Продвигаюсь вперед в хаосе продавцов и покупателей. Вот разложены у ног продавцов разрозненные кучки самых разнообразнейших предметов домашнего обихода — посуда, утварь, столовые приборы. Попадаются также инструменты, часы, разок мелькнул в пределах обзора электрический карманный фонарик. Кстати, цилиндрический карманный фонарик зажат и у меня в левом кулаке... Я двигаюсь все дальше и дальше. Меня уже не раз хватали за рукав, спрашивая — что, продаю ли фонарик, и почем, или, может, сам чем интересуюсь? То отбрехиваясь, то молча вырывая руку, продолжаю свой путь. Вокруг мелькают зипуны, пальто, шинели, полушубки, меховые жилетки — апрельское солнце светит ярко, но от земли еще тянет зимним холодом, и по углам дворов и под стенами еще жмутся повсеместно кучи серого нерастаявшего снега.
Вот уже около часа приходится просеивать это людское месиво, над которым стоит неумолчный гул тысяч голосов. Дело непростое — тут не приходится просто шляться из конца в конец и зыркать по сторонам. Тут надо быть все время начеку. Хотя одет я максимально непритязательно — достал с антресолей валявшуюся там еще с Гражданской шинельку, под шинельку — гимнастерку, нацепил кепку попроще, — но лицо в карман не спрячешь. Опытный карманник сразу выделит из толпы непростого покупателя. А еще по прежней жизни помнился мне рассказ одного из моих дедов, как он посещал Сухаревку...
Дед мой был тогда еще совсем молодым и работал слесарем. И по молодости лет относился он к рассказам некоторых своих родственников и знакомых о вездесущих и необычайно ловких карманниках, орудующих на Сухаревке, со здоровым недоверием. И вот чтобы доказать окружающим, а больше — самому себе, что не так страшен черт, как его малюют, он отправился на Сухаревку с твердым убеждением, что уж у него-то из кармана ничего вытащить не сумеют. Однако для страховки он взял с собой кошелек, наполненный не деньгами, а мелкими металлическими обрезками, взятыми из мастерской, где он работал. Сунул кошелек в боковой карман брюк — и вперед.
Не успел мой дед ступить по земле Сухаревки и нескольких десятков шагов, как вдруг почувствовал не слишком сильный, но чувствительный удар по затылку. Дед в гневе обернулся, но никого поблизости, кто мог бы сойти за его обидчика, уже видно не было. А на мостовой лежал его собственный кошелек, который и прилетел ему в голову, пущенный рукой раздосадованного карманника, не получившего ожидаемой добычи...
Но вот, наконец, мой взгляд за что-то зацепился. Нет, это еще не искомый предмет. Это продавец. Мятое, неухоженное, но некогда дорогое пальто черного сукна с вытертым до блеска бархатным воротником. Шляпа-котелок, пришедшая в еще большее небрежение. Пенсне на худощавом, точнее, осунувшемся лице, явно знававшем лучшие времена. Да и взгляд какой-то такой... малость затравленный. Кажется, что ему уже лет шестьдесят, хотя наверняка в действительности субъект помоложе. Ну, явно из 'бывших', не нашедших себе места в нэповской России. Теперь я уже четко ухватил в толпе этого человека и чисто инстинктивно двинулся в его сторону. И подсознательная догадка не подвела меня.
У ног худощавого субъекта в суконном пальто и котелке пристроилась она. Та, кого я так долго искал в этой толпе. Она ласкала взгляд совершенными формами, и казалось, взирала на окружающих с гордым видом — 'я знаю себе цену!'. И в самом деле, она имела на это право. Черные эмалевые поверхности, блеск никелированных деталей, соразмерная каретка и надпись 'МЕРЦЕДЕС'. Русскими буквами! Значит, и шрифт на машинке русский. Машинка выглядит совсем новой — не исключено, что ее ввезли по недавнему торговому договору с Германией. До войны самый дорогой 'Ремингтон' шел аж за 325 рублей (а более дешевые модели типа 'Ундервуда' можно было и за две сотни купить), но сейчас пополнение парка машинок очень небольшое, а успело их выйти из строя за годы Мировой и Гражданской войн ой, как немало. И теперь даже в государственном магазине цена самой дешевой пишущей машинки ('Smiths-Premier') здорово кусается — аж 300 рублей! Так что я не удивлюсь, если продавец за подержанный агрегат запросит никак не меньше двух сотен.
Но 'бывший' огорошил меня:
— Тридцать пять червонцев, — сухо и немного желчно бросил он, оглядев меня с головы до ног и, видимо, не сочтя достойным покупателем.
Э, так не пойдет! Пятьдесят червонцев — это вообще весь мой запас наличности, а с собой и всего-то тридцать!
— Ты что? — не могу скрыть удивления и возмущения. — Я вон сейчас дотопаю до Мясницкой и за тридцать червонцев новенькую возьму!
— И что ты за тридцатник возьмешь? — не желает отступать 'бывший'. — Дешевое американское барахло, которое и несколько лет не протянет? А тут настоящее немецкое качество! — Субъект в некогда дорогом суконном пальто даже приосанился и гордо посмотрел на машинку, стоявшую у его ног.
Опускаюсь рядом с машинкой на корточки и подсвечиваю внутренности механизма фонариком. Затем начинаю издалека:
— В Германии кризис сейчас... Они любым заказам рады... Вот и эту машинку для большевичков быстренько склепали... — как бы размышляя вслух, медленно выговариваю я. — О хваленом немецком качестве тут уже речи нет. Вы только взгляните, какая небрежная обработка деталей! Так что десять червонцев — красная ей цена.
Лицо 'бывшего' вспыхивает красными пятнами:
— Вы, господин хороший, шутить изволите? Не нравится моя цена — берите себе 'американку' по советской! — язвительно заявляет он.
— Да у твоей-то, небось, по кризисным временам, на детали такой дешевый металл пущен, что она через пару лет вся в хлам износится! — искренне начинаю кипятиться я. — Я сам по торговой части работаю с заграницей, не понаслышке знаю, какое барахло они сейчас нам сплавляют, — с апломбом заявляю продавцу. — Ладно, наброшу вам еще пять червонцев, а не то — стойте тут, ждите другого покупателя. Если повезет, в чем я лично очень сильно сомневаюсь.
Продавец начинает колебаться. Мои громкие сомнения в качестве выставленной на продажу машинки начинают внушать ему опасения, что потенциальных покупателей такая 'реклама' может и разогнать.
— Тридцать червонцев! — так же сухо и желчно бросает он.
— Да мне дешевле обойдется настоящую довоенную машинку сломанную в конторе списать да починить, чем червонцы на ветер кидать за это чудо! (Кстати, эту мысль надо запомнить...) — Мое негодование неуступчивостью продавца едва не толкает меня к тому, чтобы сорваться на крик. — Возиться, дураку, было неохота, вот и приперся сюда. Хорошо, согласен, за собственную глупость надо платить. Пожертвую еще пару червонцев!
— Двадцать восемь! — быстро отвечает 'бывший', нервно поправляя котелок на голове. — И это последняя цена!
Начинаешь колебаться? Это хорошо. Чем бы тебя дожать...
— Не стоит вам, уважаемый, с продажей-то затягивать. Скоро чекисты все пишущие машинки на учет ставить будут, образцы шрифта собирать... Так что зарегистрированную машинку на Сухаревку уже не отнесешь.
— Червонец скину... — продавец уже явно уступает нажиму.
— Черт с тобой, даю на круг ровно двадцать пять червонцев, и разойдемся довольные друг другом! — покровительственно предлагаю я ему.
'Бывший' долго мнется, молча жует губами, кажется, что-то подсчитывает в уме...
— Ладно... — почти шипит он, — давайте деньги!
— Сначала проверим машинку, — останавливаю его. Достаю, разворачиваю принесенный с собой листочек бумаги, сложенный вчетверо, заправляю его в каретку и довольно быстро отстукиваю строчку, где попадаются старорежимные 'яти' и 'ижицы'. Хватаюсь за рычаг перевода каретки — она идет достаточно плавно и довольно мягко утыкается в упор, — и отстукиваю еще одну строчку. Что же, печать четкая, литеры почти пробивают бумагу, что позволит печатать под копирку со сносным качеством.
Встаю, разгибаюсь и не торопясь, аккуратно развинчиваю фонарик, который я так и не выпускал из руки. Достаю оттуда обернутые вокруг батареек пять бумажек по пять червонцев каждая, отдаю в руки господину в котелке. Вот, собственно, и почти все, что у меня с собою было, если не считать кое-какой мелочи, завязанной в узел прихваченного с собой солдатского сидора, в который я и упаковываю свое приобретение.
Теперь мои домашние вечера плотно заняты работой. Еще до похода на Сухаревку я запасся бумагой, копиркой, конвертами, марками, выяснил, насколько смог, не привлекая излишнего внимания, нужные адреса и подготовил текст письма, которое во многих десятках экземпляров должно разойтись по Союзу.
На обычных почтовых конвертах стоят обычные адреса — ЦК нацкомпартий, губкомов, крайкомов, некоторых укомов и городских райкомов РКП(б). Внутри каждого такого конверта — еще один конверт, на котором кое-как имитированы реквизиты писем Секретариата ЦК. Расчет на то, что местные работники в любом случае обратят внимание на такое письмо и его содержание сделается известным.
Что же там, в этих письмах, которые я старательно перепечатываю, делая за один раз три экземпляра (больше — уже плохо читается)?
А там — в духе милых гимназических шуточек, по канцелярской кнопочке под зад каждому члену Политбюро накануне XIII съезда РКП(б). Там — письмо анонимного 'ответственного работника ЦК', который обеспокоен тем фактом, что среди вождей в Политбюро идет какая-то странная возня. Между работниками ЦК ходят настойчивые слухи, что среди вождей обсуждается вопрос о том, как бы скрыть от делегатов съезда адресованное им письмо покойного Владимира Ильича, или хотя бы не дать им ознакомиться с его текстом, а преподнести только в собственном пересказе с собственными комментариями. Есть основания опасаться того, что вожди хотят скрыть от партии те нелицеприятные характеристики, которые дал им Ленин в своем последнем письме к съезду. Насколько верны эти слухи — точно сказать невозможно, ибо все, что связано с письмом Ленина, окутано завесой секретности. Но в любом случае делегатам надо внести ясность в этот вопрос, чтобы не оказаться в дураках...
Я надеялся не столько на смелость делегатов предстоящего съезда, сколько на трусость и взаимную подозрительность членов Политбюро. До них неизбежно дойдет факт рассылки таких писем, и они, скорее всего, решат подстраховаться и вынуждены будут сыграть в оскорбленную невинность: 'Вот оно, это письмо, читайте — мы не боимся критики нашего дорого Ильича, никто от вас и не собирался ничего скрывать, это все были злобные вражеские наветы'.
За неделю по почтовым ящикам в столице разошлось около ста тридцати таких писем. Сказать, что я не трясся от страха, рассовывая их по почтовым ящикам, — значит, не сказать ничего. Да, карьера тайного агента — явно не для меня. После каждой порции посланий, доверенных почте, возвращаюсь домой со взмокшей спиной и на плохо гнущихся ногах. Впрочем, у меня хватало ума держать черновик письма в уме, отправив его сразу после сочинения в дровяную печь на кухне. Туда же каждый вечер отправлялась использованная копирка. Наконец, в субботу поздно вечером, дождавшись, когда Игнатьевна отправится почивать, сжигаю в том же очаге кухонной плиты все оставшиеся конверты, марки, копирку, машинописную ленту, испорченные экземпляры, тщательно перемешав кочергой оставшийся пепел с догорающими дровами.
Когда наступило следующее воскресенье, верно послужившая мне пишущая машинка 'МЕРЦЕДЕС' вновь перекочевала в тот сидор, в котором прибыла в мою квартиру, и, устроившись за спиной, отправилась к остановке трамвая, шедшего за Калужскую заставу. Протиснуться в битком набитый трамвай с сидором за плечами, в котором лежит пишущая машинка, — упражнение не для изнеженных канцелярских работников. Весь путь публика, набившаяся в трамвай, напирала со всех сторон, и углы пишущей машинки (которая, казалось, только из одних углов и состояла), немилосердно врезались мне в спину и в бока. Одно хорошо — эти ощущения смогли почти вытеснить из моего сознания ощущение страха.
Но вот наконец трамвай миновал Калужскую заставу и остановился за Московской окружной железной дорогой. Вдоль выемки, в которой железная дорога сбегала к мосту через Москву-реку, тропками спускаюсь к реке, огибаю у самого подножия комплекс зданий Андреевского (Преображенского) монастыря, где в настоящее время, кажется, действовала лишь одна церковь, и следую дальше. Сидор с пишущей машинкой оттягивает плечи. Ну ладно, уже недолго осталось.
Несмотря на сумерки, еще не слишком свежо. Апрель старательно наверстывает тепло, недоданное во время мартовских холодов, деревья и кусты уже обзавелись зелеными почками, а кое-где листочки уже вот-вот развернутся. Спускаюсь ниже, почти к самому урезу воды, выискивая укромное местечко, где кусты позволяют подойти к воде практически незамеченным. Наконец такое место найдено. Сумерки уже сгустились, под берегом довольно темно, и не видно ни одного из рыболовов, которые порой довольно густо усеивают эти места, заходя с удочками в руках по колено в воду (а дальше дно довольно резко уходит на глубину). Последние годы вместе с мужчинами рыболовным спортом здесь стали заниматься и некоторые молодые дамы, пользуясь случаем продемонстрировать своим кавалерам красивые коленки... Впрочем, апрель — не самый любимый сезон для здешних рыболовов-любителей.
Еще раз оглядываюсь. В пределах прямой видимости — никого. Сбрасываю с плеч сидор, старательно раскручиваю его за лямки и зашвыриваю метра на четыре от берега. Коротко булькнув, он вместе со своим тяжелым грузом уходит под воду.
* * *
Я и не подозревал, какая буря поднялась в Политбюро и в Секретариате ЦК, когда на столы партийных вождей поступило несколько писем с мест, с приложением тех текстов, которые я так старательно рассылал. Все подробности этой бури так никогда и не стали мне известны, но Бухарин впоследствии, вспоминая об этом, качал головой, и приговаривал:
— Коба тогда чуть всю душу не вытряс из Агранова, требуя найти отправителей этих злополучных писем, но тому так и не удалось отыскать никаких зацепок. Сколько уж он народу перетряс в аппарате ЦК, и бывших секретарш Ленина допрашивал, и на Крупскую чуть не орал (а наедине, может, и орал — с него станется), — и все без толку. Так что пришлось собирать Политбюро и думать, как же быть. Да тут еще оказалось, что Зиновьев с Каменевым непонятно из-за чего стали собачиться со Сталиным. 'Выкладывай, — говорят, — карты на стол. Хватит втемную играть!' Я тогда не сразу понял, о чем это они, но уже чуял, что добром это не кончится...
Глава 16. Прогулки по Нескучному саду
Время торопило. Не успели мы расстаться с милой дамой по имени 'МЕРЦЕДЕС' (впрочем, попившей немало моей кровушки), как на следующий день, в понедельник, 21-го (кстати, канун дня рождения Ленина), меня ждало еще одно романтическое приключение. Вечером после работы я сел на трамвай, но не поехал домой, а по знакомому уже маршруту отправился в сторону Калужской заставы. На этот раз я сошел, не доезжая двух остановок до Окружной железной дороги, и направил свои стопы в Нескучный сад.
Если кто-то подумал, что я решил устроить вечернюю прогулку с Лидой Лагутиной и отправляюсь на свидание с ней, то он жестоко обманулся в своих ожиданиях. Как раз в эти недели я инстинктивно сторонился ее, не желая даже случайно впутать девушку в закручивающуюся интригу. В Нескучный сад я пошел один.