Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Успокойся, сказал Адемар и бросил обломки креста на пол. Ничего, ничего. Когда-нибудь это случается в первый раз. Я не деревяшку сейчас сломал — я сломал в тебе старого человека, сначала это больно, но потом ты сам будешь мне благодарен. Разве я тебе до сих пор делал зло? И теперь добра желаю, разума и спасения, и иных даров Духа Святого. А для того, чтобы их обрести, нужно перестать быть язычником.
Понс отпустил меня, потому что я обмяк и начал горько плакать. Оказавшись на полу, я первым делом подобрал сломанный Крест и стал плакать над ним, составляя две половинки вместе. Но раны Господу уже были нанесены, новые раны, будто мало Ему старых — обе ноги деревянной фигурки сломались, и я смотреть не мог без рыданий на склоненное к плечу отрешенное Лицо. "Лучше бы мне самому сломали обе ноги, чем так надругаться над Вашим образом, Господи Иисусе!" Видя, что со мною пока не поговоришь толком, Адемар оставил меня и приказал остальным собираться: пора было идти на сходку к метру Ромуальду. "Пусть подумает, ему нужно время, — сказал Адемар, — Оставим его одного, перерождаться всегда тяжело. Помню я себя после первой проповеди метра Амори..." Лис перед уходом потрепал меня по плечу, но я отдернулся от дружеской ласки, как от раскаленного железа.
В одном был прав Адемар: он в самом деле сломал не только деревянное Распятие. Он переломил пополам мою любовь к нему, нашу дружбу, которая прежде казалась мне нерушимой. Вот тебе и "in hoc festa santissimo sit laus et jubilatio, Аллилуйя", вот тебе и "Мы братьями все назовемся"... У меня, к счастью, оставалось достаточно времени до вечера, чтобы поразмыслить над своей дальнейшей жизнью; одно я понял ясно — какой бы она ни была, она должна отныне идти вдали от Адемара. Пусть даже он и его товарищи — мои единственные друзья на свете; если ради дружбы с ними надобно отказаться от дружбы с Господом — Его я люблю все-таки сильнее, нежели их. Я поцеловал сломанное распятие не один раз и обещал Господу починить Его изображение, как только смогу; попросил ради страданий Воскресшего прощения за себя и Адемара, и за всех остальных. Если Ты, Господи, будешь карать за грехи — кто устоит? Ведь нет праведного ни одного... Не входи в суд с рабом Твоим, потому что не оправдается пред Тобою ни один из живущих. Проплакав целый день до темноты, я так устал, будто таскал на спине бревна; внутри вовсе не осталось влаги, и я выпил целый кувшин жидкого пива, нашедшийся у нас в доме, и воздал должное подаренным домовладельцем яйцам и ветчине. Такова была моя пасхальная трапеза. Попутно я собрал все свои вещи, надеясь, что хотя бы их честно отработал трудами в качестве Евы, Авеля, Марии Магдалины и прочая, прочая. Вещей оказалось немного — короткая котта, шерстяной плащ, миска, ложка, огниво, шило и моток веревки, новая пара башмаков. Адемаров часослов, который он мне как-то в порыве щедрости подарил насовсем. Свирель, на которой я так и не научился играть (Лис учил, но редко и с недавнего времени). Широкополая шляпа, пояс. Вот, кажется, и все. Если не считать раненого креста, завернутого мною в полотенце.
Уже затемно, как раз когда я затолкал в торбу все, что туда помещалось, вернулись мои друзья. Верней, теперь уже — бывшие друзья, потому что блажен муж, который не идет на совет нечестивых, и не сидит в собрании развратителей (только этим — своим сомнительным блаженством — я и мог себя утешать при мысли о моем скором и полнейшем одиночестве.) Адемар сразу все про меня понял; ну что же, Красавчик, сказал он, это хотя бы выбор — не хуже любого другого. Денег я тебе дам из заработанных сообща, ты на них имеешь право — тем более что при вступлении в наше братство ты внес немало, стоимость целой лошади. Можешь уходить хоть сейчас; надеюсь, ты не помчишься на нас доносить на ночь глядя, а помянешь добро и просто уйдешь из нашей жизни.
Впрочем, по лицу его я видел, что он очень огорчен. Он привязался ко мне — конечно, слабее, чем я к нему, но все равно привязался; люди прикипают сердцем даже к собакам, которые живут у них подолгу. А меня Адемар сам лечил, учил чтению и рассказывал мне сказки вроде той про Назона; еще бы он не страдал от такой моей неблагодарности!
Доставлять боль своему другу было в самом деле ужасно — спасало меня только то, что сам я и помыслить не мог без слез, как же отныне буду жить без Адемара. Казалось бы, тот же Лис обращался со мною добрее — но все равно, стоило мне взглянуть еще раз на смуглое лицо друга, на его кривую усмешку, и я тут же понимал, что буду безумно тосковать именно по нему. Прав я был, когда задумывал уйти до его возвращения! А так моя решимость остаться верным Господу поколебалась мгновенно: Господь был далеко, на небесах, а Адемар — здесь, предо мною, и нужно только сказать ему, что выбираю оставаться с ним. Быть его учеником, его верным, его еретиком... Кем угодно, лишь бы подле Адемара.
Охранило меня от сего губительного поступка только воспоминание — об ужасном хрусте, с которым сломалась перекладина Распятия, звуке, похожем на хруст костей. Я взял деньги — мне не хватило гордости от них отказаться. Слишком хорошо я узнал за этот год, что такое голодать и нуждаться. Адемар не сделал ни малейшей попытки обнять меня на прощание; я боялся, что от вспомнит о подаренном часослове и отнимет его — а мне так хотелось оставить себе что-нибудь на память об Адемаре! Но он не вспомнил про книжечку — которую я впоследствии не раз мочил слезами. Она и сейчас при мне: другого часослова у меня никогда не было. Хорошая книжка, крепкая — столько лет мне прослужила; красиво переписанная, без каких-либо еретических пометок на полях. Только кое-где надписано: "Nota bene", "Употребить в проповеди" — твердым, красивым Адемаровым почерком.
Лис обнял меня в дверях и даже поцеловал; он спросил шепотом, не подожду ли я до утра — не без надежды, что до утра я остыну и передумаю. Жак сказал что-то насчет того, что со мной приятно было познакомиться. Подошел и облапил медвежьими объятиями бесхитростный Понс. Он даже сказал фразу — самую длинную, какую я от него слышал за всю совместную жизнь: "Если что, ты, друг, того... обратно возвращайся. Если передумаешь. Мы тебя завсегда примем."
Адемар, стоявший в глубине комнаты, в самой темноте, сказал оттуда только — "Счастливо, Красавчик". И усмехнулся — о том я скорее догадался, чем разглядел; впрочем, не знаю, может быть, усмешка и не получилась. Я опустил голову, чтобы снова не заплакать при всех, и в последний раз перешагнул порог дома на улице Фуар. Я знал, как, полагаю, знал и мой наставник, что больше мы не увидимся — по крайней мере, в этой жизни.
Ты удивишься, милая моя — даже сейчас, когда я познал горечь потерь куда больших, иногда я просыпаюсь в слезах от того старого, детского расставания. Последний раз я горевал о нем, когда узнал — несколько лет назад — о смерти Адемара, упокой Господь его душу. Об этом я тоже намереваюсь рассказать в свой черед — теперь, когда мой рассказ не cможет повредить уже никому.
* * *
Первое время без Адемара я страдал невыносимо. Просыпался по ночам в надежде, что все дурное было сном и сейчас я обнаружу подле себя спящих друзей. Не обошлось у моего слабого сердца без ропота на Господа: "Ради Тебя я оставил тех, кого любил — почему же Ты не утешишь меня?", бывало, молился я у придорожных распятий. И тихий голос из глубины сердца моего отвечал, что невозможно помогать тому, кто не берется за протянутую руку, невозможно обрадовать того, кто упорно отказывается радоваться.
Я купил себе мула — животину старенькую, с клешнястыми копытами, да еще и слепую на один глаз. Денег на лучшую лошадку у меня не хватало, да я и не хотел лучшей — не нужно боевого дестриера тому, кто всего-то собирается проехать недельный путь из Иль-де-Франса до сердца Шампани. Я намеревался вернуться домой.
Будь я тот же, что год назад — никогда бы мне не добраться до родной земли живым и здоровым. Да мне бы просто не хватило духу решиться на такое возвращение! Но я был уже не тот беспомощный мальчик, который до смерти боялся отца и не знал, как выглядит город, а собственные раны умел лечить одном только способом — перетягивать их жгутом так, что члены немели. Благодаря Адемару я многому научился; именно уроки и опыт моего покинутого друга помогли мне беречься от воров, торговаться за доходяжного моего мула, купить в дорогу дешевой и сытной еды — ровно столько, сколько надобно. Я надеялся найти своего брата — дома или в Куси — и через него обрести помощь и кров, например, в том же замке сеньоров. Я уже на многое годился — мог послужить и оруженосцем, и даже помощником капеллана, вследствие редкого умения читать. Здоровье мое за год скитаний значительно поправилось, и хотя я оставался бледным и хрупким, на самом деле мог выдюжить многое. Из чего делаю вывод, что главною причиной моего отроческого нездоровья была стойкая нелюбовь ко мне мессира Эда и страх перед ним.
В лавчонке на Малом Мосту я купил нож. Недурной, из хорошей стали, с кожаными ножнами. Конечно, это не защита от настоящих опасностей — но все-таки с ножом я чувствовал себя уверенней. Я надеялся, что для шампанских разбойников являю собой слишком жалкую и недостойную внимания добычу — но все равно намеревался передвигаться в компаниях, примыкая к торговым обозам. Многие тянулись на "горячую" ярмарку в Труа, и мне хотелось затесаться им в товарищи.
Не доезжая до границ нашего феода пары миль, я остановился в монастыре святого Мавра — эта достойная соседствующая с нами обитель обладала не только неоценимой мельницей, но еще и странноприимным домом по бенедиктинскому обычаю. Мне уже приходилось бывать в Сен-Мауро — матушка еще в детстве возила меня к монахам на кровопускание: не в случае болезни, нет — но для общесемейной оздоровительной процедуры, которой мы с братом порою подвергались (не без удовольствия). Кровопускание в монастыре, на светлый праздник Пятидесятницы, означало, кроме аккуратных монахов-"минуторов", еще и вкусную пищу дней торжества (жареных на сале угрей и яичницу, вино и хрустящие вафли), ночевку в гостинице (без мессира Эда, не одобрявшего этой процедуры, как и вообще всего, связанного с уплатой денег). Так что со странноприимным домом бенедиктинцев, в котором они обязались бесплатно предоставлять всем странникам приют на целые сутки, у меня были связаны только хорошие воспоминания. Кроме того, я надеялся за эти сутки разузнать, где находится мессир Эд, не дома ли он; я весьма надеялся, что он еще не успел вернуться из своего долгожданного похода. Военные походы, знает всякий, иногда по десять лет длятся; а этот к тому же — крупный, половина французских ленов в него отправилась, не может быть, чтобы за сорок дней карантена они успели все дела завершить и не увлеклись!
Впрочем, сердце мое подсказывало обратное. Оно говорило, исходя из собственного горестного опыта, что отец мой имеет свойство, которое никаким походом не уничтожится: обыкновение появляться дома в самое скверное, самое неудобное для меня время.
Глупое сердце мое боялось все больше и больше — еще по дороге, покуда места делались все более знакомыми. Возвращался я через Провен, и снова была весна и Пасхалия, как некогда (всего-то год назад!) — в страшный день, когда мы с Рено ехали вслед за безмолвным мессиром Эдом, смотревшим на меня, как сама смерть. Заслышав конскую поступь, я вздрагивал; если щеку мне задевала ветка — подскакивал на спине мула, так что бедное животное прядало ушами и фыркало. Часть пути до Сен-Мауро мне пришлось проделать в одиночку, и некому было отвлечь меня даже пустяшным разговором, так что призрак отца оставался единственным моим попутчиком — как ни отгонял я его молитвами и убеждениями разума. К монастырю я подъехал на закате, как раз когда звонили повечерие, и к этому времени мое истовое желание увидеть свой дом и родных немало поистрепалось. От него оставался жалкий огрызок, приправленный страхом, страхом... Милая моя, никого в своей жизни я не боялся так, как мессира Эда.
В качестве паломника я побывал на монашеском повечерии, смиренно стоя в самом притворе церкви и подпевая молитве часов по Адемарову часослову. Я истово молился, проговаривая латинские слова, и вкладывал в каждое из них — "Боже, приди избавить меня, Господи, поспеши на помощь мне" — свою особую мольбу: не встретиться с отцом. Увидеть бы маму, брата встретить — но только б избежать мессира Эда. И чем дальше я молился — тем тревожнее мне становилось. Я невольно начинал по-новому воспринимать житие Алексея, человека Божия, о котором так много слышал в детстве. Этот знатный римлянин (может быть, второй сын?..) сбежал от родителей, чтобы избежать женитьбы (или смерти для людей и Господа?), а потом вернулся в отцовский фьеф и жил там, как нищий, под лестницей родного дома, питаясь объедками и молясь только об одном — чтобы никто из родственников его не узнал...
Почестей, которые обычно встречали нас с матушкой во времена нашего гостевания у бенедиктинцев, черные монахи мне не оказали. Их устав обязывал мыть руки и ноги каждому постояльцу, независимо от возраста и звания, и с поклоном раздавать монастырские пайки, а если гость очень уж голоден — проводить его в трапезную и приготовить для него отдельное блюдо. "Принимать как самого Христа" — эту строку устава клюнийцев я знал хорошо, ее часто в качестве упрека к монастырскому приему высказывал мой прихотливый брат. Мне же мрачноватый монах-гостиник — молодой, почти что как послушник — указал, где стоит таз для умывания бедных (к которым я, в своей нелепой шляпе и заплатанном плаще, был безоговорочно причислен). Но я остался весьма доволен, и когда меня препроводили в общую комнату и снабдили яйцом, пол-фунтом сырого сыра и краюхой хорошего, еще не черствого хлеба. В одном помещении со мной ночевало еще трое бедняков — каких-то работников, шедших из города в деревню (не в нашу, в другую), и одно семейство с грудным ребенком, скулившим всю ночь, как щенок. Спать мне это не помешало, но породило множество снов о собаках, с которыми я возился, гладил, ласкал, выбирал блох...
Все мои соседи по комнате уже спали при моем прибытии, так что расспросить о делах в феоде никого не удалось. Я потихоньку съел свой паек при свете ночной лампы — дырявого железного шара под потолком — и заснул с надеждой, что завтра удастся исповедаться. Впервые за год с небольшим — и не отцу Фернанду, а совершенно незнакомому монастырскому священнику, может быть, доброму, как сам Господь!
Благополучно проспав заутреню, я вместе с остальными гостями потопал на утреннюю мессу. За нами зашел брат госпиталий, то бишь гостиник; теперь-то я хорошо рассмотрел его — не такой молодой, как казалось на первый взгляд, светловолосый, сутулый и болезненный на вид, он незаметно для гостей потирал плечи через рясу — из чего я сделал вывод, что ему хорошо досталось на капитуле (благо он проходит как раз перед утренней мессою). Когда мне последний раз приходилось пользоваться гостеприимством иноков Сен-Мауро, гостиничным братом служил кто-то другой. После участия в богослужении нас полагалось накормить, вследствие чего гости бодро потянулись в церковь — оставалась только женщина с ребенком, который был слишком мал, чтобы носить его на службу. По дороге к нам присоединилось еще сколько-то гостей из половины для знатных паломников. Опасаясь сам не знаю чего, я без оглядки семенил за госпиталием, натянув на уши свою бордовую шляпу, так что напоминал небольшой гриб, обретший способность ходить.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |