Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Он-то знал, что ему пощады не будет. Ни от принца, ни — уж тем более — от Амори, отцу которого он некогда служил. До шестнадцатого года, конечно. До Бокера. После Бокера многие блудные сыновья, уже уставшие бояться, почувствовали в себе силу драться, даже до самой смерти.
Граф Сентуль и сдался не ради себя: знал, что его-то как раз немедленно повесят. Не только за Марманд, не только за Рамонетовы летучие отряды: еще за Базьеж. Рамонет повесил Гильема Сегюретского, так что нанести ответный удар Рамонету очень просто — повесить кого-нибудь из его баронов. Например, Сентуля. И весь его гарнизон заодно. Кроме того, это дешевый и верный способ ублажить Амори.
Нет, в кои-то веки граф действовал именно как граф, признавая полную капитуляцию. Что ж тут поделаешь: город все равно будет взят менее чем через неделю, если первый же штурм продвинул французов под самые стены. Граф сдался ради города — он отлично понимал, что с Мармандом поступят как с Безьером, ежели дать франкам время. Капитуляция обладала все же каким-то подобием добровольности, жителей, смиренно отворивших ворота, резать вроде не полагается. Даже клятву, что город не тронут, удалось с принца получить.
Так что Сентуль стоял теперь перед судом — целый синедрион собрался в широком шатре командующего! Сентуль хотел заглянуть в лицо своей смерти смелым и честным взглядом. Но не мог даже заставить себя смотреть на принца. Слишком ему делалось тошно от страха.
Принц Луи, с ума сойти, сидел перед грязными и потными пленниками на широкой шелковой подушке. Вокруг стоя расположились бароны — человек двадцать, не меньше; позицию у переносного стола, рядом с кувшинами, занимало несколько прелатов. По периметру толпился люд поменьше — все равно важная компания. Чистая к тому же, будто майским поездом приехали, как раз май на дворе... Грязен и устал, под стать пленнику, один молодой Амори де Монфор. Насколько он молод, стало особенно заметно после смерти Симона. И, похоже, его мнение не имело в этом благородном собрании большого значения. Принц, будущий король Франции, похлопывал по прикрытой шелком подставке под кувшин очень красивой золотой перчаткой. Он был без доспеха — какая там кольчуга в дикую жару. Самому принцу участвовать в штурме не приходилось. Сейчас он смотрел на провансальцев, как на неприятных насекомых, которых надо бы поскорей раздавить. Граф Сентуль изо всех сил старался молчать, не сказать ему какую-нибудь резкость. Вдруг да помилует — пускай не самого, пускай его людей. Ночная решимость истекла пСтом при свете солнца, и Сентуль понимал, что ему, несмотря на твердое решение геройски умереть, ужасно хочется жить. Потому он и молчал, стараясь не выдать себя ни словом и сохранять внешнее безразличие. Сколько-то гордости и у файдита остается. Можно притвориться, что все эти важные бароны и священники собрались обсуждать вовсе не его судьбу. Чью-то еще. Иногда приходилось сжимать зубы, чтобы не выдать своей реакции. Потому что... Потому что вот умолк очередной барон, сообщивший, какая же Сентуль большая сволочь, что предал крестовое дело и перебежал обратно к еретикам. И заговорил епископ Сентский, которого и не глядя узнаешь по его пуатевинско-французскому говорку. Приятный такой голос, хороший для проповедей... Если не вслушиваться...
— По-хорошему, государь, его надо бы сжечь как еретика. Кто клялся графу Монфору в вассальной преданности? Кого мы теперь видим ярым защитником отступника Раймона? Как сказано у апостола, "яко же и пес возвращается на свою блевотину"...
— Нет, монсиньор, клянусь Богом, вы не правы! — вмешался кто-то из графов. — Не думаю, что этот предатель сбежал к нашим врагам из преданности ереси; плевать ему и на ересь, и на нашу веру! Он попросту рыцарь без чести, флюгер эдакий, который поворачивается, куда дует ветер. Повесить его, как изменника — и дело с концом. Поступить, как сделали с Мартином Альге.
Сентуль стоял, стараясь перенести вес на здоровую ногу. В правую ему вчера вонзился на штурме барбакана гасконский дротик, а дротики у гасконцев толстые, с зазубренными наконечниками. Дротик той же ночью вытащили (хотя до ночи пришлось так и бегать с его обломком в ляжке — лечиться не было времени). Рану обработали, однако болела она немилосердно. "Когда меня повесят, болеть перестанет. Хоть какой-то толк от этих франков", подумал рыцарь — и усмехнулся собственной мысли. Ужасно хотелось пить, особенно при взгляде на кувшины, но просить бы он не стал ни за что — незачем давать врагам еще один повод его унизить.
— Нет уж, — возражал тем временем граф Сен-Поль. — Пленные добровольно сдались нам на милость. Вешать тех, кто капитулировал — большой позор для всей Франции.
Все дружно посмотрели на молодого еще графа, едва ли не хором фыркнули. Сразу видно, первый раз в Лангедоке воюет, не познал еще тутошних законов войны. Один бретонский сеньор, тоже из "свежих" крестоносцев, просиял на важную речь и согласно закивал. На него постарались не обратить внимания.
Епископ Безьерский наконец взял ответственность на себя, разрешая спор:
— Хорошо, сеньоры, вас никто и не принуждает бесчестить себя убийством пленных. Я от лица Церкви утверждаю, что эти... лица — закоренелые еретики, а посему подлежат церковному суду. Соберем конклав, там и решим.
Принц Луи с явным облегчением отвесил прелату легкий поклон.
— Прекрасно, святой отец. Мы сюда прибыли как крестоносцы, и в первую очередь хотим послужить Церкви. То есть забирайте его и иже с ним и судите по-своему... Как Раймона Старого судили.
— Стойте, стойте! — вскинул руки старенький архиепископ Оша. Один из немногих южан, удержавших свою кафедру — а все потому, что даже помогать своим сородичам умудрялся осторожно, разумно, да и не всегда — кто на Латеранском соборе вслух заявлял, что дурно лишать графа Монфора завоеванных земель? Другого-то выхода не было... Однако тут старый прелат, видно, усмотрел какой-то иной исход. — Подождите, сир, умоляю вас не выносить поспешных суждений. Может, когда-то граф Сентуль и заблуждался; но всякий грешник может раскаяться. Ведь некогда он добровольно принял крест против еретиков — не так ли, граф?
Сентуль вскинул на защитника залитые потом удивленные глаза. Что, неужели тот впрямь пытается его выгородить? И если пытается — то почему таким глупым способом? Будто непонятно, что всякое напоминание о недолгой "крестовой" карьере мятежника вызовет во французах еще больше ненависти?
— Вот видите? Он раскаивается, — непоколебимо продолжал добрый прелат, не обращая внимания на усмешки и ропот. — Как известно, Господь хочет не смерти грешника, но покаяния... Ибо пришел не губить несчастных, но спасать, как сказано у Матфея, в главе восьмой... — И, пока его не успели прервать, старик добил аудиторию единственным настоящим ударом, скрытым за множеством финтов: — К тому же, сеньоры, если мы его казним, думаю, мессир Фуко тоже попадет на виселицу. А с ним и его брат.
Вот уж аргумент так аргумент. Ропот моментально пресекся; особенно со стороны людей Амори. Да и сам принц Луи нахмурился, затеребил перчатку. Ведь и в самом деле — Сентуля можно обменять на своих! Несмотря на то, что повесить его — большое удовольствие, можно быть уверенным — Рамонет в отместку тут же вздернет обоих де Берзи. С удовольствием огромным для себя и всей своей страны отправит на виселицу и Фуко, и Жана. Пару братьев из первых еще, Монфорова набора, крестоносцев, злей и храбрей которых на всем Юге не найдешь. Неужели придется оставить предателя в живых?
Вот уже и де Рош взял на себя смелость заговорить первым — "Монсиньор, в таком случае, думаю, благоразумнее будет сохранить пленнику жизнь".
И еще кто-то — кажись, Амори — прибавил негромко:
— Хоть он и сволочь, а Фуко дороже.
Однако принц Луи, будущий король Франции, уже прозванный Львиным Сердцем, не мог так просто поступиться своими планами. Пробежал хмурым взглядом по лицам баронов и увидел ясно, как в зеркале — им надобно крови. Если первая же победа в Лангедоке обернется для французской армии попросту обменом любезностями, вряд ли это прибавит рвения в святой войне. А впереди еще Тулуза, укрепления которой не возьмешь за один день.
— Что же, мессиры, — вставая, принц Луи отбросил перчатку. — Моя воля такова, что пленников мы оставим в живых и обменяем на своих у тулузцев. Под стражу их; пусть с головы Сентуля не упадет и волос.
Рот Сентуля сам собой приоткрылся; густые брови рывком поднялись на лоб, так что закрытое, темное лицо его стало на миг каким-то полудетским. Он только что заметил, как красив белый шелк шатра, просвеченный солнцем; как намокли ладони от страшного напряжения; что, кроме прочего, тело не отказалось бы сходить по нужде... Он почувствовал себя живым, но боялся поверить этому раньше времени.
— Но мое милостивое решение, — продолжал принц так же спокойно, — не отменяет истины, что клятвы, данные еретику, христианин исполнять не обязан. Считаю, что наш святой долг — наказать мятежный город. С сегодняшнего полудня и до заката вы и ваши люди вольны взять себе в Марманде, что угодно.
— Что? — Сентуль невольно дернулся вперед, впервые за все судилище подавая голос. Голос оказался хриплым, как карканье помойного ворона в королевском саду. — Вы же поклялись, сир! Вы поклялись не трогать жителей!
— О жителях никто не говорит, — жестко усмехнулся Львиное Сердце, глядя ему в глаза. В черные южные глаза — своими прозрачными, северными. Чистыми, как водичка. — Однако добрых Божьих солдат надлежит вознаградить за работу, не так ли? Хотя, возможно, кто-то из местных и пострадает, когда наши войдут в город — всякое случается на войне... Солдаты — ребята горячие, а горожане часто слишком дорожат имуществом, чтобы отдать его добровольно... Особенно если они еретики и ненавидят крестоносцев.
Сентуль с тихим рычанием сделал шаг вперед. Мигом позже, чем его руки схватили синюю ткань котты на груди принца, его уже держало несколько человек. Наследник короля брезгливо отряхнул грудь, на которой остались темные полоски от сентулевых пальцев, приказал:
— Уведите вы этого одержимого. И помните — чтобы ни единый волос с головы не упал!
Рычащего, вырывающегося графа потащили к выходу из шатра — и по дороге он успел лоб в лоб столкнуться с Амори, широкий рот которого растянулся в многозубой улыбке торжества. "Я все-таки достал тебя", прочитал Сентуль на его лице, "Достал лучше, чем мог надеяться!" И в голос зарыдал, уже не стыдясь ни врагов, ни товарищей.
Последующие сутки ему пришлось кричать, не переставая. Он ревел, как зверь, забыв о собственном достоинстве, забыв обо всем на свете — стараясь только заглушить неистовые вопли, доносившиеся из-за серых стен обреченного Марманда. Города, которого он, Сентуль, предал на заклание. Похоже, будто вопили сами стены — голосами женщин, детей, голосами убиваемых и убивавших — пять тысяч трупов, не меньше, а то и десять, довольным голосом говорил солдат, который пришел сменить на карауле товарища, охранявшего пленников. Тот стремился успеть в город, пока еще не все разграбили, и завидовал другу, притащившему в лагерь гору какого-то тряпья, очевидно, одежды. Вдобавок несколько серебряных подсвечников и толстый кошель.
Беги скорей, напутствовал его везунчик; старайся за монфоровыми людьми прибиться — эти и не грабят почти, только режут. Спеши, потому как на закате государь объявил поджог.
И еще бы, поджечь — это обязательно, рачительно соглашался второй часовой. Столько трупья гнить оставлять — видано ли дело. А все хорошее оттуда до заката вынесем, если Бог даст.
— А? — переспросил первый, потирая ухо. Граф Сентуль орал так громко, что заглушал разговор. — Вот ведь вопит, чертяка, совсем, видно, помешался. А велено, чтобы целехонек был — иначе нам же и всыплют. — И, расхрабрившись, сержант просунул голову в шатер, где катался по полу связанный — на всякий случай связанный, чтобы себе не повредил — несчастный граф. — Эй, вы, мессир пленник... Кончайте орать-то. Может, вам водички принести? Или винца?
* * *
Тулуза была готова к осаде. Еще как готова. Еще с самых подступов франков к Марманду граф Раймон — графы Раймоны, если вернее — рассылали гонцов, созывая всех окрестных сеньоров собираться в Тулузе со своими рыцарями. Войско Луи — большое, движется медленно; небольшие отряды со всех сторон стягивались в город куда быстрее. Всякий понимает: выстоит Тулуза — и весь юг будет жить. А не будет Тулузы — и ничего больше не будет. Не двести девятый год на дворе, чтобы пробовать отсидеться в своих маленьких "неприступных" замках, понадеявшись, что авось не тронут... Изменилось все-таки лицо нашего края. При известии о падении Марманда — все жители погибли, город сожжен — по-прежнему плакали, но уже более от злости, нежели от страха. Не те уже времена, чтобы бояться, как было некогда с Безьером — с франками нельзя договариваться, с франками можно только драться. Мы познали это на опыте — на таком незабываемом опыте, что не дай Бог никому.
Так, или примерно так, говорил Рамонет на собрании муниципалитета. Консул, известный своей осторожностью, в основном порожденной месяцами в Монфоровой темнице, предлагал старому графу отправить гонцов навстречу франкскому войску. Спросить, чем граф Раймон прогневил короля, своего сюзерена и родича? Насчет присяги все можно решить с небольшой свитой — если ему нужны доказательства верности, пусть прибудет в Тулузу как гость.
Старый граф барабанил пальцами по подлокотнику кресла. Он всерьез размышлял над предложением — через столько лет не разучился хотеть мира и доверять другим. Однако Рамонет воспротивился, и его юная горячность, хотя и вызывала у многих консулов постарше недоверие, однако же зажигала сердца. Этот юноша двадцати одного года от роду под Бокером сделался мужчиной и воином — и своим пылом мог создать сердце воина в ком угодно. Даже в старике. Даже в простолюдине, в жизни не державшем оружия.
— Да вы что, братие? Стены у нас крепкие; войска много, особенно если не терять время на переговоры, а собрать всех, кого только возможно! Не собираюсь я лебезить перед франкским принцем, это он начал войну — не мы! Давайте лучше камнеметы строить, а не в болтовне упражняться! Пилигримы! Видели мы таких пилигримов! Это кабацкое ворье, и чтобы честные тулузцы против них да не выстояли?
Граф Раймон смотрел на него с нескрываемой гордостью. Еще бы — есть чем гордиться, есть кому оставить город и страну, отходя на покой. Горячий, страстный, всеми любимый, прекрасный воин. Надежда и оплот. Признаться, такими же глазами на молодого Раймона смотрел и я. Что там — вся Тулуза.
Продолжал граф гордиться, уступая сыну главное место, и когда в дом Аламана явилась депутация консулов. Не к отцу явилась — к сыну. Предлагая за счет города предоставить кров и пропитание для всех рыцарей со стороны, которые окажут честь пополнить наши войска. Сказали, что сегодня же начинают закупаться на муниципальные деньги снабжением — в расчете на пять или более недель.
Рамонет церемонно склонил голову в знак согласия, после чего, повинуясь второй своей, порывистой натуре, бросился на вигуэра и сжал его в мальчишеском объятии. Поцеловал старые обвисшие щеки. И когда седой советник пришел в себя, глаза его были мокрыми от любви.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |