Борька кивнул, но всколыхнувшаяся тревога не стихла. Недолго был товарищ Сальков боевиком, но заимел то чувство, кое именовал дядя Филимон 'кишкой чуять'.
Он успел опустить лампу на пол, как в низкое оконце стукнули.
— Не отвечай! — прошипел Борька.
Глашка смотрела непонимающе, но молчала.
Боевик успел задуть лампу, как стукнули вновь — на этот раз в дверь.
— Чего ты затаился? — прошептала девочка в кромешной тьме. — Это, небось, к отцу. Случается и по ночам ходят.
Борька сжал ее ладонь — горячую и узкую:
— Точно к Филимону?
— Откуда же мне знать? — прошептала Глаша. — Может, еще кто. Ну не налетчики же?
Борька и сам понимал, что не налетчики, да и не вражеская облава. Будут те скрестись как мыши. Но предчувствия дурного не отпускало. Он сжимал браунинг, кисть другой руки щекотала Глашкина коса — вот как тут вообще с мыслями соберешься?
— Спите, что ли? — негромко спросили из-за двери. — Мне б Филимона Кондратьевича. Дельце неотложное.
Глаша неуверенно шевельнулась.
— Знакомый? Голос знаешь? — едва слышно прошептал Борька.
— Нет, не знаю. Похож на формовщика Сидоренко, но не он. Открою я, да спрошу. Понятно же, что не чужой, — ответила девочка, впрочем, не спеша освобождать руку.
— Лучше не отпирай, — прошептал юный боевик. — Не нравится он мне.
-Эй, дайте хоть записку оставлю, — упорствовали за дверью — было слышно, как нажимают, не иначе как пытая засов на крепость.
— Записку под дверь суньте, — в голос сказала Глашка. — Отец скоро придет, а покуда я одна, велел не открывать.
— Так то чужим не открывать, а я свой товарищ, с фабричного комитета, — возмутились за дверью. — Открой, милая, только записку передам.
По голосу было понятно, что за дверью никакой ни комитетский, и вообще не заводской — уж больно умильно шепчет.
Борька опустил предохранитель браунинга — видимо, девочка, щелчок услышала — рука ее задрожала.
— Глаш, ты лучше под кровать отползи, — прошептал боевик, внутренне взмолившись — вот бы мигом послушалась.
На дверь наваливались все сильнее — и Глашка это тоже слышала. Выскользнула из ладони ее кисть, попятилась едва различимая в отблесках печи тень в сторону кровати.
В этот миг чья-то нога скупо ударила в стекло форточки, вышибла стекло. В дыру тут же упало и покатилось нечто брошенное со двора. Борька уже сжался, ожидая грохота бомбы, но сообразил, что предмет слишком легок. И правда, камешек с запиской забросили, что ли? Вот же дураки.
Он приподнял голову из-за стола, изо всех сил надеясь, что вышло глупое недоразумение и сейчас все разъясниться, и Глашка начнет насмехаться. Но тут в комнате невыносимо сверкнуло неистовым белым светом, лишь потом донесся хлопок. Борька понял, что совершенно ослеп.
'Глашку жалко', — подумал боевик, раздирая костяшками пальцев бесчувственные веки. 'Пищит как котенок. Эх, вот и взглянули в светлое будущее'.
Сквозь писк-плач девчонки было слышно, как поддевают чем-то тяжелым дверь. Ишь ты, ломик припасли. Сколько их? А, не важно. Пистолет все равно не успеть перезарядить.
В браунинге M1903 семь патронов. Для конца жизни это немало.
Горько стало Борьке и легко. Легко оттого что не нужно думать, что дальше будет и опасаться что из бесконечной череды ликвидаций никогда не выпутаешься. Конечно, хотелось бы последний бой принять где-нибудь под чистым небом, в лесу, с пулеметом. Но и так неплохо. Вон — печка рядом, чаю от пуза напился, хороший конец жизни.
А печально было, потому что мало что успел. А что успел, не особо доброе. Девчонку и ту погубил. И скажет потом дядя Филимон...
Что скажет Гаолян, не додумалось, что и к лучшему...
В комнату вошли. Узкое пространство комнатушки Борька помнил получше своих невидимых пальцев. Вот он, гость, — вошел и сразу отступил влево к вешалке.
Из-за перевернутого стола ослепшему боевику подниматься не имело смысла. Высунул руку с пистолетом, дважды нажал спуск. И вовсе не наугад палил, потому, что там удивленно ухнули, посыпалась с вешалки одежда, донесся глухой стук — это враг сел задницей на пол.
Порадоваться Борька не успел, поскольку в окно застрочили из пулемета. Такой знакомый рокот отозвался жуткой болью — первые же пули пронзили ногу и правую сторону груди. Мальчишку осыпали щепки от расклеванного стола, от пола, еще одна пуля рванула левую ногу. В стрекоте и звоне Борька стиснул зубы, вскинул пистолет. Тщательно вспоминая расположения окон, дважды бабахнул в одно, на второе тоже сил хватило. Эх, разве попадешь, это ж не окна, а по узости — бойницы крепостные.
Но очередь внезапно оборвалась. Последняя пулеметная пуля, видимо, добила чашку на полу — жалобно звякнули осколки. Почему-то чашку было даже жальче, чем свои ноги — так и представилось, как лопнул фарфоровый, с широкой голубенькой каймой, бок чашки. В собственном боку и выше тоже было неважно: Борька чувствовал как на губах обильно пузырит и капает.
С законом Божьим и чистописание у Борьки Салькова было так себе, но арифметику он помнил. Последний патрон остался. Надо бы с толком потратить...
Вот он — шорох у двери! Руки уже не слушались, развернуть оружие боец Сальков не успел. В него стреляли — рвали тело пули, мотнулась голова с раздробленной челюстью. Выстрелов Борька не слышал, боли уже не чувствовал. Но понял — всё! Не так уж и страшно...
Лежал на полу в лужах крови мальчишка, силился вскинуть неподъемную руку с браунингом. Должно быть, уже мертвый тщился выстрелить. И нажал палец спуск, выпустил последнюю пулю. Вот теперь — всё.
Много имелось у Борьки Салькова недостатков, а еще больше достоинств. Какой арифметикой итоги его жизни будут высчитывать, только Богу известно, к которому боевик явно никогда не попадет, поскольку в богов при жизни не верил, а верил исключительно в светлое будущее. Но умер он как победитель, поскольку сделал все что мог.
Гид, держа пистолет двумя руками, стрелял в тело за столом до тех пор, пока магазин парабеллума не опустел. Проклятый коммуняка лежал недвижно. Куратор неловко перекрестился. Спасло истинное чудо — последняя пуля мальчишки едва не задела плечо. Живуча оказалась недоросшая и несбывшаяся легенда большевизма.
— Ну шо, отписался классик? — Гид плюнул в труп, но гордая самостийная слюна повисла на подбородке хозяина.
Утираясь, полковой есаул попятился. Латвиец, тьфу, шоб его, эстонец, сидел под вешалкой, безжизненно свесив голову на грудь. Где-то в доме орали на разные голоса: растревожила стрельба пролетарское клопиное гнездовье.
Гид выскочил во двор — второй чистильщик, корчился на грязной земле, зажимал простреленный живот:
— Помоги, Иисусом молю, помоги...
Вот, тварь балтийская, даже акцент ему вышибло.
— Сейчас-сейчас, братка... — куратор пытался перезарядить пистолет, магазин не желал втыкаться на место, пальцев стрелку не хватало. Кричали уже во дворе, казалось, сотня человек набежит. Пан есаул подхватил валяющийся 'шмайсер' и всадил неловкую очередь в грудь лежащему. Жаль, патрона четыре всего оставалось — ну да хватит господину э-э-эстонцу, болтать лишнего не станет. Куратор отшвырнул автомат и метнулся через двор к сараям — хорошо, пути отхода успели заранее наметить...
________________________________________
[1] (англ.) Оперативно!
[2] Маска противогаза Зелинского-Кумманта имела оранжевый цвет. Здесь речь о петроградском типе данного противогаза с прямоугольным поперечным сечением коробки и емкостью на 160 граммов угля.
Глава десятая. Полет в пропасть
3-й Рождественский переулок
41 час до часа Х.
— Поздно, — вздохнула Катрин, глядя на карту, помеченную бегло нарисованными карандашными значками.
— Не переживай, все наладится, — заверила завтракающая соратница. — Векторы, как вы обзываете, или ступни Логоса, как именует данное темпорально-логическое явление Укс, векторы все выпрямят. Они жуть какие мозолистые, эти ступни-векторы. Вообще непредсказуем только клев рыбы, все остальное повинуется законам учения о соотношении субъективных и объективных факторов истории, как утверждаем мы с Ильичом. Случится наша революция, никуда она не денется.
— Я не столько за революцию волнуюсь, сколько за ее цену. Все идет по наихудшему сценарию. Жертв уже много, а будет... Между прочим, это мои соотечественники.
— Ну да, ты из тех особ, у которых бывших соотечественников не бывает, — согласилась оборотень. — Кстати, тоже очевидная ненормальность. Гм, будут жертвы, как без жертв. Я вот думаю — может потом Гражданская помягче пойдет? По-быстрому народ перестреляет друг друга, и...
— Понятно, Гуляйполе и особо ценные кадры останутся на периферии и позже свое возьмут.
— Могут быть у меня свои пристрастия или я не высокоразвитое земноводное, а вообще глубоко холоднокровное пресмыкающееся? — возмутилась Лоуд.
— Пристрастия у тебя быть могут, — Катрин оторвалась от карты. — Но вот как ты день с такого 'круассана' способна начинать, абсолютно непонятно.
Завтракала оборотень жирнющей селедкой — рыбина была чудовищного размера и на редкость пахучая. Фунта три в рыбке, не меньше.
— Чего такого? — пожала практически отсутствующими плечами оборотень. — Рыбий жир мне прописан, а здоровье нужно беречь. А что без хлеба, так ни ситного, ни житного, ни галет у нас нетути. Тяжелые времена слома эпох, как справедливо изволила ты заметить. Чего там намечается, если в беглых подробностях? Излагай, а то поедем в штаб округа, я вся такая отсталая от текущего военно-политического момента
— Все плохо, — пробормотала Катрин, возвращаясь к карте. — И с каждой минутой все хуже...
Перестрелки начались еще ночью, поскольку приказы ВРК и генерала Полковникова стали известны практически одновременно.
Приказ ? 251 Главного начальника Петроградского округа Генерального штаба генерала Г.П. Полковникова от 24 октября 1917
1. Приказываю всем частям и командам немедленно и точно выполнять приказы штаба округа. За невыполнение — военно-полевой суд.
2. Всякие самостоятельные выступления запрещаю. Все выступающие вопреки приказу с оружием на улицы будут преданы военно-полевому суду за вооруженный мятеж.
3. В случае каких-либо самовольных вооруженных выступлений, помимо приказов, отданных штабом округа, приказываю пресекать мятежные действия всеми возможными способами.
— Так их, мерзавцев! — говорит человек, кладя листовку рядом с недопитой чашечкой чая. — Хватит потакать! Погубим Россию! Стрелять на месте, а главарей вешать. Непременно прилюдно! Непременно! На фонарях. Довели страну своей предательской анархией вонючего большевизма...
Свет под абажуром в 'китайском стиле' опять мигает. На электростанции безобразие. В магазинах, трамваях и подворотнях — мерзость! Кругом, кругом безобразие. Серая листовка рядом с тонким саксонским фарфором блюдца действительно выглядит отвратительно.
* * *
Обращение ВРК: 'Петроградскому Совету грозит прямая опасность; наши товарищи, члены комитета убиты, ночью контрреволюционные заговорщики пытались вызвать из окрестностей юнкеров и ударные батальоны в Петроград. Наши газеты закрыты силой оружия, погибли члены комитета и типографские товарищи.
Товарищи! Военно-Революционный комитет предписывает привести все силы в полную боевую готовность. Всякое промедление и замешательство будет рассматриваться как измена революции!'
— Дождались-таки, суки?! — говорит человек, складывая листовку. — К ногтю министров-капиталистов! Голодом морят, твари!
Это другой человек: у него нет ни саксонского фарфора, ни скатерти. И вообще он этим ранним утром в дымной мастерской — домой не уходил. По ногам сечет сквозняк, а пустой кипяток в кружке остыл. Зато у человека есть клепальный молоток и 'французский' гаечный ключ. Человек надевает прожженные рукавицы и вновь подступает к серому броневому борту — 'Шеффилд-Симплекс'[1] холоден, мертв, подобен намогильному валуну. Но броневик оживет. Сказали 'к полудню, хоть кровь из носа'. Будет. И броневик, и кровь.
* * *
...Карта. Изгиб Невы, каналы, улицы, названия большинства которых Катрин не знает. Чужой город. Но свой, понятный и этим страшный.
Первыми к осмысленным действием перешли 'временные'. Около пяти часов утра отряд городской милиции 3-го Рождественского района и юнкера-добровольцы 2-й Ораниенбаумской школы прапорщиков захватили типографию 'Труд', имея задачу не допустить выхода газеты 'Рабочий путь'[2].
Кавалергардская улица, дом 40
5:30
Буквы жалобно, чуть слышно скрипят. Букв много: словно какой-то безумец вытряс и перемешал содержание сотен томов огромной библиотеки. Зерна различных шрифтов шевелиться под ногами и этот хаос рассыпанных по полу смыслов завораживает. Но среди поверженных букв валяется и инструмент, и рейки треснутых 'касс' наборов, и лужи черной, как деготь, типографской краски, обломки мебели, ветошь... Уже набранный газетный номер погублен безвозвратно. Буквы корчатся под тяжелым начищенным, сапогом. Сапог бы и рад не топтать литеры, но ступить решительно некуда. Вот пара сапог решительно вспрыгивает на расползшуюся стопу серой бумаги, и их хозяин командует:
— Живо пошли все вон! Работа прекращена, типография закрыта! Двери будут опечатаны!
— Правды не любите? — насмешливо спрашивает наборщик в круглых очках. Окуляры забавные — маленькие подслеповатые линзы в металлической оправе, дужки облезлые, проволочные, словно из остатков мышеловки те очки гнули. — Ничего, всех не разгромите, не запечатаете.
— Пошел вон, — с угрозой повторяет офицер.
Человек-наборщик не спешит. С вызовом смотрит на человека в фуражке.
— Да что их уговаривать? — нехорошо щерится один из юнкеров-прапорщиков — широкоплечий, звероватый. — Поговорили уже. С газеток начинаем, в полный голос на генералов науськиваем, к бомбам зовем?
Определенно, этот человек в шинели бывал на фронте — бьет прикладом умело. Успел и под дых врезать, и уже падающему добавить по почкам.
Человек-наборщик падает на буквы. Ему больно до дурноты, до безумия, даже крикнуть нет силы. Он слабо корчится, в ужасе шевелятся и буквы под его скрюченными пальцами. Люди-юнкера и нелепые, разномастно одетые люди-милиционеры, молча смотрят на поверженного.
— Солдаты идут! — кричит кто-то на улице. Доносится близкий выстрел...
Через несколько минут типография пуста. На улице еще стреляют, захлебываясь, строчит пулемет, кто-то орет матерное. В буквенное кладбище вваливаются солдаты-'литовцы'[3], прикладами толкают перед собой бешено отпихивающегося юнкера.
— Этот, что ли, Федора?
— Он, точно он! Наповал Федьку, ирод. Всю пачку из окна, как в тире высадил. Чего смотришь, сука?!
Широкоплечий выдирается из рук пленителей, крепко кроет матом. Трещит шинель, блестит под ней, солдатский 'георгий'. Не доучившийся до прапорщика человек, изловчась, бьет человека-'литовца' сапогом в пах.
— У..., тварь! Так, значит?!
Разом два штыка входят в широкую грудь, третья четырехгранная сталь бьет наискось под ребра, мгновенно отдергивается — тоже умеют, того не отнять...