Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Вздрагиваю. Даниэль.
По-модельному красивое лицо с крупными точёными чертами, нежный контур чёрных бровей вразлёт — в левой блестят гвоздики пирсинга, — пёстрые кошачьи глаза — зелёные, с отливом голубого, с желтовато-карим пятнышком возле правого зрачка; он всегда по-детски гордился своей гетерохромией.
Даниэль — и почти год моего личного ада. Очередного. Когда кажется, что хуже уже нельзя — но падение не кончается.
"...А что я могу с этим сделать? Мне похуй. Хочешь ебать меня — на, еби. Главное, плати, солнышко! Сама знаешь, я человек прямой — так вот, прямо говорю: без денег я б скорее вскрылся, чем остался с тобой. Ты опасный для меня человек, не мой человек. А за деньги — да похуй, на! Я наёмник: мне платят — я работаю. Может, хоть на комп игровой наконец накоплю. Или на учёбу".
"...Ты насильник, ты ёбнутая на всю голову, ты хоть это понимаешь?! Ты человек, не понимающий слова "нет"! Не трогай людей, не трогай меня! Ты, блядь, опасна для окружающих! Выпились из моей жизни, пожалуйста, и чтоб я имени больше твоего не слышал!.. Ну что ты так смотришь? У тебя странные глаза, ты в курсе? Может, с тобой не всё в порядке? Может, у тебя шиза? Хочешь поговорить об этом, а? А?!"
"...Почему я ходил к тебе каждый вечер? Да потому что ты кормила меня бесплатно, солнышко! Уж от еды я никогда не отказываюсь! Подарочки твои, опять же — то мне оплатишь, это оплатишь, ну, почему бы и нет, приятно... Попиздеть с тобой прикольно было, слушаешь ты хорошо. Ну, а потом... Просто понял всю глубину пиздеца, который у тебя в голове творится. И подумал: нахуй оно мне надо?! Лучше найду себе человека попроще — не такого творческого и дохуя возвышенного, без всей этой ебанутой дряни! Чтоб мне было комфортно с человеком. И главное — чтобы во мне не копались, не задавали лишних вопросов. Не пытались отвести к ебучему платному врачу. Ненавижу, когда во мне копаются!"
Даниэль. Слёзы и сопли, блестящие липкой плёнкой на прекрасном лице; ломаные судороги психоза; стоны и скрежет зубов по ночам. Даниэль — и чёрные волны моего бессилия, моей иссушающей жажды, стучащей в висках монотонными колёсами поезда: любой ценой, любой ценой. Даниэль, прямо передо мной целующийся с какой-то шестнадцатилетней размалёванной девочкой в пульсирующем свете неона. Даниэль, обобравший меня до нитки; Даниэль, обманом и шантажом выставивший меня на улицу из квартиры, где я должна была прожить ещё несколько месяцев, — а потом сыгравший в милосердие, чтобы, растратив все деньги, опять воспользоваться ситуацией и поселиться у меня. Даниэль — и доброе, лобастое, как у щенка, лицо того семнадцатилетнего мальчика, которого я спокойно и расчётливо затащила в секс втроём, — лишь бы вернуть его, лишь бы он снова ушёл от той, кого выбрал.
(В вечер, когда я рассказала тебе об эксперименте с Даниэлем и тем мальчиком, ты почему-то впервые произнёс вслух, что любишь меня. Забавно. Должно быть, Соня Мармеладова тоже поняла, что любит Раскольникова, именно после того, как услышала об убийстве).
Даниэль. Пустота в переливчатых кошачьих глазах, обезличенное шуршание шестерёнок, искрящие проводки. "...Я хочу стать машиной. Хочу ничего не чувствовать". Когда он прижимал меня к стене или к полу, я старалась не смотреть ему в лицо — вопреки виртуозной заученности движений, оно было совершенно мёртвое.
— "Что я могу сделать..." Егор, но ведь это ужасно. Ты не должен такое чувствовать. Только не со мной, не из-за меня.
— Ужасно — потому что ты соотносишь со своим Лёнечкой, да? — легко подхватываешь ты, ещё раз с жутковатой непринуждённостью читая мои мысли.
В двадцать лет Даниэль сменил имя — полноценно и официально. Ведь куда лучше быть вычурно-броским Даниэлем в чёрной шляпе, начавшим с чистого листа, чем заурядным Лёней с Дальнего Востока. Потерянным мальчиком Лёней, чьё красивое тело покрыто шрамами вперемешку с тату; мальчиком со сбритым ирокезом и в кожаной куртке с панковскими нашивками; мальчиком, который едва закончил девять классов, переспал с парой сотен женщин, не запоминая их имён и лиц, — и не умеет ничего, кроме как ползать от одной к другой, от психоза к психозу мучительно изображая мужчину.
Узнав это, ты стал называть его исключительно Лёней или Лёнечкой, томно-ласковым вихлянием голоса ещё сильнее подчёркивая своё ледяное пренебрежение.
— Не то чтобы, но...
— Я не Лёнечка, — решительно прерываешь ты, когда мы сворачиваем на Литейный. Прерываешь с протяжным высоким вздохом; мне нравится, когда ты вздыхаешь с такой гамлетовской мировой скорбью. В последние годы я слышу твой нежно журчащий болтливый лепет в основном по телефону — и с непривычки все нотки твоего голоса, вздохи, смешки и восклицания вызывают у меня особенно сильное потрясение, загоняют в угол, как гончие лису. — Извини, конечно, за напоминание, но он просто дешёвая шлюха. И трус.
Да. А ещё его я, в отличие от тебя, в буквальном смысле насиловала. За деньги. "Бывает и хуже" — слабое утешение.
— Я не соотношу. Просто...
— Просто именно он убедил тебя в том, что ты — как он там говорил? Ах да, насильник! — не скрывая едкого сарказма, усмехаешься ты. Вздыхаю, зеркально повторяя твой вздох. Мерцающая река из фар машин, несущихся нам навстречу, размыто отражается в мокрой мостовой. — Сама же знаешь, какой это лютый бред. Это не ты насильник, это он — альфонс и проститутка. Которая ради денег тобой манипулировала и понижала твою самооценку. Ещё и проститутка, которую ты до сих пор зачем-то держишь, как ручного таракана, у себя в доме... Хотя это, наверное, твоя творческая необходимость — созерцать таких тараканов. Писать с натуры клопов, жуков-навозников и всё такое. Я не осуждаю, не подумай — в насекомых правда есть что-то интересное!
"Братья Карамазовы". Зуд "сладострастного насекомого", отчаянно терзающий Фёдора Павловича и Митю; зуд, которым они упивались, несмотря на отвращение. И Смердяков тоже, и даже Иван — все в той семье, кроме Алёши (хотя?..). Эта мысль на секунду до нелепости сильно цепляет меня — но тут же растворяется в сиянии фар и фонарей.
В истории с Даниэлем моё собственное "сладострастное насекомое" разъелось особенно сильно — и разорвалось на куски. С тобой я никогда, ни за что не дам ему воли.
Ведь так?..
— Егор, он тут ни при чём, — твёрдо возражаю я. Ты очень редко сам заговариваешь о "Лёнечке" — но, когда заговариваешь, твои ядовитые монологи трудно остановить. — Просто именно ситуация с ним доказала окончательно, что есть во мне и такая грань. Не самая приятная. Что мне... Бывает трудно держать себя в руках. Что я слишком жадная и готова до смерти грызться за то, чего хочу. И ненавижу проигрывать. А я... Хочу держать себя в руках. По крайней мере, с тобой. В смысле, не хочу каждый раз доставлять тебе эти... странные ощущения. Ведь это тебя каждый раз в какой-то мере травмирует, и...
— Травмирует?! — вскинув брови, язвительно восклицаешь ты — и фыркаешь от смеха. — Действительно, как ужасно. Вот это да — меня могут хотеть! Кто бы мог подумать! Я же маленький, я же не понимаю, как такое возможно!
Опускаю глаза, пряча улыбку. Даже так, серьёзно? Не намёками исподтишка и уловками, а смелым выпадом рапиры?.. Сейчас, в мерцающем полумраке, твоё лицо кажется мне особенно красивым — нежной, неправильно-чувственной красотой юношей Караваджо, узких, как стилет. Почти красивее лица Даниэля. Или нет — красивее. Красота Даниэля холодная, мёртвая; он никогда не был таким храбрым. Как вообще можно быть таким? Мельком смотрю, как ты рывком поправляешь свой исстрадавшийся рюкзак — и меня наполняет странный щекочущий трепет.
— Дело не в этом. — (У меня чуть не вырывается "Конечно, понимаю", — но ведь это всё равно что подтвердить: "Да, я хочу тебя". Поступиться, выражаясь словами Оскара Уайльда, любовью, что назвать себя не смеет. Уайльд говорил о гомосексуализме — но в современном мире перевёртышей такой любовью становится, как ни парадоксально, как раз моё чувство к тебе, а не твоё к Отто. Поёжившись, прогоняю дурацкие мысли. Пауза затягивается, и ты всё внимательнее смотришь на мои пальцы — изодранно-окровавленные: глупая привычка срывать заусенцы, когда нервничаю. Лучше, конечно, чем расцарапывать себе лицо и руки; со времён одного пьяного разговора с Даниэлем такого не случалось — почти полгода прошло. Прячу руки в карманы). — Просто я понимаю, что тебе в такие моменты всё равно не по себе, и...
— По-моему, это тебе не по себе, а не мне, — рассудительно отмечаешь ты. — Я понимаю. После истории с Лёнечкой ты наверняка часто думаешь о том, что произошло тогда.
— Когда? — с ужасом начиная догадываться, уточняю я. Башенки и кружевная резьба дома на углу улицы Пестеля, похожего на русский терем; опушка, забавно покачивающаяся на твоём капюшоне. На этот раз ты взял в дорогу что-то поприличнее, чем белая куртка с грязными разводами.
Не может быть, не может быть, чтобы ты и это понял...
— В твоей квартире, после "Синего ежа", — с чуть снисходительной улыбкой произносишь ты. — Лет пять назад.
...или может.
"...Всё хорошо, но, понимаешь, меня гнетёт, что есть вещи, которые мы с Егором никогда не обсудим. Просто потому, что оба боимся это ворошить. И потому, что для него это не так важно. Очень... личные вещи".
Я только вчера, за пару часов до твоего приезда, говорила это Эле, тоже приехавшей ко мне в гости — только на пару недель. В последнее время мысли о прошлом правда грызут меня сильнее обычного — будто я наконец-то доросла до того, чтобы полноценно принять их в себя, перестать прятаться за сказочными эльсинорскими лесами. А возможно, ты прав — возможно, это связано с тем, что чары Даниэля окончательно развеялись, вызвав новый взмах маятника...
— Это как маятник. Я понимаю.
Вот теперь не вздрагиваю. Уже и правда стыдно вздрагивать: сколько можно привыкать?
— Может быть. Но мне хотелось бы сказать... В общем, знаешь, я никогда не говорила, но это было... В каком-то смысле идеально для меня. — (К горлу подкатывает колючий ком, вдохнуть не получается; отворачиваюсь, мысленно матерясь). — С-сука, до сих пор не могу об этом... Нет, не в каком-то. Во всех смыслах.
Что я несу?
Обнимаю себя за локти, лавирую в толпе, вслед за тобой ускоряя шаг — и волну кошачьих пёстрых глаз, бесчисленных татуировок и пирсинга в аккуратной чёрной брови сбивает, комкая и ломая, другая волна — спрятанная гораздо глубже, гораздо более яростная. Её ярость тише, она не криклива — глубокий подземный рокот, невытравимый, как болезнь. Худые смуглые руки, горячая лёгкость поверх голой кожи, кровь на подушке от уха, прокушенного насквозь, вездесущий изломанный вкус горького дыма, стонущий шёпот со злой высокой хрипотцой, с горько-весёлым смехом то ли шута, то ли демона: "Всё-таки соблазнила, да? Зараза!.." Укусы, а не ласки; задыхаться, драть ногтями, хватать до хруста и треска ускользающее пламя — вместо объятий; вместо лживых клятв про вечность — по-детски серьёзное "Прости, но это больше не повторится".
Сколько мужчин у меня было после той ночи, так и не обретшей своего завершения, мучительно-невозможной, как лихорадочный сюрный бред? Девятнадцать? Двадцать? Неважно.
Важно то, что она была. Сюжет, достигший неуклюжего апогея, грехопадение в тесной квартирке на пятнадцатом этаже, клеймо страданий на нас обоих. То, как ты убежал на рассвете, докурив пачку до конца — бледный и решительный, — а через день, уже не блефуя передо мной, пошёл на свидание с парнем. То, как на экзамене по компаративистике я заматывала шею платком, чтобы спрятать багрово-лиловые лепестки синяков — жестоких, как после драки, с маленькими кровоподтёками от твоих клыков. То, как щипала и жгла прокушенная насквозь мочка уха; то, как я носила эти раны — рыдая от счастья, упиваясь каждым мигом боли и поражения, с отчаянной гордостью. То, как бормотала что-то невнятное своему доброму славному Чезаре, оставшемуся под солнцем Неаполя: "Dobbiamo parlare, scusa... Кажется, я больше не могу".
Больше не могу — прямо как сейчас. Больше не могу врать об этом себе, тебе, всем вокруг, пренебрежительно шутить о том, как плохо ты целовался, подтверждать твоё нервное хихиканье о "худшей попытке секса в моей жизни", самоутверждаться, разыгрывая блудливую питерскую Магдалину. Может, уже и не разыгрывая — может, маска вросла слишком глубоко; но тем не менее. Я больше не могу.
— ...и просто именно там, тогда, в тебе, для меня всё скрестилось. И... Наверное, по-прежнему скрещено. И страсть, и восхищение, и творческая вовлечённость, и интеллектуальный интерес, и очень много... Трепета? Не знаю. Хрен знает, чего ещё — всё сразу. Плюс твоя идеальная недоступность — как идеальная почва для страданий, а значит, и творчества. Об этом мы уже сто раз говорили. Хотя понятия не имею, что было бы, если бы не она. Может, и к лучшему, что она есть. — (Иначе, боюсь, я бы тебя уничтожила). — Хотя — ты и так знаешь, как я к тебе отношусь, и понятно, что я не скажу ничего нового. И что тебе не нужна эта информация — ты вряд ли даже толком помнишь, что происходило. Да. Ну и пусть. Я просто всё чаще вижу в этом... Отправную точку. Или вершину. Ты потом зачем-то винил себя, говорил, что "сломал мне жизнь", но...
— Чем больше тебя слушаю, тем больше убеждаюсь, что так и есть, — глухо роняешь ты. Оглядываюсь, будто очнувшись; где мы вообще? На Некрасова? На Жуковского?.. Не суть.
— Нет. Глупости. Ты просто... Пересоздал её по-новому. Перезапустил проект.
— Значит, это моя творческая неудача.
Вздрагиваю.
— Прости. Юль, слышишь? Прости. — (Останавливаешься, заглядывая мне в лицо, мягким рывком тянешься ко мне — будто чтобы приобнять. Машинально отстраняюсь). — Тупая шутка. Очень тупая шутка. Шутка не удалась.
— Да нет. Всё нормально. Может, ты и прав, но... Как есть.
— Нет. На самом деле я так не думаю. И ты это знаешь. — (Как всегда в такие напряжённые моменты, шелковистая мягкость в твоём тоне смешивается с ворчливой, почти раздражённой решимостью. Выругавшись сквозь зубы, достаёшь очередную сигарету, долго шаришь по карманам в поисках зажигалки. Смех и пьяная болтовня компании у дверей ближайшего бара почти заглушает наши слова). — Просто... Ты права, я не всё помню. Что-то помню, что-то нет. И для меня... Важно другое. Другое важно в нашем общении, в творческом диалоге. Для меня переломных ситуаций было гораздо больше, но они были другие.
— Да, конечно. Я знаю.
Потому что в этом плане — за пределами бестелесной, почти умозрительной духовной сущности, красивого воплощения одиночества и страданий, ещё одной музы, далёкого голоса для обмена Гамлетами и Калеками — я не нужна тебе. Никогда не была и не буду нужна. Там, где начинается иное, твоё зрение заканчивается. Так ангелы с лучезарными крыльями не видят тёмную океанскую глубину.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |