Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Ложь.
Это сказал Фил, почти выкрикнул, и это слово разбило тупое уединение Алана, потому что в этом слове было спасение. Стефан стоял, опустив руки, и не пытался оправдываться, будто виновный в сказанном, будто сгибаясь под тяжестью вести, которую почему-то должен был донести именно он. Пес Филимон проснулся от Филова вскрика и теперь сидел, подтянутый, чуть нахмурив брови, вытянув острую большую морду, словно бы траченую молью. Алан видел каждый его седой волосок, кустики бровей, белые торчащие усы.
— Это ложь. Откуда вам знать?
— Это правда, — тихо и очень устало повторил Стефан, проводя ладонью по лбу. — Простите меня за то, что я принес дурную весть, но видит Бог, она правдива. Утешайтесь тем, что ваш собрат, Ричард, умер, как подобает христианину... И с ним все будет хорошо. С ним все уже хорошо. Вам придется куда труднее.
В висках у Алана забарабанили тупые красные молоточки. Он попытался подняться на ноги — не зачем-то, а просто потому, что воздух начинал гореть. Сквозь темноватые всполохи он видел печальное, не то юное, не то пожилое лицо Стефана, позади него — черное угластое пятно распятия. Этот инфернальный мудрец был страшен, отвратителен, страшнее всех, кого Алан видел на земле. Он едва не упал, но схватился за скатерть — и одна из кружек со стуком полетела на пол, по дороге обдав колени Алана остатками теплого мятного отвара.
— А зачем же тогда... Почему же тогда вы...
Он услышал свой голос со стороны — и голос был омерзительно-тонким. Стефан, стоя все так же неподвижно, но глядя уже ни на кого из них, а в пол, в пол — ответил на недоконченный вопрос, и опять часть сознания Алана ясно и холодно поняла, что он говорит правду.
— Почему вы должны были прийти сюда, если собрату уже не помочь? Потому что это был мост, без которого вы не дошли бы сюда. Вы двое... Вы должны сделать нечто очень важное. Более важное, чем жизнь любого из нас троих. Если вы уже готовы слушать, я скажу вам. Если пока нет — помолитесь о своем собрате, а я заварю вам мятный чай.
Но последних слов Алан почти не слышал. Черный пузырь горя, медленно взбухавший у него внутри, наконец заполнил изнутри всю голову. Шатаясь и почти не умея контролировать свои движения, он протолкнулся между столом и замершим Филом, трясущимися пальцами попробовал прихватить свою куртку — и не прихватил. Пошел к смутно светлеющему пятну двери, едва не наступив на передние лапы вежливо посторонившемуся Филимону... Стефан сделал некое движение в его сторону, но Алан отдернулся, как от огня, и едва ли не упал за порог, но успел ухватиться за ручку двери. Тело его действовало само собой, очевидно, помня, как все надо делать. Разума хватило только на одно — чтобы, развернувшись, сказать в белесое марево, бывшее, очевидно, Стефаном:
— Никогда. Никогда ты от меня... Ничего... Не получишь, ни ты, ни... Ни твой Бог. Как ты смеешь говорить, что мой брат... И про мост — как ты смеешь, а даже если так... Я не хочу! Пошли вы все! Пошли вы!!..
Никогда и ни к кому Алан не испытывал еще такой ненависти. Потому что понял, понимал с первого же мига — тот говорит только правду. В горле его что-то клокотало. Что-то — по ощущению — черное. То ли темная кровь, то ли яд. Этим ядом, душившим изнутри, Алан плюнул на порог, уже не видя спокойного, горестного взгляда Стефана, уже ничего не видя — и шатаясь, побрел — или побежал, ему казалось, что побежал — меж стволов, стараясь бешеным дыханьем заглушить четкое, как тень в полдень, осознание того, что его брат умер.
Фил дернулся ему вслед, но Стефан остановил его взглядом.
— Не надо. Пусть он побудет один... Немного. Потом я приведу его. Сам.
К собственному удивлению, Фил покорился. Он сел обратно на полати — мягкий, будто из тела пропали все кости — и так сидел, пока Стефан быстрыми, спокойными движениями заливал мятные листья кипятком из черного чугунка.
К вечеру стало холодно. С запада натянуло туч, и из них посыпал — так порой бывает в предгорьях в середине весны — не дождь, а легкий серебряный снежок, ложащийся на зеленые листья буков, припорошивший юную сон-траву... Алана, тихого и сгорбленного, как старик, покрытого мурашками под тонкой футболкой, привел в дом Стефан за пять минут до того, как снежок решил превратиться в настоящий буран. Славный день воскресный кончался под завывание ветра, и жесткий снег забарабанил в клеточки стела. Стефан усадил Алана на табуретку поближе к печке и подкрутил фитиль керосиновой лампы. Пес Филимон, он же Цезарь, ушел по своим делам несколько часов назад, когда Стефан попросил его, и опять не смог закрыть за собой дверь.
Фил задернул занавеску — стекло дрожало под напором весенней метели. Алан сидел в накинутой на спину Стефановой овчинной жилетке и тупо смотрел в огонь. Только когда старый священник — все-таки он был стар — одной рукой обнимая его за плечи, другой напоил мятным чаем, поднося обжигающую кружку к его плотно стиснутым губам, внутри юноши что-то сломалось. Он глотнул несколько раз — и наконец заплакал, ткнувшись лицом в Стефаново плечо, пахнущее потом, дымом, серой холстиной... Плакал он недолго и тихо, но когда влага его слез, теплая и соленая, просочилась сквозь ткань рубашки, лицо Стефана слегка разгладилось. Он чуть приподнял ладонь, словно бы желая погладить осиротевшего мальчика по голове — но не погладил, только подержал руку, чуть дрогнувшую, у него над горестной белой макушкой. Алан плакал, и не понимал, что это сочится у него изнутри — может быть, кровь... Судя по разъедающей боли, это могла быть кровь. Или кислота. Фил не глядел туда. Он глядел на ясное длинное пламя керосиновой лампы под потолком, ставшее таким ясным, ярким в вечерней снежной темноте, и в голове его было тихо, будто бы пусто. Он сегодня уже кричал, уже резал складным ножом — нет, не руку, а просто стол сквозь скатерть, уже швырялся кружкой с мятным чаем и потом — плакал минуты две, ровно тремя слезинками, обжигающими лицо... Все это он уже проделывал, и теперь был совершенно спокоен. Теперь он смотрел на огонь, и жесткое загорелое лицо его казалось старше. За окном шелестел весенний снег, и он думал о Рике, о том, что рыцари порой умирают, о зеленых вязах под весенним снегом, о мече и кресте, о турнирах, которые они с Риком задумывали устроить этим — приближающимся, жестким, военным летом... И о тех вещах, которые должны быть сделаны, несмотря ни на что, несмотря даже на себя самого — Рик, брат мой, братик...
...Но зрители молчат, и пьеса хороша, хотя и страшна, и я знаю свою роль и помню, что в самом конце там будет очищение. Вот я медлю последние мгновения перед тем, как выйти под яркий свет из-за кулисы. Там, снаружи, молчат. Они ждут. Они знают пьесу не хуже меня, но хотят видеть, как я сыграю то, что должно быть сыграно... Я сжимаю зубы и, пока еще являясь собой, оставаясь просто человеком, пытаюсь за эти последние мгновения вспомнить, что еще нужно сделать —
— Ваш выход! —
...сделать перед выходом.
Конец первой части.
Узкие врата
Часть 2. Король.
Глава 1. Рик.
...Добрые сэры, эта история — о юноше по имени Ричард, который в расцвете своей радостной юности, не успев еще запятнаться грехами, так же как и насвершать подвигов доблести, не познавший еще вкуса женской любви — попал в очень большую беду. Из которой ему, пожалуй, уже и не выбраться живым.
Так, или примерно так, напишут о тебе, парень, восхищенные хронисты лет через сто. Они, пожалуй, умолчат о том, что когда тебя везли на лифте с минус седьмого на первый этаж ночью на второе апреля, у тебя тряслись руки, а влажные штаны воняли, как у бродяги. И о том, что отросшая за несколько дней темная щетина делала твое лицо старше и некрасивее, и что-то случилось со слезными железами, что по щекам текли совсем пресные, безвкусные слезы, густые, как сукровица. Главное — умолчать о том, что плакал. Тем более что и не плакал вовсе, так, текло из глаз, это от света.
На первом этаже в дверях небольшой кафельной комнаты его встретил отец Александр, небольшой лысоватый вурдалак в сером пиджаке, с желтым крестом на левой стороне груди.
Цепкий взгляд монаха-эмериканца (а под глазами у него круги, мало спал, совсем устал...) скользнул по кривой мятущейся фигуре Рика — от макушки до пяток, потом остановился где-то посередине, на расстегнутой белой пуговице на животе.
— М-да, сын мой, вид у вас... Не самый лучший. Кстати сказать, не надумали сотрудничать? Не надоело вам в темноте сидеть?
Рик только мотнул головой. Во рту у него было горько и гнило. Он устал, очень устал. Он устал быть человеком.
— Вот ведь упрямый юноша... Воистину, осложняете жизнь себе и окружающим. Ну что ж с вами поделаешь, заходите. Приведите себя в порядок.
Серый полицай чуть придержал Рика за локоть — нежно, как мать — ребенка, помогая ему переступить через порог. Перед тем, как белая дверь закрылась за спиной, Рик успел оглянуться в странном желании увидеть свет, там должно быть окно сзади, на противоположной стене... Окно действительно было, глухо закрытое белыми жалюзи, но одна узкая пластинка отогнулась — или Рику показалось так — и за ней была полоса темноты. Значит, это ночь. Опять ночь.
Белый кафель узкого предбанничка слепил глаза, отблескивая сразу со всех сторон. Рик почему-то не ощутил ни малейшего удивления — только легкую постыдную радость, когда понял, что это душевая.
Человек в белом халате с тою же нашивкой на рукаве — оливковая ветвь — и в очках на тонком носу выдал Рику пакетик шампуня, одноразовую безопасную бритву, серое полотенце с разводами, напоминавшее одновременно о тюрьме и о больнице своим сиротским крахмальным запахом. Под молчаливыми взглядами и вежливыми указаниями — ("Одежду сюда, пожалуйста") он присел на пластиковую скамейку, чтобы развязать шнурки, и увидел с брезгливым удивлением, что одного шнурка и вовсе нет, а второй затянут намертво, на два узла, и выпачкан чем-то желтым, присохшим. Сил Рика почему-то не хватило, чтобы развязать узел, и он вытянул ногу прямо так. Вместе с ботинком, когда-то представителем лучшей пары обуви, в которой ходят в колледж и в инквизиционный суд, снялся и носок. Туда и дорога. Это были лучшие, совершенно новые черные носки — "до тех пор, пока мир не сдвинулся".
Белье почему-то не хотелось снимать под взглядами столь многих людей (два полицейских, этот белый... санитар, да еще и вурдалак Александр), но "белый халат" не дал ему неуверенно двинуться в сторону кабинки как есть.
— Белье тоже снимайте, молодой человек.
Тюрьма — значит, тюрьма. В тюрьме не спорят. Рик стащил через голову девяносто раз пропотевшую футболку, обведенную по белому вороту грязным ободком от соприкосновения с телом, положил ее, противно-мягкую, на грязно-голубую груду на лавке. Теперь — самое сложное, расстаться с трусами. Почему-то это было безумно трудно, как лишиться последней защиты. Отец Александр учтиво отвел глаза в сторону, когда Рик, едва не упав, вышагнул из трусов, запутался в резинке. С мгновение он стоял голый, чувствуя себя очень мягким и белым, дрожащей плотью под яркими лампами. Кожа его почему-то слегка горела — хотя кафель и холодил ступни, хотя в гулкой душевой и было скорее холодно, чем тепло. Белый халат распахнул перед ним дверь одной из кабинок, и Рик, по странной ассоциации вспомнив Мировую Войну и газовые камеры, покорно пошел, куда ему указали. Только когда он остался один под бледно горящим плафоном, от которого не очень болели глаза, и за ним снаружи хрустнула защелка, его сотрясло безнадежное, физически болезненное отчаяние.
Нет возврата, нет... Я пропал, кто-нибудь, Господи, сэр Роберт...
Чтобы заглушить кафельное тюремное отчаяние, Рик изо всех сил отвернул оба крана.
Душ, хотя и стоячий, был отличный — куда лучше, чем у них с Аланом дома. Рик долго стоял под сильными щекочущими струями, чувствуя, как с него пластами отходит короста, грязь, отвращение к себе. Липкая грязь подземелья... Жесткой губкой, пахнущей дезинфекцией и сиротским домом, он долго тер свое бедное тело, пытаясь навек отмыться от всего, что было с ним, превратиться в прежнего себя, или нет — в голую душу... Наслаждение от мытья было так велико, что Рик даже улыбался, подставляя воде то блестящую спину, то подмышку, то запрокинутое лицо. Зеркало во всю стену, покрывшись мгновенной испариной, отражало смутные очертания тела — желтоватый на белом призрак, размываемый, расползающийся... Фыркая и вымывая остатки шампуня из поскрипывающих черных волос, Рик протянул руку, коснулся потного стекла. Надо на нем нарисовать... Да, его. Меч и крест. Меч и крест.
Этот же меч и крест, уже потекший вниз отдельными каплями, Рик старался не затереть случайно, расчищая в потном зеркале окошко, чтобы побриться.
Зубной пасты и щетки ему, к сожалению, не выдали, но он долго, минуты три, полоскал рот мыльной водой. Чувствительная кожа уже начала гореть после жестокого бритья — отскребал щетину с таким остервенением, что ободрал все лицо — а крем после бритья здесь вряд ли предложат, тюрьма есть тюрьма. Надо же, человек вряд ли в своей жизни еще увидит близких — а думает и страдает о несчастном креме! Рик отстраненно подивился натуре человечьей, растираясь жестким и кусачим полотенцем (из такой ткани бы власяницы шить...) "И облачился сэр Ланселот во власяницу, поверх же надел рубашку из тонкого полотна"... О чем это я? Не знаю, но как же я счастлив, что помылся.
Рик постучал изнутри, и ему сразу открыли — сразу же, и дали ему в руки что-то белое, какую-то кучку, и Рик раньше, чем посмотрел, понял, что это его новая одежда. Тюремная, наверное. Голубая рубашка и джинсы, аккуратно сложенные на скамейке, исчезли, будто их и не было.
Отец Александр куда-то делся, и Рик одевался под присмотром двух серых глыбообразных полицаев и белого человека в халате. У того был очень задерганный, усталый вид, как всегда бывает у заведующих хозяйственной частью большого учреждения; карманы его докторского халата слегка оттопыривались, и он порой перебирал их своими белыми, будто бы размокшими в воде пальцами. Эти руки почему-то странно приковывали внимание Рика, и он косился на них, просовывая ноги в казенные белые штанины.
Да, тюремная пижама была белой — из довольно неприятного на ощупь полотна. Штаны на резинке дополняла белая же рубашка с запАхом, с единственным украшением в виде желтых небольших крестов по обеим сторонам груди и на спине, между лопаток. Близорукий взгляд из-под очков задержался на серебряной подвеске у Рика на груди, пока тот застегивал пуговицы рубашки. Ему стало неприятно, но сжать маленький острый крестик в кулаке он не посмел, хотя и очень хотелось.
К пижаме прилагались тряпичные башмаки на мягкой подошве, Рику слегка тесноватые, и, всовывая в них холодные от кафельного пола стопы, Рик ясно понял, что эту обувь уже носил какой-то человек, и что этот человек умер. Видение было настолько ярким, что все тело словно бы свело на миг, и он замер с башмаком в руках, лишь наполовину натянутым на пятку — в этот миг он увидел, будто вспышкой, что того человека звали Гидеон, что он был Рика немножечко старше, волосы у него были темные, и что когда он умирал, ему было очень страшно. В следующий миг, после краского осознания, что он не просто умер, но
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |