Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
* * *
Рассказывали много разного о графе Монфоре. После того, как миновало первое безумие радости, граф Раймон Старый запретил в городе шумное ликование, к неудовольствию для одних и глубокому почитанию его благородства — для других. Мэтр Бернар, старый его друг и почитатель, принадлежал ко второй части. Он говорил, что наш добрый граф — человек всепрощающий, настоящий христианин: объявил капитулу разослать гонцов, пускай выкрикивают на всех площадях, что запрещено шумно радоваться и бить в колокола беспрестанно, потому что у людей за стенами горе, а надо бы относиться с почтением к горю других, пускай даже и франков. Мол, граф Симон, хотя и враждовал с нами, все-таки был хороший рыцарь и христианин, весьма доблестный, и обладал многими качествами, присущими истинному государю. И надо ж так сказать о человеке, который обещал заживо содрать с тебя кожу, поражался мэтр Бернар. Песенку о смерти волка в долине Монтолье, правда, уже невозможно было запретить: она на собственных крыльях носилась над Тулузой, проявлялась то там, то сям: то в устах девочки у колодца, то у рабочего на укреплениях, то у торговца, разгружающего прибывшие мешки с бобами и зерном. И всегда тот же радостный припев — Mon-fort-es-mort, лучшая весть многих дней, волк убит на войне, волк больше не придет, чтобы нас всех пожрать!
Рассказывали — и это уже были вести от Аймы, от ее товарок на стене — что будто бы не Бона вложила камень в чашку камнемета, но видели на платформе, где стояла машина, высокую женщину в красном платье, новенькую здесь, с золотыми тулузскими крестами по одежде; работала она как вол, всех подбадривала смехом, легко поднимала огромные камни. В описании женщины все расходились: кто говорил — она молодая совсем, лет шестнадцати, кто — зрелая, не младше тридцати; одни описывали ее златокудрой, другие — темноволосой и смуглой, а та самая худышка Бона даже утверждала, что дама была седая, и каждый рассказчик едва ли не божился в своих словах. В одном все сходились — в ее красном платье с вышитыми тулузскими крестами; во многих местах сразу видели ее, и мало кто уже сомневался, что именно она послала в волка Монфора тот самый камень. Что ж с того, разве мало женщин на камнеметах работает, говорил я; может, и новая какая пришла, всех ведь не упомнишь. "Балбес, ты что ж, не понял, кто она такая была? — таращила Айма обведенные темнотой глазищи. — Это ж была Она". "Кто — она? Неужто Святая дева? Или графиня Альенор? Так графиня сейчас в Арагоне, разве нет?" "Нет, глупый, она — наша Тулуза".
Рассказывали о последней мессе Монфора — в катарских компаниях с насмешкой, в католических — даже с чем-то вроде восхищения: мол, наша вылазка застала граф-Симона в часовне, где он стоял на утренней мессе. Служил ту мессу не кто иной, как епископ Фулькон, но это уже неважно — кто бы ни служил, если он саном облечен и в должном порядке слова произносит, значит, служит сам Христос. И вот, значит, произносит Фулькон слова пресуществления, Монфор на колени опускается — а тут вбегает гонец, кричит, мол, прорыв, тулузцы к "кату" подбираются. А Монфор-то его посылает так вежливо, как франки только в церкви умеют: поди, мол, прочь, я Святых Таин приобщаюсь. Выйду наружу не раньше, чем причащусь. А за первым-то второй гонец вбегает, весь в крови: граф Симон, наших бьют, они уже за частоколом лагеря! "Вот увижу Искупителя моего — тогда выйду", отвечает Монфор не менее спокойно. Я еще помнил это его спокойствие, сковывающее по руками и ногам, когда возразить не осмелишься, даже если тебе в спину вражьи копья упрутся. А после причастия помолился Монфор — не что иное прочитал, как nunc dimittis, "ныне отпущаеши", будто вечный сон предчувствовал — и приказал тут же подавать себе коня. Мол, пойдем, коли так, и умрем за Него, как Он умер за нас.
История о смерти Монфора обрастала легендами. То я слышал, что ремень кирасы оборвался, когда на него надевали доспех; то еще какое дурное предзнаменование. Не знал я, чему тут верить; почему-то одно лицо неподвижно плавало и плакало единственным глазом перед моим внутренним взором. Лицо безносого рыцаря Гильема де Фендейля. Так замучил меня его взгляд, что я под конец очередного безумного дня, добравшись до дома, распаковал мою авиньонскую сумку с записками и одним духом написал о многом, и даже о смерти Монфора. Дописал последние строчки, что если убивая женщин и детей, душегубствуя, отнимая чужие земли и сжигая посевы, позоря высокородных людей, можно хорошо послужить Господу Иисусу в этом прегорестном уделе — уж тогда Монфор на небесах точно станет королем и воссияет, как звезда! Что, Монфор, получил? Хорошо я с тобой поквитался за Гильема?.. Что за беспомощность, или просто — смертельная усталость...
И, наконец-то закончив, упав головой на бумагу и размазывая чернила собственными слезами, я поплакал по Аймерику. С тем и уснул.
* * *
Амори де Монфор, которому после смерти Симона по решению легата Бертрана присягнули все бароны, оказался Монфором неважным. Хоть его и благословили на подвиги отца, однако ясно было, что наш враг все-таки убит, без него вражья армия обезглавлена. Уже в тот же день, как камень с небес поразил графа Монфора, воодушевленные люди Фуа разгромили лагерь у предместья Сен-Субр. Вот вести так вести: погребальная служба по Монфору только окончилась; Монфору еще кости выварить не успели, чтобы приготовить тело к погребению на родине; Амори еще не привык к мысли, что граф Монфор — это теперь он и есть; как франки, пришедшие с севера, уже махали под стенами белым парламентерским флагом, желая выкупить пленников. Ветер совершенно переменился. Уже через месяц стычек мы увидели со стен, со своих малость обгорелых укреплений — это Амори устроил отчаянную попытку сжечь наши стены, подкатив под них повозки с горящей соломой — всего через месяц после почти годовой осады, на святого Иакова, мы увидели уходящих крестоносцев. Длинная железная змея вилась нашими гладкими дорогами — блаженное зрелище! — вилась к северу, и видит Бог, сын Монфора ничего не увозил из-под Тулузы, кроме сундука с вываренными костьми собственного отца. Нарбоннский замок, полуразрушенный, полыхал за спиной уходящих, и не было нужды его тушить. Покойся с миром, граф Монфор, если только это возможно для тебе подобного — а уж с каким миром остается теперь Тулуза!
Рамонет не собирался останавливаться на подобной победе. Теперь для нас снова настало время разъездов, о которых я не стану долго писать. Скажу только, что наш юный граф научился казнить: когда он отдавал приказ повесить француза Жориса, сидевшего в Комменже вместо графа Бернара, глаза у него были узкими и совершенно спокойными. Когда под Базьежем он распорядился казнить на месте предателя Гильема Сегюретского, братьев Берзи же не трогать, но сохранить для обмена пленными, по нему и сказать было нельзя, насколько давно и лично он ненавидит братьев Берзи. Когда Амори де Монфор в попытке сделать хоть что-то осадил Кастельнодарри, только что занятый Рамонетом, Рамонет распорядился трупом убитого на штурме Гиота Монфора наилучшим образом: он приказал обмыть тело юнца и в хорошем саване передать его, а также все гиотово оружие, его брату за стены. И старый граф Комменж, лично пропоровший гиотово горло арбалетным болтом, ничего не возразил; только попросил позволения проститься с телом зятя. Как-никак, именно за Гиота выдали замуж его дочь, графиню Петрониль Бигоррскую; как-никак, именно старый граф Бернар имел на гиотов труп неоспоримое право ненависти. Рамонет позволил — только велел не осквернять тела покойного. Граф же Бернар постоял возле голого, обмытого, по-франкски белого мертвеца с таким загорелым лицом и руками; посмотрел на приоткрытый гиотов рот, обрамленный черным пухом юной бороды, на его великоватые для худощавого туловища костистые пясти и ступни, на едва прикрытые чресла. На шее осталась черная дыра, но кровь уже не текла. Мы боялись, что старый граф плюнет на труп или еще что недостойное сделает; однако он просто долго смотрел на мертвого мужа своей дочери, смотрел внимательно, словно старался запомнить его на всю жизнь, и наконец сказал только: "Вот тебе Бигорра". И отошел.
Да, я уже упомянул о битве под Базьежем? Обычное побоище, таких мы довольно навидались за последние восемь лет. Весной сражаться несколько легче, чем летом, особенно если есть ставка в городе, где можно обогреться и провести ночь в сухом доме, защищенном от ветра и дождя. Бароны Амори, будучи его старше, еще из первой, Монфоровой рати, не всегда, как видно, подчинялись своему неуверенному и несчастному командиру. Двое братьев де Берзи — Жан и Фуко — набрали собственный разбойничий отряд, и не хуже наемнической шайки грабили окрестности Тулузы, пока наконец их не нагнал под замком Базьеж наш большой отряд — вели его оба молодых графа, наш Рамонет и Роже-Бернар Фуаский. Я хотел рассказать об этой битве особо, хотя она ничем не отличалась от остальных битв: по крайней мере, поле выглядело так же, как после любого другого боя — красная корка на едва пробившейся мартовской траве, отрубленные члены повсюду, и склоняющиеся над телами фигурки герольдов и мародеров с кольями — ворочать трупы — и фонарями, смотреть гербы. И вонь крови, свежей, а потом уже не вовсе свежей — конечно же, вечная вонь, которую заглушает только запах крепкого вина. Должно быть, у битвы есть свое величие — но оно исчезает после ее окончания, остается только голая правда, поучительная тошнотная нагота смерти.
Одним только эта битва отличалась для меня от остальных — мне посчастливилось спасти Рамонета.
После неудачи в день Иоанна Крестителя я заменил неудобный шлем на более легкий, не с щелью в забрале, но с тройным рядом отверстий сверху донизу. Благословен будь оружейник, пробивший эти дыры так широко по всей передней части горшка, едва ли не до самых ушей! В тот день шел дождь, несильный — но достаточный, чтобы каждый различал из-под шлема только ближайших к нему ратников, а дальше все сливалось в сплошную мокрую муть, где свои отличались от чужих разве что по цветам. Не посмотри я в бок, не заметил бы, как к Рамонету, рубившемуся с кем-то из Берзи, пробирается со спины Гильем де Сегюрет. Его провансальский герб было трудно с чем-либо перепутать, да и намерение тоже! Я едва не опоздал — Сегюрет хорошо рубанул нашего молодого графа в спину. Рамонет пошатнулся в седле, клонясь вперед; пояс на нем распался надвое — добрый кольчужный пояс, он-то и спас печень Рамонета от хорошего удара. Мой конь Ромеро ударил коня Сегюрета передними копытами вбок, разворачивая всадника на меня, и визг боли Гильемова коня перекрыл торжествующий клич самого всадника. Однако Рамонет усидел. Умница, умница — он не продолжил, как сделал бы юнец, боя с Берзи, он немедля отступил, как зрелый муж, давая место уже мчавшимся на помощь нашим — я разглядел Изарна Жордана, и Пеша, и других с ними, а Луп Фуаский со своим бастардовым гербом наконец сбил Сегюрета с коня, почти одновременно со мной ударяя мечом, и я не стал спешиваться и спорить с ним за пленника. Пускай берет себе. Я сидел неподвижно среди самого боя и мучительно трясся от запоздалого ужаса — ведь мы могли потерять Рамонета. Нашего юного графа. Из-за какого-то Сегюрета! Мы могли его потерять!
Рана у Рамонета оказалась несерьезная — спас его и в самом деле пояс, да еще то, что он вовремя подался всем телом вперед. И, конечно же, правильная посадка — одно из "десяти рыцарских достоинств", которыми так замучил нас всех рыжий рыцарь Арнаут в далекой стране Англии. Пропоров кольчугу, меч Сегюрета только немного порезал плоть, не добравшись ни до кости, ни до каких-либо важных органов; крови много, вот и все. Рамонет стоял по пояс голый, приподняв обе руки и нетерпеливо сжимая зубы, пока базьежский лекарь — по одежде судя, иудей — приматывал повязки поверх сырого мяса и кровяной мази. Лекарь бегал вокруг Рамонета, тот стоял неподвижно. Только глазами следил — влево, вправо — как тот суетится вокруг. Потом неожиданно сказал:
— Толозан, я видел, это ты мне спину прикрыл. Благодарю.
Синий вечер уже вливался в окна, при свечах я не сразу разглядел, зачем вдруг Рамонет тянет ко мне руку. А он стащил с собственного пальца кольцо с винно-красным альмандином — до и после боя он любил носить много колец, а на время битвы прятал их в пояс — и протянул мне на раскрытой ладони.
— Раймон, вы меня обижаете, — отозвался я, помнится, почему-то едва ли не оскорбившись. — Неужто вы бы и... своему брату решили подарок сделать?
— Бертрану? — хмыкнул Рамонет. Доктор, остановив наконец бег вокруг больного, заправлял внутрь края повязки, чтобы не мешали. Я поймал его взгляд на протянутом мне перстне — оценивающий, одобрительный.
— Ну хоть и Бертрану.
— Бертран мои подарки берет. Он, конечно, не совсем брат — так, бастард; но он моей любовью не брезгует. Бери, Толозан. Я хочу, чтобы ты это взял.
Я послушно взял кольцо с теплой ладони Рамонета, в очередной раз подумав, что никогда не скажу ему о своем родстве. Никогда.
Толстый витой обод с винным камнем пришелся мне на самый маленький палец. А Рамонет носил его на предыдущем. Руки у него были куда красивее моих. Или Бертрановых. Я сам не знал, радуюсь ли подарку или огорчаюсь; наверное, и то и другое. Хорошее кольцо всегда можно превратить в деньги, а денег часто не хватает, утешал я себя. Однако точно знал, что не продам его и даже закладывать никогда не стану.
Потеряв братьев Берзи — самых старых и испытанных своих баронов — Амори с горя двинулся с остатками армии на север. Застрял под городком Марманд, должно быть, с отчаяния, ради своих некормленых солдат решив его взять и расплатиться с долгами. Слегка отдохнув в Тулузе, Рамонет и молодой де Фуа решили было преследовать его и сорвать осаду — однако тут гонец из Тоннейна, получивший, в свою очередь, вести из Бордо, как раз добрался до нас с новостями. В кои-то веки — с новостями устрашающими. Проповедь Фулькона ли тому причиной, горькие ли жалобы Амори или его молитвы — но на нас движется новое бедствие. Принц Луи, принц Луи, будущий французский король идет из самого Иль-де-Франса, и с ним до сотни тысяч копий со всего французского лена. Войско движется с огромной скоростью, и если нигде не задержится надолго — к началу мая будет под Тулузой.
* * *
Граф Сентуль д'Астарак, защитник города Марманд, стоял перед своими судьями и пытался подготовиться к смерти. Но к смерти подготовиться, как известно, невозможно: она всегда приходит иначе, чем кажется, пока ты жив. Вместе с графом ждали смерти десять его рыцарей, составлявших верхушку городского гарнизона.
Граф Сентуль был грязный, весь в крови — непонятно, своей или чужой; оружие у него отобрали — вернее, он сам покорно отдал его — когда капитулировавший гарнизон явился под охраной в ставку крестоносцев. Граф много воевал в своей жизни — и отлично понимал, что войско принца Луи ему не по зубам. В первый же день это стало ясно — наружные укрепления, которые жалкая армия Амори Монфора не взяла бы и в течение года, французское войско смело одним порывом. Глядя вчера утром со стен на ярмарочно-пестрые шатры, двойным кольцом окружившие город, Сентуль насчитал не менее тридцати баронских гербов. И несколько епископских. Среди них — и лангедокские, что самое обидное — и лангедокские тоже... Небо сияло райской голубизной, ветерок слегка шевелил флаги. Это могло быть даже красиво, только не для Сентуля.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |