Хиля посмотрела на него. Обращение на "ты", кажется, ее слегка покоробило, но видение шара, странным серым куполом возвышающегося над неровной толпой рабочих, вдруг перебило все эмоции — он был великолепен. Не круглый, а больше похожий по форме на бумажный елочный фонарик, он висел в воздухе, натягивая тросы, а под ним, нагнетая раскаленный воздух, ревело пламя газовой горелки, и молодой белобрысый парень, наслаждаясь всеобщим вниманием, сидел в самодельной деревянной люльке и бесконечно регулировал это пламя, доводя его до совершенства.
— С ума сойти!.. — воскликнула Хиля и всплеснула руками. — Шар!..
— Да, вот представьте себе, — улыбнулся директор. — Я уже указывал в докладной записке, что его грузоподъемность достигает трехсот двадцати килограммов — это трое взрослых плюс вес корзины и баллона с газом. А баллона хватает почти на час полета.
— Трое?.. — чуть огорчилась Хиля. — То есть, кто-то один останется за земле? Ведь нас — трое, да еще вон тот человек...
— Это не страшно! — Зиманский вдруг похлопал ее по плечу, заставив меня вздрогнуть. — Сначала полетите вы с Эриком, а я уж потом, отдельно.
— Спасибо... — моя жена благодарно кивнула, но я заметил, что она все же отодвинулась на шаг и машинально отряхнула рукав платья. От Зиманского это движение не укрылось, и он криво улыбнулся, обнажив белые собачьи зубы.
...Тонкий тросик соединял нас с землей, как пуповина, а мы были легки, и парили, парили в полном отрыве от всей земной жизни. Я и представить не мог такой высоты — метров пятьдесят, наверное, или даже больше. Тугой теплый ветер лепил облака над нашими головами и трогал, мял, тискал наши разгоряченные лица. Мы поднимались — ветер становился холоднее, и на самом верху, когда пуповина натянулась и не пустила дальше, мы уже ежились и приплясывали на месте. Я набросил на Хилю пиджак, она доверчиво прижалась, запустила руки мне под мышки и замерла так, греясь. Ее красивая стрижка совсем растрепалась, волосы сбились набок, и в таком виде моя жена вдруг стала похожа на симпатичного озорного мальчишку, захваченного какой-то интересной игрой.
— Нравится? — прокричал сквозь шум ветра белобрысый парень, улыбаясь нам во весь рот. — Это еще что, можно и совсем улететь, если отпустить трос!..
— Совсем — не надо! — крикнула в ответ Хиля, жмуря от ветра глаза.
Территория под нами как-то съежилась, стала маленькой, почти игрушечной, и люди прекратились в куколок с белыми запрокинутыми лицами и механическими, быстро машущими руками. А дальше, за забором, растекалась во все стороны тихая, неторопливая пригородная жизнь: спешили куда-то деловитые хозяйки, не обращая на нас никакого внимания, прыгали от восторга дети в шортах и майках, поднимали головы и заливались лаем собаки, а во двориках и на террасках уже готовились к обеду, за окнами кухонь что-то кипело на примусах, суетились женщины в фартуках, суровые отцы семейств садились за стол перед уходом на работу или по делам, вязали что-то мирные старушки, кошка на шиферной крыше вылизывала лапу. Вдалеке, на какой-то улице, я с внезапным теплым трепетом заметил молодоженов — взявшись за руки, они шли прямо по проезжей части, и белое платье девушки казалось случайно залетевшей в лето снежинкой или облаком, вдруг спустившимся на землю.
Я уже окоченел в рубашке и начал поглядывать вниз, но Хилю, зачарованную полетом, было жалко, и я все медлил, не говорил ничего белобрысому, ждал, когда она сама попросится обратно. Оба мы летали впервые. Нельзя отнимать у человека сказку. Неизвестно ведь, когда мы сможем накопить достаточно денег, чтобы купить билеты на "Ладью" и унестись на ней к морю, в край галечных пляжей, пальм и водопадов...
— Замерз? — Хиля сказала это негромко, но я понял по губам и кивнул. И сразу же шар начал снижаться, будто прочел наши мысли, поплыла навстречу земля, возник теплый пыльный воздух и обнял нас ласковыми ладонями, словно мы были его родными, вернувшимися издалека детьми.
— Какой ты холодный! Что ж ты молчал? — едва выбравшись из корзины, жена принялась торопливо растирать мои щеки, нос, уши, кончики пальцев, скинула пиджак и набросила его мне на плечи. — Ну, ты даешь! К чему это геройство? Воспаление легких хочешь?..
Рабочие оглядывались на нас с добродушным удивлением, кто-то тихо сказал: "Дети совсем...", а Зиманский, уже стоящий одной ногой в корзине, позвал, смеясь:
— Простите, что беспокою, мои милые, но не могли бы вы дождаться меня — по делу? Я хочу сказать — не уходите, пожалуйста!
Хиля посмотрела на него, нахмурилась:
— Я вам очень благодарна за полет. Честно. Мы подождем, если хотите... если мы вам еще нужны, — она повернулась ко мне, словно никакого Зиманского больше не существовало. — Ну, как? Согреваешься? Тебе бы чаю горячего...
— А чай можно устроить! — возле нас возник директор. — У нас буфет открыт, может быть, дождемся инспектора и пойдем?
— Слушайте, а вы что, так любите статистиков? — подняла брови Хиля.
— Статистиков? — директор машинально глянул вверх, на медленно взмывающий шар. — Я люблю инспекторов. То есть, уважаю. А статистик он или нет — не суть важно. Главное, что он вправе доложить. Упомянуть в отчете.
— А напрямую?
— Ненадежно. Я пробовал напрямую, так в главке смеются. Все это хорошо, мол, но какое применение можно найти твоему шару? Разве что детишек катать. А я считаю, что хоть детишек, хоть кого, а польза все равно будет... Правильно говорю?
Мы переглянулись.
— Три месяца эта волынка, — пожаловался директор. — Я кто? Я — власть, но местная, до центра далеко, а там своих таких навалом. Пишу, звоню, а толку... — он махнул рукой. — Может, хоть ваш инспектор посодействует. Сейчас вот чайку попьем, и не только, а потом и скажу ему... Вы ж его друзья? Может, замолвите словечко? Жалко шар, дожди начнутся — он же пропадет, из бумаги фактически сделан, а хранить негде — нет помещения.
Неожиданно по толпе пронесся вздох, словно гигантские легкие выдохнули огромную порцию воздуха. Я обернулся и увидел странную картину: несколько человек неслись во весь опор за убегающим концом троса, кто-то кричал, но трос уже неумолимо ускользал в небо вслед за шаром, словно тот был человеком, а бегущие люди — котятами, играющими с веревочкой.
— Господи!.. — вскрикнул директор и тоже бросился ловить, переваливаясь на бегу, как старый, неуклюжий, неповоротливый кот.
— Смылся, — удовлетворенно сказала Хиля, обнимая меня и весело глядя вверх. — Я ведь так и думала.
— Почему? — я пытался разглядеть в корзине Зиманского и не мог.
— Да потому. Он какой-то... не наш, неправильный. Я чувствую. Это в его стиле.
— Но трос-то отвязался тут, на земле.
— А все равно, это он виноват. Может, он так сильно этого хотел, что... Ты же знаешь, желания исполняются.
— Ну, это не всегда...
— Мое желание быть с тобой, например, исполнилось.
Мы встретились взглядами.
— Да? — глупо сказал я.
— Угу, — Хиля надула щеки и захохотала, пугая окружающих. Впервые за последнее время в ней не было ничего от той, мертвой, сидящей в пустой комнате с ободранными запястьями и неподвижными глазами. Я погладил ее по голове, поправил волосы:
— Ты была, как мальчишка.
— Ну, пусть, — она сделалась серьезной. — Иногда хочется... оторваться. Но не так, как он, — кивок вверх, — как этот ненормальный. А по-человечески. Между прочим, он плохо кончит.
Мы стояли, глядя, как шар медленно удаляется, становясь все меньше и меньше. Уже за оградой комбината он вдруг пошел на снижение, и я понял, что белобрысый парень просто выпустил часть воздуха — такая простая мысль с перепугу не пришла никому в голову. Минута — и шар скрылся за деревьями. К проходной унеслась целая толпа добровольцев, вернулся взмыленный директор, уже издали крича нам:
— Нет, вы представьте! Чуть не ушел!.. — лицо у него горело от возбуждения и бега. — Где бы мы потом его ловили?..
* * *
Иногда я думаю — из меня получился бы писатель, пусть и не знаменитый, а так, средненький. Люблю описывать что-то, фантазировать, рисовать словесные картинки. Это осталось с детства, не вытравленное школой, в которую я почти не ходил, и порой даже мешало мне жить. Во всяком случае, начальница иногда возвращала мои отчеты для доработки, объясняя: "Эрик, не надо так литературно, пиши попроще, показенней, нас же с тобой не поймут!". Хиля смеялась над записками, которые я подбрасывал ей по утрам в портфель, чтобы почитала на службе: "Ну, милый, ты даешь. Сравнение такой толстой тетки, как я, с нераспустившимся яблоневым цветком — это шик!". А мама, в детстве, проверяя мои домашние сочинения, бывало, спрашивала с добродушным упреком: "Почему ты не пишешь какие-нибудь рассказы вместо того, чтобы заниматься всякой ерундой, сынок?".
Увы — дальше сочинений и записок о любви дело не пошло, и выродилось мое несостоявшееся писательство в мысленное кино, которое я снимал для себя по поводу и без, никому об этом не рассказывая.
И вот, сидя в кабинете Трубина, в специальном городке, глубокой зимней ночью после кражи, я смотрел следующую серию странного "фильма", похожего на шпионский детектив.
...Значит, вот что мне подсунула та чиновница в кафе — урановые пластины. Интересно, она-то где их достала? А может, все было и наоборот — пластины несли ей, тот тощий человек с портфелем. Так или иначе, но они имели к ней какое-то отношение, и в этом свете образ несчастной погибшей женщины рисуется совершенно иначе, чем прежде...
Новая мысль: так я же, выходит — кто-то вроде доброго ангела?
Из Управления Дознания я унес бомбу и спас несколько сотен человек от ужасной смерти. Вместо них погибли другие, но этих других было гораздо меньше, буквально около десятка.
Из кафе я забрал урановые пластины, и все жители центра города избежали смертельной дозы радиации, которую неизбежно получили бы, взорвись эти пластины вместе с помещением.
А заодно — ни в чем не повинные пациенты избавились от садистки-медсестры, которая теперь, наверно, никогда уже не будет никого лечить...
Мне стало смешно, и я фыркнул в кулак, не удержавшись. Голес притормозил в дверях и вопросительно оглянулся на меня:
— Что-то вспомнили?
Трубин тоже оглянулся — он снова возился с чайником.
— Это нервное, — улыбаясь, объяснил я. — Боялся, что мы с Иосифом облучились при взрыве. Думали, это был "конус"...
Голес подумал немного, кивнул:
— А это и был "конус". Насколько сейчас можно предполагать, конечно... Извините. — он открыл дверь. — Через час буду, никуда не уезжайте.
Мы остались одни. Я сидел, без сил уронив руки на колени, и с ненавистью глядя на сверток, беспризорно валяющийся на полу под одной из лекционных скамеек. Больше всего на свете мне хотелось его пнуть, и я сделал бы это — если б не опасался, что в нем что-нибудь взорвется.
Вот и конец. Через несколько часов меня начнет тошнить, расстроится желудок, потом подскочит температура, а еще спустя пару дней посыплются волосы, и я тихо умру в какой-нибудь специальной палате для облученных, оборудованной отдельным водопроводом и дезкамерой...
— Не все так безнадежно, Эрик! — Трубин неожиданно оказался рядом и потрепал меня по плечу. — Если боитесь, я могу отвести вас в лабораторию, там у нас стоит счетчик Гейгера. Хотите? Просто для спокойствия.
Здание, в котором мы находились, скрывало, оказывается, в своей сердцевине просторный лифт с зеркалом на стене, которое отразило мои бледные щеки, грязную повязку на лице, растрепанные волосы и перепуганный, темный глаз. Я поймал себя на том, что впервые за весь вечер гляжу на свое отражение, и стал машинально отряхиваться. Трубин засмеялся:
— У вас будет еще возможность привести себя в порядок.
Сам он выглядел все же получше — но ему и досталось меньше.
Лифт с ровным гудением проваливался вниз. Чувствовалось, что под фундаментом здания расположено довольно много этажей: мы ехали и ехали, а конца все не было видно. Пару раз спуск замедлялся, и раздавались какие-то щелчки, будто кто-то звонко перебрасывал костяшки счетов.
— Эрик, вы увидите там много интересного, — тихо сказал Трубин. — Ничему не удивляйтесь, пожалуйста. Внизу у нас лаборатории анализа, кабинеты психиатров, тестовые комнаты. Хотите узнать уровень своего интеллекта? Запросто. Музей внизу есть, там хранятся все необычные вещи, которые нам удалось собрать за сорок лет существования городка. Сам я когда-то спускался туда просто так, для общего развития. Вот и у вас сейчас есть возможность... поразвиваться.
— А как это — уровень интеллекта? — без всякого интереса, просто чтобы поддержать разговор, спросил я, но тут лифт мягко остановился, и двери поехали в стороны.
Коридор. Почти такой же, как наверху, только более узкий, выкрашенный синей масляной краской. Длинные плафоны в решетчатых гнездах, металлические крашеные двери с глазками, бетонный пол. Вдалеке, кажется, там, где коридор сворачивал, белела статуя с поднятой рукой. Издали она напоминала привидение.
Трубин вышел впереди меня и пошел, независимо сунув руки в карманы брюк. Он нервничал, но старался не показывать этого мне — и оттого его нервозность была особенно заметна.
Коридор жил. Двери заглушали, но не могли отсечь полностью чьи-то голоса, звуки механизмов, гудение, телефонные звонки. Я шел, пытаясь разгадать, что же таится в этих спрятанных от меня комнатах. Навстречу изредка попадались люди: рослые охранники в рыжих спецовках, стройные девушки, затянутые в белые медицинские халаты, седоватые, профессорского вида мужчины с охапками бумаг, стертые женщины средних лет, катящие тележки с пробирками. Возле какой-то двери я с удивлением увидел знакомое лицо — это была девушка с фотографии. Деловитая, она выскочила в коридор, понеслась было куда-то, прижимая к груди объемистую папку, но тут Трубин весело поймал ее в объятия:
— А где маленькая?
— О, папа, она с няней, ты же знаешь — взрыв и все такое, вызвали меня, говорят, завтра отдохнешь! — говорила она быстро, словно боялась забыть, что сказать. — Ты, папа, хоть бы им объяснил, что няня моя тоже человек, и ей собственных детей хоть иногда видеть надо!..
— Тпру! — он ласково ткнул ее ладонью в лоб. — Разогналась! Познакомься, это Эрик — я тебе потом расскажу, какие у нас тут дела.
— Добрый день, — поклонился я. — То есть, ночь.
— Эрик, — повторила девушка, протягивая маленькую руку с ненакрашенными ногтями. — А я — Мила, очень приятно, здрасьте, только мне пора, всех собирают, будут новые правила объяснять!
— Погоди, — терпеливо удержал ее отец. — Нам нужен счетчик Гейгера, ключей от дозиметрической у тебя нет?
— Нет, они на щите, папа, я убегаю, завтра приходите вместе на чай, я покажу рисунки маленькой, а сейчас извините! — она мягко вывернулась и удрала, глухо стуча по полу простыми мужскими ботинками на резиновом ходу.
— Вот так! — глядя ей вслед, Трубин улыбался. — Сейчас-то она ничего, а в детстве так частила — с первого раза и не поймешь. Жена это называла: птичий язык. Чирик-чирик, я побежала!.. Как вам моя дочь?