даже различал в кромешной темени еще более непроглядную тьму под капюшоном, обращенную в мою сторону. За всю дорогу ОН ни разу не попытался забраться на телегу. Так и вышагивал рядом, лишь изредка позволяя себе придержаться за нее. Капюшона он тоже не снимал, и я был рад, что больше не вижу его жутких, утопших в белесой мути, глаз. Я отвел взгляд. Боль отступала неторопливо, словно бы нехотя. О том, что она может остаться насовсем я старался не думать. Под боком заворочались. Вздрогнув от неожиданности, я тут же опомнился: у меня был попутчик.
Он появился позже, когда нас уже рассадили по телегам. Чумазый, худущий, в изодранной коте. Те двое, что приволокли его, торговались с мутноглазыми до последнего, точно мясо на торжище сбывали. Им пришлось немало постараться, чтобы взять за Заморыша цену, которая их устроила. Потом они еще долго трепались о чем-то с подоспевшим хромым, по всему здешним верховодом: мутноглазые держались с тем почтительно. Я не разобрал, о чем они говорили, но накрепко запомнил имя, каким один из парочки обращался к другому — Шага, так он его звал. Заморыша кинули ко мне. Я попытался было заговорить с ним, да возница так вытянул по мне кнутом, что разом стало ясно, чего нам впредь делать не стоило. Впрочем, Заморыш едва ли ответил бы: сидел, уставившись в никуда, сложив ладони так, будто что-то держал у груди и, поглаживая это, то ли тихо пел, то ли попросту выл. Я вспомнил его. Всякий раз, когда, играя, мы забегали к ним в дом, он терся подле матери. Его старший брат был куда бойчее и предпочитал дурачиться с нами, нежели днями напролет торчать у юбки. В ту страшную ночь он тоже не миновал обоза, как и все мы: я, Сайка, Варда, Гане, Иво... Иво. Едва лишь обоз тронулся, тот попытался сбежать. Я не видел этого — кнут возницы живо отвадил меня вертеться, — но подхватил крик дюжины мальчишеских глоток 'Иво! Иво!'... Моя телега была крайней, и мне выпало дольше всех видеть его раскачивающийся под буковой веткой над дорогой труп. А спустя три дня на нашу с Заморышем телегу пристроили еще двоих. Шага с приятелем мирно покоились под дерюгами, выставив нам под носы посиневшие ступни. К счастью соседство оказалось недолгим: следующей же ночью в память о них осталась лишь пара добротных дерюг. Заморыша мне пришлось кутать самому: того куда больше занимала драгоценная 'ноша' у груди, нежели собачий холод и всё происходящее вокруг.
Телега с натугой заскрипела и вдруг покатила резвее. Дорога заметно пошла под уклон. Толчки на ухабах сделались ощутимее, а вместе с ними припустила и боль в ноге. Боком выходила мне Сайкина затея с охотой на полунницу. Это по его прихоти понесло нас в Совиный лог на ночь глядя. Он же и меня подзудил, мол, только бабки ночами дальше перстов Веда носы высунуть боятся. И капканы — добротные, с железными зубьями — тоже он приволок: у отца стянул. Только вот в капкан заместо полунницы я угодил, когда от мутноглазых удирал. Заморыш притих, но я точно знал: под дерюгой он все так же прижимает к груди то воображаемое, что так ему дорого, и таращит в никуда пустые буркалы. И пускай себе, хорошо уже и то, что перестал выть. Телега громыхала на ухабах, разгоняясь всё пуще. Я заворочался, пытаясь улечься так, чтобы хоть немного уберечь больную ногу от тряски. Когда же мне это удалось, я отер испарину со лба и огляделся.
Мутноглазого рядом не было. Тьма ночная была, тряска эта поганая и заморыш под дерюгой, а мутноглазого — нет, не было. Не припомню раза, когда бы он отошел хоть на миг: всегда на глазах, всегда неподалеку. Сперва мне даже казалось, что и гадит он вот так, на ходу. Во всяком случае, когда обоз останавливали, и мы облегчались у телег, он завсегда безучастно оставался в стороне. И вот его не стало. Сладко заныло в груди от полыхнувшей надежды, и тут же непрошенной заявилась тревога. Покопавшись в складках коты, я извлек припрятанную иглу Веда и крепко сжал ее в ладони. Тревога никуда не делась, но надежда заметно окрепла. Приподнявшись на локте, я с опаской обернулся, однако удара кнутом не последовало: сгорбившись на облучке, возница спал, его голова безвольно моталась, отданная во власть дорожной болтанки. Оставалось лишь отползти к задку телеги, перевалиться через брус и бежать, бежать, забыв про боль, как можно дальше от этих страшных горлоховых выпрастков. И уж коли удастся, впредь никогда носа за перст Веда не совать, и старших слушать, Сайку же больше ни-ни... а и впрямь ни-ни, вот ведь оно как, Сайка... ну, прости, тут уж каждый сам за себя.
Телега дернулась раз, другой, покатила медленнее и наконец, остановилась совсем. Кто-то обошел ее справа, заметно припадая на ногу, но ступая властно, не таясь. Борт заскрипел, и надо мной навис хромой. Глаза у него были обычными, человечьими, только менее жуткими оттого не делались. Рывком он сорвал дерюгу и принялся по-хозяйски ощупывать мою ногу. На мои корчи от боли он лишь согласно кивал и всё мял, мял. Наконец, отстал, бросил кому-то через плечо пару слов на языке мне незнакомом и отошел. Я уже было натянул дерюгу обратно, как надо мной вновь нависли. На сей раз мутноглазый. Однако лапать ногу он не стал. Вместо этого ухватил меня за шиворот и легко, будто тряпичную куклу, выволок на дорогу. Телега дернулась и покатила вперед. Без нас. А следом я увидел Заморыша. Тот стоял, вытянувшись в полный рост, и руки его безвольно мотались вдоль тощего тела, словно лишившись чего-то, сделались ему ненужными. Свистнул кнут, и я еще успел заметить, как Заморыша сложило пополам. Потом телега сгинула в ночи, и мы остались на дороге одни. И тогда, извернувшись, я с силой вогнал иглу в ухватившую меня за шиворот руку. Но мутноглазый, казалось, этого даже не заметил. Он быстро притянул меня к себе, как бы ненароком коснувшись шеи, и тут же отпустил, легонько подтолкнув в спину. Я побежал.
И бежал, пока стылый воздух не стал вдруг топким. Он клокотал, увязая в глотке, с каждым вдохом делаясь все горячей. Бежал, пока непроглядная тьма перед глазами не окрасилась багряными всполохами. Пока ледяная стынь не поднялась от земли к коленям, лишив меня ног. И тогда я рухнул в самую стынь лицом. С громким всплеском она приняла меня, и в целом мире не осталось ничего кроме нее и чего-то еще, чего-то живого, трепещущего у самого горла, теплого...
Дошлая ж ты торговка, память моя. За крупицу нужного втридорога дерешь. Вертишь, паскуда. И не унять тебя никак. И сама ты не уймешься, видимо, пока по всему дерьму меня мордой не провезешь. Да и будь я на твоем месте — меньше бы не взял. Вон, значит, куда загнула: брат да?
Лежать, уставившись в потолок. Так и следовало вести себя отведавшим 'ведьминой желчи'. Во всяком случае, пока не возвращался голос. Вот тогда можно было и поорать. Безо всякой пользы, впрочем, ибо шевельнуть хотя бы пальцем это никак не помогало. Занятная штука — 'желчь': валяешься, бревно бревном, ни себя, ни боли не чуя, а таращиться там или болтать — сколько душе угодно. Но куда занятнее тот, кто ею пользовался. И как. Живодеры из тайных канцелярий — народ любопытный, страсть. Обетом молчания от них нипочем не отбрехаться. А если попытался кто, тут ему и 'желчь'. Брали потом такого молчуна, раскладывали вот этак на столе и... свежевали. Не разом, конечно, а помаленьку, ломотками. И ломотки эти ему же и показывали. Да не просто, а с подробностями, с шутками-прибаутками. От такого и у немого в горле развиднеется. А другой раз хватало и трупа, загодя припрятанного под разделочным столом. Бог весть, сколько ломтей предъявил мне луноликий весельчак Борах в доказательство того. А когда воешь в горло от ужаса, когда в глазах меркнет от натуги, как-то не подмечаешь, что этот вот кровавый шмат — печень — слишком уж велик для маленького тела, а тот отхваченный палец чересчур толст.
Почуяв леди Агату задолго до того как скрипнула дверь, я уже позволил Вацлаву наораться всласть. Мешая аромат жасмина с тяжелым запахом пыточной, Агата неторопливо обошла меня справа. Совсем как в давешнем видении, с той лишь разницей, что шаги ее были легки и вкрадчивы, а личико, склонившееся надо мною, нимало не походило на лик хромого. Агата улыбалась. Ей явно пришлись по вкусу и моя беспомощность, и мои выпученные от ужаса глаза, и мое тяжелое осиплое от ора дыхание. И то самое, кое пониже, на что она поглядывала с глумливым целомудрием, украдкой, тоже было одобрено улыбкой. Волосы, гладко зачесанные, собранные в тугой узел на затылке, шли Агате необычайно. Жаль мало, кто мог это оценить: в Затуже хорошенькие владелицы острых сиургских ушек оседали разве что в борделях нижнего города. За Гнызу отродьям дорога была заказана. Полагаю, Стржеле здорово сузил круг посвященных в тайну дочурки. Хотя могло статься, что дочь она ему не больше, чем Рюго мне брат, упокой Кларий его душу в навозной куче. А коль скоро к числу избранных друзей Агаты я не принадлежал — становилась ясной и моя будущность. И прическу она выбрала не из-за особого доверия ко мне или порыва детской откровенности, а по иным соображениям — к примеру, не выпачкать волосы моей кровью.
— И заставил же ты меня поволноваться. Уж и не чаяла что опамятуешься, боялась, как бы не помер... раньше времени. Я-то стойким тебя мнила, а ты вон что. А вот этого не нужно, — Скомканным платком Агата ловко заткнула мне рот, будто набив его жасмином. — Не нужно, Вацлав. Мне беседовать с тобой не о чем. Все, что скажешь, я наперед знаю, и потому разом отвечу — нет. Ты ведь служить мне заявился? Вот и послужишь.
Она отошла, и сбоку тотчас заскрежетало. Словно потревоженный звуком стол подо мной дрогнул и медленно приподнял ту часть, что была под спиной. Казалось, вот-вот он поводит ей из стороны в сторону, выискивая причину шума, но скрежет утих, и стол остался неподвижным. Зато теперь, полусидя, вместо изгвазданного копотью потолка я видел перед собой дверь — совсем рядом, шагах в трех всего. А еще — ярко освещенные стены справа и слева от нее, на которых гигантскими насекомыми расселись приспособы, видом своим отнюдь не сулившие плотских утех. Мне-то уж точно. В сумраке углов теснились экземпляры покрупнее. Агату я не видел, но утопая в аромате жасмина, ловил ее учащенное с хрипотцой дыхание совсем рядом. Она ждала. И ложе это хитроумное, и стены с мясницкой оснасткой, даже эта вот дверь, изводящая жертву близким спасением — всё тут было частью некоего представления, действа. И Вацлаву ли гадать какого? Вопить с заткнутым ртом сложно, но он справился. Это стало приглашением, вроде рева, каким в балаганах алчущая зрелищ толпа требует артистов. Агата засмеялась, обошла меня по кругу, вовлекая в безумный жасминовый водоворот и, наконец, 'поднялась на сцену'. Она выбрала легкую камизу на узких бретельках и весьма удачно встала так, чтобы в глубоких разрезах по бокам то и дело призывно мелькало белоснежье стройных бедер. Грудь у леди была маленькой и острой, про такие Нестор, одобрительно причмокнув, обычно заявлял 'можно зенку выткнуть'. Агата подняла руки и мягко, одну за другой, развязала бретельки. Склонив голову набок, дочурка советника с улыбкой наблюдала за мной, и смущение ни малейшей тенью не касалось ее ангельского лица.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |