Да и... болеть лучше дома, на перине и под пуховым одеялом, с книжкой, спрятанной под подушку, травяным чаем и мамиными пирогами. А лучше нет средства от ссадин, чем обслюнявленный лист подорожника, прижатый к разбитой коленке. Ну или локтю, локти у меня страдали особенно часто.
Только вот волшебный подорожник остался в детстве.
И книжки.
И пироги.
И бабушкины мешочки с травами.
И уверенность, что завтра, на крайний случае послезавтра, все будет хорошо.
Здесь же — бесконечный луг и Оден, который, прочувствовав мое настроение, все больше помалкивал. А меня это его молчание почему-то раздражало неимоверно. Этим вечером нас разделил костер, который я разложила на плоском камне. Судя по старым следам копоти, ему уже случалось давать прибежище огню. Пламя расползалось рыжей кляксой, изредка подымалось, силясь дотянуться до котелка, и опадало, не способное удержаться на темных его боках.
— Скажи, — Оден все же заговорил первым, — все альвы такие злопамятные? Или только ты?
— Что?
Он повторил вопрос, и показалось — издевается.
Я злопамятная? Да я тут с ним нянчусь, вожусь каждый вечер, выкладываясь на полную силу, у меня даже арканы стали почти идеальны, и я злопамятная!
— Была бы злопамятная — ушла бы.
— Не надо, — тихо произнес Оден.
— Не буду.
Мы оба прекрасно знали, что я никуда не уйду, ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, когда мы, наконец, доберемся до Лосиной Гривы, и там уже придется решать, идти по ней либо же срезать путь через Долину. И не следует надеяться, что проберемся незамеченными.
Я смотрю на закипающую воду, понимая, что надо бы заговорить... я ведь не злопамятная.
Я практичная.
А темы для разговора нет. Теперь почему-то любая, самая отстраненная, кажется мне небезопасной. И молчание затягивается, оно неправильное, болезненное, и потаенное желание сбежать крепнет. Одной ведь лучше. Я прекрасно со всем сама справлялась, так зачем тогда себя мучить?
Мы ужинаем. И потом я вновь пытаюсь заткнуть жадные рты его ран, отмечая, что остались лишь те, которые на спине.
Но их тоже хватает.
А я устала. Я не привыкла так долго отдавать, и поэтому, когда Оден сгребает меня в охапку, сопротивляюсь, но слабо.
— Если я попрошу прощения, это поможет? — он заставляет меня сесть и держит крепко.
— За что?
— Не знаю. Ты мне скажи, а я соглашусь.
Он провел носом по шее.
— Я понимаю, что тебя обидел и сильно. И наверное, мне следовало промолчать. Или сказать как-то иначе.
— И что бы изменилось?
Факты перестали бы быть фактами?
— Понятия не имею. Возможно, ничего. А возможно, многое. Не обижайся, пожалуста.
— Я не обижаюсь. И не злюсь...
— Тогда в чем дело?
В том, что мне сидеть неудобно. И вообще, я не привыкла, чтобы меня обнюхивали. Или облизывали. Хотя нет, это не облизывание, но...
— В том, что... просто... мы слишком разные. И мне лучше держаться подальше от тебя.
— Совсем подальше?
Мою шею не собирались оставлять в покое. Оден нежно касался ее губами, прикусывал и отпускал.
— Я... помню договор... и на Лосиной гриве будет подходящее место и... дня два-три. Мы дойдем. А потом...
— Место значит... — он отстранился, но лишь затем, чтобы переключить внимание на уши. — Место — это, конечно, очень важно.
Еще как важно, но я не знала, что у меня настолько нежные уши.
— Отпусти!
— Нет. Если отпущу — сбежишь. А я слишком старый и больной, чтобы за тобой бегать.
И сбегу, потому что... потому что я не знаю, как мне дальше себя вести. Притвориться, что я не понимаю, что происходит?
— Тебе ведь не плохо, — Оден не спрашивает, но утверждает.
И да, мне не плохо. Мне хорошо, и я этого боюсь.
Я прекрасно знаю, что происходит между мужчиной и женщиной, видела не раз — в лагере быстро позабыли о такой вещи, как стеснение и мораль. И пусть бы мама старалась как-то оградить меня от того, что творилось вокруг, у нее не выходило.
Но там все было иначе.
Как-то... обыкновенно. Грязно. По животному. И если вначале во мне было какое-то нездоровое любопытство, то весьма скоро оно угасло. Я быстро научилась не обращать внимания на подобные вещи.
Правда, потом был Храм и святая уверенность, что здесь все иначе...
— Эйо, не надо вспоминать, — Оден гладит большим пальцем горло, и отросший ноготь слегка царапает кожу.
— Как ты понял?
— Ты закрылась. Посмотри, — палец перемещается на плечо, сдвигая край рубашки. — Шея деревянная. И плечи. И запах изменился.
Наверное, сейчас я могла бы вывернуться и уйти, Оден не стал бы задерживать. Но я не шелохнулась.
Отпускало.
Храма нет. Стен. Темноты. Есть луг и вечер, когда солнце почти уже нырнула в призрачные тенета горизонта. Кузнечики стрекочут.
И где-то совсем неподалеку громко возмущается куропатка.
А Оден, каким бы ни был, не станет меня мучить.
— Как изменился?
Мне надо говорить, иначе опять стану дергаться. Сбегу. И буду бегать до самой Лосиной гривы. А там уже отступать некуда. И ведь действительно не было плохо.
Оден отвечать не спешит, гладит шею, а завязки у рубашки сами собой разошлись. И съехала она на одно плечо, точнее съезжала, медленно, но как-то до отвращения целеустремленно.
— Слова могут обмануть, а запах — нет. Я точно знаю, когда женщина испытывает ответное желание.
То есть я...
— Так правильно, Эйо. Я не хочу причинить тебе боль. Но чем сильнее ты меня боишься, тем хуже будет. Поэтому просто попробуй расслабиться.
— Сейчас?
— И сейчас тоже... если тебе нужно, будем разговаривать.
Нужно. Но я не знаю, о чем с ним говорить. Не о том же, что мне сейчас неловко. Или что, несмотря на неловкость, мне не хочется, чтобы Оден останавливался. Правда, он и не собирался.
— А... — в горле пересохло, и я облизала губы. — А о чем разговаривать?
— О чем ты хочешь.
Рубашка сползала сверху, а его рука каким-то чудом забралась под нее снизу.
— А... — мысли в голове вертелись самые идиотские. И вопрос родился такой же. — А... ты уверен, что...
Оден сосредоточенно вырисовывал на моем животе спирали, с каждым витком подымаясь выше.
— Что? — вкрадчиво поинтересовался он.
— Что у тебя получится? Ну после всего и... и ты еще болен, и...
И спираль оборвалась на половине витка.
— Эйо, — вот в уши мне дышать совсем не нужно, они и так горячие, словно я полдня на солнцепеке пролежала. — Радость моя, никогда не задавай мужчине таких вопросов.
Почему? Может вообще эта затея беспресперспективная, а я тут маюсь.
Ну или не совсем, чтобы маюсь...
— В лучшем случае на тебя обидятся. В худшем, потянет немедленно доказать обратное. Кстати, одно другого не исключает.
Не надо доказательств! Я на слово поверю!
— Я не хотела тебя обидеть.
— Знаю. Ты просто боишься.
Оден убрал руки, и я испытала неожиданное разочарование, но говорить, чтобы вернул на прежнее место было как-то неудобно.
— Страх — это нормально. И после всего, что с тобой было, сильный страх — тоже нормально. Это только глупцы никогда ничего не боятся...
— А ты боялся?
Оден лег и потянул меня за собой. Пожалуй, я не имела ничего против.
Просто лежать.
Тепло. Уютно. Надежно. Если еще голову на плече устроить, то и вовсе замечательно.
— Конечно. Сначала боялся умереть во сне. Мама так ушла, накануне вечером еще играла... она у нас чудесно играла на клавикордах. И пожелала спокойной ночи. А утром отец сказал, что она умерла. Во сне.
Он не лгал, я чувствовала это. И устроившись под его рукой, не мешала рассказу.
— Я потом долго не мог заставить себя в кровать лечь. И вообще заснуть. Все казалось, что умру. Усну и не проснусь. Мне стыдно было рассказывать об этом отцу, он бы не понял.
— И что ты делал?
— Забирался в постель к брату. Почему-то казалось, что если он рядом, то со мной ничего не случится. И видишь, не случилось.
В Гримхольде, надо полагать, брата не было.
— Потом, уже в школе, страх прошел сам собой. Там за счастье было до кровати добраться и уснуть раньше, чем кто-то начнет храпеть... или разговаривать во сне... или не во сне. Подъем в шесть утра, умывальника всего два, а нас — две дюжины. Кто встал раньше, тот добрался до воды. Кто не добрался, тот к завтраку опоздал... кто опоздал, тот ждет обеда. Как-то быстро стало не до страхов.
Мама время от времени заговаривала о том, что домашнее образование не способно заменить приличного пансиона, где меня бы научили тому, что следует знать и уметь девушке.
— Потом я боялся Каменного лога. Слышал рассказы, пусть бы и в школе запрещалось говорить о нем. Но разве кто способен заткнуть подросткам рты? И дортуаре по ночам обсуждали, чувствует ли боль тот, кто сгорает заживо. И долго ли он проживет.
Я больше не задаю вопросов, но Оден сам отвечает.
— Чувствует. И живет долго. Мы вообще живучие... еще боялся за брата, когда он ушел. Виттар очень мягкий, ранимый и впечатлительный. Но он вернулся... страхов много, Эйо. Вопрос лишь в том, что им противопоставить.
— Я не хочу бояться.
И высвободив руку, дотягиваюсь до его щеки. От родинки к родинке, по спирали. Сворачивая и разворачивая, невзначай касаясь волос, которые отросли и стали жесткими, как проволока. А вот подшерсток все еще мягкий. И его приходится вычесывать мелким гребнем, иначе сбивается колтунами.
— Поцелуешь? — Оден жмурится.
Попробую.
Жаль, что гроз больше нет. В тот раз мне было куда проще решиться.
Альва.
Если бы и имелись сомнения, то сейчас исчезли бы.
У Одена всякие женщины были, и человеческие, довольно слабые, хрупкие; и вымески, отличавшиеся выносливостью и некоторой грубоватостью облика; и псицы, пусть бы и низшего рода. Случайные ли встречи, которыми хороши были королевские маскарады, или же связи, порой рождавшиеся из этих встреч, но редко длившиеся дольше недели-другой.
Были жены, которым надоело замужество и скука, вдовы, уставшие нести вечный траур в ожидании нового приговора от райгрэ, и порой — почтеннейшие матери семейств, еще не старые, но уже утомленные собственной почтенностью.
Те, кто искал приключений. Впечатлений. Денег. Или помощи рода.
Так или иначе, но рядом всегда находилась женщина, которая желала бы разделить с Оденом постель, не важно, на какой срок. В Гримхольде в их числе попадались и альвы, но их Оден старательно избегал, не из брезгливости, но уж больно хрупкими они казались.
Одинаковыми.
Узкие лица с неестественно тонкими чертами, но непременно длинноносые. Глаза всех оттенков зеленого. Пухлые губы. И фигуры, лишенные всякой женственности.
Вправду ивовые прутья, одинаково гладкие ровные со всех сторон.
Одена отторгали и запах, и вид, и движения, плавные, текучие какие-то, словно бы сам воздух, окружавший альвинов, был иным, медвяно-плотным.
А вот к Эйо его влекло, и отнюдь не как к потенциальному источнику.
Воздержание сказывалось?
Вероятно. Последней его женщиной была вдова-полукровка. Невысокая и кряжистая, она обладала спокойным норовом, была молчалива и покорна. Оден не помнил ее лица, но помнил пышную грудь с синими веточками сосудов, мягкие складочки на боках и уютную округлость бедер.
Ему в принципе нравились такие женщины, было в них что-то успокаивающее.
А может прав Виттар, говоря, что в каждой Оден видел ту первую, которая появилась в старом поместье с легкой отцовской руки.
В ней не было ни юности, ни особой красоты, но присутствовала некая тяжеловесная дородность, сперва показавшаяся отвратительной.
— Не нравлюсь? — она ходила медленно, степенно, и широкие юбки колыхались, обнажая белесые щиколотки. — Погоди, еще неделька и тебе все равно будет, кого завалить.
Он тогда плохо понимал, что с ним происходит.
А другие женщины, те, на которых Оден начал засматриваться, вдруг исчезли. Да и вовсе старый дом обезлюдел.
— Так оно безопасней, — толстуха сама готовила, и сама подавала еду, не давая себе труд заботиться такой мелочью, как сервировка. Она и о салфетках порой забывала. — Мало ли, еще порвешь кого невзначай, потом сам жалеть станешь.
— А сама не боишься?
Ему хотелось задеть эту женщину. Напугать. Причинить ей боль. Но она рассмеялась, и голос был хриплым, прокуренным.
— Я с вашим братом обращаться умею. Да и крепкая. Выдержу.
Она не соврала.
И осталась в поместье на месяц, приучая Одена ладить с самим собой, ласковыми уговорами заставляя живое железо отступать, удовлетворяя жадное диковатое любопытство и как-то легко выдерживая весь его подростковый напор.
По прошествии месяца Оден предложил ей остаться.
— Не стоит, — ответила она, скалясь желтоватыми зубами. — Привяжешься еще, потом маяться станешь. Ни пользы в том, ни добра.
Уже потом, подыскивая кого-нибудь для Виттара — не так уж много было тех, кто рисковал связываться с молодыми псами, пусть бы и за хорошую плату — Оден надеялся встретить ту самую женщину. Не для найма, но чтобы убедиться, что с ней все в порядке.
Не получилось.
А может и к лучшему, что не получилось.
Неуместные воспоминания. И Эйо, устроившись на сгибе руки — хоть бы сбегать не пытается — тоже задумалась, но похоже, что нынешние мысли ее не имели ничего общего ни с лагерем, ни с Храмом. Эйо была спокойна, умиротворена и настолько расслаблена, что тянуло повторить эксперимент.
Но спешить не стоило: слишком легко все испортить.
Будет завтра.
И послезавтра.
И целая безумная уйма дней.
Оден сам не заметил, как уснул. Переход был резким, болезненным.
Жар близкого огня. И черная решетка, на которой раскаляются щипцы. Стена с желтым пятном света, прокопченная корона над факелом и знакомый протяжный скрип ворота.
Звенят натянутые до предела сухожилия, но боли нет.
— Я просто решила напомнить, — Королева Мэб восседает на ржавом троне, ощетинившемся шипами. Над головой ее раскрыл объятья железный обруч, в котором зажимали голову. И острые зубья его еще блестят от крови. — А боль... если тебе не хватает...
Она касается когтем металла, и звон возвращает чувствительность, но не голос. Оден кричит, но не произносит ни звука.
— Так лучше. Мы же не хотим никого разбудить, правильно?
Сон. Просто сон.
Изуродованный, рожденный его больным разумом, который выплескивает воспоминания. Разум заставляет тело верить в то, что пыточная вернулась.
И дыба.
Щипцы. Тиски. Ножи. Шипы и иглы.
Аист. Кевтонский крест. Кошачья лапа...
В первый раз ему казалось, что любую боль можно выдержать с честью, но его быстро избавили от иллюзий.
— Какой же ты упрямый, — вздыхает Королева и взмахом руки останавливает палача.
Одену снова позволяют остаться целым. Если вдруг окажется, что палач перестарался — а бывало и такое — за дверью обнаружится доктор. Королева по-своему заботлива.
И вправду не любит игрушки терять.
— Разве это имеет значение? Реальность. Сон. Слишком зыбкая между ними граница. Сейчас для тебя боль реальна, верно? А я могу оставить тебя здесь надолго... навсегда.