Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Ален не сидел у креста, не безумствовал, он даже не очень много плакал, и спал почти без снов. Теперь, как ни странно, он почувствовал себя очень и очень усталым. Как-то внезапно кончились все силы, все, до последней капли; что-то похожее случилось с ним под Атталией, когда он уплывал и смотрел на берег, найдя глазами маленькую отчаянную фигурку Арно, но не чувствуя почти ничего, кроме желания спать. Дух его был слишком силен и радостен, чтобы позволить ему тихо умереть, и рано или поздно свет должен был вернуться. Но сейчас он не чувствовал себя никак.
Он ушел из Витри на второй день после похорон; ни с кем не попрощался, записки тоже не оставил — все равно тетки не умели читать. Просто собрал кое-какую одежду и часть денег, оставшихся от продажи лавки, и ушел на рассвете. Дверь за собою плотно прикрыл, понадеявшись, что воры еще — или уже — спят. Он ушел не куда-то, а откуда-то. Из этого дома, где вместо Этьенчика, который ему был единственно нужен в этом городе (в этом мире?), поселилась его тихенькая русоволосая смерть. Ален смутно рассчитывал добраться до Труа, наверно, до графского замка; а может, и еще куда-нибудь, неважно. Ему было слишком плевать на себя, чтобы кончать с собой.
5.
Он шел бездорожьем, лесными мхами, и без удивления холодно отмечал, что не знает пути. Заблудился он с утра, а сейчас вечерело, но знакомых мест все не попадалось. Алена это даже не то что бы огорчало: на третий день странствия на него сошло холодное отупение, и он слегка отстраненно размышлял, что будет плутать еще сколько-то, а потом его съедят какие-нибудь звери, когда силы его совсем кончатся.
Как на зло, день выдался серо-туманный, солнце скрылось в плотной дымке. Определить, где тут на самом деле восток, было невозможно. Ален пытался что-то сообразить по другим приметам — по мху на деревьях, например, но деревья все попадались какие-то странные, обросшие мхом со всех сторон, да еще таким длинным, трубчатым и сероватым, какого Ален никогда не встречал. В этой глуши вообще не встречалось дорог — не то что знакомых, просто никаких. Ален никогда в жизни не отличался в лесной науке, вот Этьенет и без всякого солнца, не зная ничего об астрономии, всегда и везде чувствовал правильное направление — но Этьенет умер, и его не было с братом.
Наконец к ночи Ален вышел на тропу, попросту нащупав ее ногами, и, рассудив здраво, что любая дорога ведет к жилью, пошел по ней, спотыкаясь то и дело о выступающие корни.
Тропа казалась бесконечной. Небо было непроницаемо-темным, прямо-таки сплошной тучей, и деревья — неразличимо в темноте, какие — простирали злые ветки поперек пути или хватались за одежду. Что-то колючее хлестнуло по глазам, Ален едва успел зажмуриться. Наконец деревья отступили. Дорога слегка расширилась, и тут-то юноше стало страшно. Это проснулся детский полузабытый страх темноты, который, как ему казалось, вконец ушел за дни Похода, уступив место взрослым страхам боя и голода — но нет, выяснилось, что он просто отполз куда-то в уголок и затаился, чтобы сейчас вылезти во всей своей красе. Лес, в особенности та часть его, что за спиной, прямо-таки кишел чудовищами — причем не грозными, вроде василисков и драконов, а молчаливыми, почти бесплотными, умеющими только пристально смотреть — и тем особенно страшными. Страх и холод в сознании мальчика неразрывно связались с одиночеством, и ощущение, насколько он все же теперь одинок, навалилось ему на плечи огромным горем. Больше нет Этьенета. Нет матери, нет отца. И побратим Арно остался навсегда стоять у холодной воды. У Алена не было более родной крови на земле.
Маленький дом — башенка? Часовня? — темнее темноты вырос перед ним, и здесь-то и обрывалась дорога. На маленькой каменистой поляне, между темных и круглых спин валунов. Ален побежал вперед, спотыкаясь, и ощупал пальцами шероховатую древесину невысокого здания с острой крышей.
Он обошел часовенку со всех сторон, а потом, испустив сдавленный стон, повалился на землю и зарыдал от безумной безнадежности. У часовни не было ни окон, ни дверей — одни сплошные стены.
Ален плакал, прижимая лицо к холодному валуну, и вся жизнь его превратилась в безумный, непонятно кому приснившийся сон. Таким и должен был оказаться конец его пути — долгого и тяжкого пути в темноте: завершаться маленькой часовней в глуши, церковкой, в которую нет входа.
И тут на плечо ему легла рука.
Юноша вскочил в страхе от неожиданности, и если б он и так не рыдал в голос — вскрикнул бы. Но теперь он вспрянул, стоя на коленях, лицом к лицу с человеком, склонившимся к нему, и широко распахнул изумленные глаза, из которых все еще катились слезы.
— О чем ты плачешь? — спросил человек, и спросил на чужом гортанном языке — так сперва показалось Алену. Но когда тот повторил свой вопрос, юноша понял, что ошибался. Язык был ему знаком. Это звучала латынь, священное наречие, известное Алену лишь отчасти — но вопрос он все же понял. Понял, а вот ответить не смог.
Утешитель был высоким рыцарем в белом, таким ярким, что почти светился в темноте. Отсветы его белоснежного короткого облаченья давали даже слегка разглядеть черты — и волосы, не то светлые, не то седые, обрамлявшие овал смуглого, совсем молодого лица. Глаза его казались совсем черными в темноте, и по щекам пролегли резкие тени — не то линии печали, не то просто худоба. Рыцарь (а слово "рыцарь" явилось столь непререкаемым его обозначением, что сразу же пришло Алену в голову, хотя он и не помышлял раздумывать об этом человеке) смотрел на него — глаза в глаза, и его взгляд чернел, как озера тьмы, огромные и неизмеримо глубокие.
Ален собрался с силами и ответил, не поддаваясь безумию этих — наверное — чар:
— Я не смог найти входа... мессир.
Сказал он по-французски, и ответ тут же пришел на его родном языке, и выговор незнакомца был безупречно чист — даже слишком чист, чтобы принадлежать человеку.
— Встань, я покажу тебе вход. Если ты того воистину хочешь.
Ален поднялся, медленно, как во сне. Осознание того, что происходит что-то страшное, прикровенное, странное — накрыло его целиком, заставляя неметь все члены, включая и язык. Почему-то он знал, что от ответа — да или нет — зависит вся его жизнь. Все, что от нее осталось и что с ней станется дальше. А может, и более того.
Он обвел языком искусанные губы — безымянный никто, человек, не имеющий цены в своих собственных глазах — и ответил:
— Да, я хочу.
Белый рыцарь поднялся и беззвучно двинулся вперед. Приблизившись к часовне, замер и оглянулся на Алена. Тот подошел на негнущихся ногах, встал рядом. Рыцарь протянул руку, белеющую в темноте, и открыл дверь.
Он открыл дверь, потянув ее на себя, и пропустил Алена вперед. Юноша сжал зубы и с остановившимся на миг сердцем ступил на порог. И ослеп.
...Или так ему показалось. Яркую церковь, или замковую залу — куда больше, чем все соборы, виденные им до сих пор — заливал свет, и здесь шла месса. Кажется, звучала музыка — гулкая, далекая, не похожая ни на хорал, ни на голос любого из инструментов. Церковь была пуста, лишена скамей, и только впереди, где находился, наверное, алтарь, кто-то стоял. Или что-то.
Но самый яркий свет исходил именно оттуда, и Ален не мог разглядеть. Глаза его болели и слезились, как если бы он смотрел в упор на солнце, и в них поплыли зеленые пятна. Чтобы не ослепнуть, юноша опустил взгляд.
— Что ты видишь? — спросил из-за спины, из темноты, голос рыцаря, и тон его был странен. Ален содрогнулся, думая, что сейчас умрет, и ответил:
— Я не знаю, мессир.
— Посмотри еще раз.
Ален поднял взгляд, устремив его в самую середину белого света, и брови его мучительно сошлись.
— Я вижу... человека. Он держит что-то в руках. То, что он держит, слепит меня.
— Что это?
— Я не знаю.
— Вглядись, — голос рыцаря звучал сурово. Так мог бы приказать король Луи — в тот миг, когда он говорил как король, а не как человек, в один из тех мигов, когда Ален любил его. Или так мог сказать бы... отец Бернар.
Ален сморгнул, и хотя по щекам его уже катились крупные слезы от света, всмотрелся еще раз.
И увидел... что-то. Кажется, этот предмет был невелик. Даже его форму не удавалось точно определить: Ален не видел, что это, он просто различал все вокруг, что этим предметом не являлось, отграничивая его от мира, и в глазах юноши пульсировало сразу несколько образов сквозь красноватую накатывающую пелену.
Длинный кристалл, и в его середине — средоточие света. Нет, оно расширяется кверху, оно скорее как потир. Или же плоское блюдо, на котором стоит... что-то... короткое копье? Что-то, расширяющееся кверху, как... цветок? На стебле, или же на древке, но больше он не может смотреть, сейчас он сойдет с ума... огонь, это все огонь.
Острая боль — (О, Господи, у меня лопнули глаза) — взорвалась внутри его головы, и юноша, зажав глаза руками, упал без сознания на пороге.
...Когда он очнулся, перед глазами плавали зеленоватые пятна. Должно быть, я больше никогда не смогу хорошо видеть, подумал Ален — но почему-то без сожаления, отстраненно, как о ком-нибудь другом. Над ним бледным пятном маячило лицо. Взгляд рыцаря — две расплывчатые черные дыры — казался печальным.
Рыцарь заговорил первым, и его холодная рука легла на залитые слезами веки юноши странным, почти ласковым движением.
— Прости, — сказал он, и в голосе его в самом деле слышалась тревога — да, что-то вроде нее. — Прости, я вижу, это причинило тебе боль.
— Ничего, неважно, — ответил Ален, и сказал правду. Теперь, приходя в себя по кусочкам, он понял, что лежит на чем-то твердом, покрытом чем-то мягким, — на лавке, покрытой шкурой, подсказало услужливое сознание. Справа и вверху теплился огонек — свечка, свечка на столе. Нет, не свечка — плошка с маслом, в ней фитиль. — Где я? — спросил Ален чуть слышно, хотя, кажется, знал ответ.
— Внутри.
— А-а. Да. Понятно.
...Часовня, или келейка отшельника, темные стены, низкий потолок, деревянный стол (или алтарь?), длинная лавка. На стене над столом, как раз над светильником — распятие, сделанное очень грубо, с угловатой фигуркой Спасителя (или это так кажется... тому, кто плохо видит?) Ален изможденно выдохнул и прикрыл глаза. Пусть все будет так, как будет.
— Послушайте... — снова он заговорил, кажется, лет через сто. Глаза все еще болели, но боль стала тупой и даже почти приятной. — Мессир... Скажите мне, что это было.
— То, чему ты служишь.
Ален дернулся и резко сел. Белый шерстяной плащ, которым его накрыли, слетел на пол. Пламя светильника затрещало.
— Я ничему не служу!..
Рыцарь молчал. Он сидел неподвижно, опустив беловолосую голову, и казалось, терпеливо пережидал внезапную вспышку гнева у шумного ребенка. Страшный белый человек, или даже не человек вовсе. Выпустите меня отсюда, чуть не закричал Ален — и "отсюда" означало вовсе не деревянный домик, но всю эту нечеловеческую историю.
— Я никому не служу и служить не собираюсь! Разве что сеньору, и то не знаю... теперь. Никому. Кроме... Господа.
— Это хорошо, христианин, что ты служишь Господу. Иначе ты не смог бы служить никакому благу.
Он говорил так спокойно, будто все было давным-давно решено. Как отец, который является к дочери сообщить ей, что она выходит замуж. Или военачальник, который говорит солдату, что тот отныне подчиняется другому командиру. Или...
— Но я... не хочу, — прошептал Ален, подавленный чувством рока, таким сильным, что если бы он стоял, то наверняка зашатался бы в поисках опоры.
— Чего же ты хочешь, христианин?..
— Я... не знаю. Жить. Просто жить, как все люди... Иметь любовь и радость... И чтобы мой брат был жив.
— Ты сам знаешь, что это невозможно.
Он и впрямь знал, знал давно, и все время скрывал от себя эту истину — что ему никогда не видать просто жизни. Он не помнил, что и когда было сказано, что повернуло его путь прочь из этой колеи — и даже сейчас не хотел сознаваться, что некогда сделал выбор сам. Сознаться — значит, признать. Но ему нужен был брат.
— Почему... невозможно?.. Разве я проклят?..
— Можно сказать и так, христианин (бледный рыцарь произносил это слово — chrestien — так, будто это было имя собственное. Будто не было у Алена иного имени). А можно сказать и иначе — благословлен. Говори — отмечен, но никто не бывает отмечен вопреки собственному желанию.
— Я... такого не хотел. (Впрямь ли? Не лжешь ли?) Я хотел... чтобы мой брат был жив. Это оно, — внезапная мысль словно подбросила его, и он едва не вскочил на ноги, — сделало так? Из-за этой штуки я остался один?..
— У каждого своя дорога, и каждый из нас ведом с любовью. Твоему брату сейчас было лучше уйти. И для тебя было лучше, что он ушел. С ним все хорошо.
— Тогда... — Ален задохнулся и не договорил. Он вынес изо всей речи рыцаря только одну истину — Этьенета отрезало от него смертью, потому что ничем другим не могло отрезать. Потому что он, Ален, не нужный теперь себе самому, нужен кому-то другому, и этот кто-то ревнив, он хочет забрать свое целиком. Делиться с маленьким Этьенчиком? Нет. Ни с кем и никогда. Прочь с дороги!
Ален хотел сказать что-то очень яростное, но не смог. Он в самом деле не смог, у него попросту не повернулся язык оскорбить то, чему он даже не знал названия — и теперь просто заплакал злыми слезами, бросившись лицом на скамью. Рыцарь не утешал его, не говорил ничего, и может, то было и правильно. Потом, когда рыдания сами собой стали тише, он тронул юношу за плечо. Тот дернулся, раздираемый слишком многими чувствами, чтобы ответить хоть что-нибудь. Он и сам не мог бы сказать, что происходит. Будто погружаешься — быстро, наискось — в ледяную обжигающую воду, но желаешь во всем мире только одного — коснуться дна. Вот, я и спятил, а может, умираю, потому что так не бывает с живыми людьми, — почти блаженно подумал Ален, поднимая от скамьи мокрое лицо, не стыдясь уже ничего. Рыцарь сидел рядом и пытливо смотрел. Края губ его чуть поднялись — он улыбнулся. Алена продрала дрожь.
— Постойте... мессир... — сказать быстрее, поймать этот сон за хвост, пока тот не распался — растекся — ускользнул в темноту... — ночная река, белый город, темный берег. Тот берег. Там стоял рыцарь в белой котте. Это... были не вы?
— Нет, — совершенно спокойно, будто только и ждал этого вопроса, отвечал седоволосый человек. Ален внезапно понял, что тот очень стар. Нет, стар — не то слово. Просто родился очень давно. — Нет, я никогда не стоял в дозоре на берегу реки.
Ален почувствовал бешеную усталость, навалившуюся на него, как огромный пласт снега, упавший с крыши. Он посмотрел на крест — безо всякого выражения, просто посмотрел, перекрестился (наверно, перед сном). Рыцарь поднял свой белый плащ (и не обратился во прах от крестного знамения — но протянул длинные, легкие руки накрыть Алена шерстяной тканью.) И накрыл. Кажется, он меня жалеет, да, должно быть, это жалость, потому что я не знаю другого названия для такого взгляда. И для такого прикосновения
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |