| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
От ее дыхания потеет зеркало, лицо краснеет от согнутого положения, а Трэйси сообщает:
— Еще из "Кама Сутры" — если мужчина вотрет себе сок граната и тыквы и масло из огуречных семян, то у него встанет, и простоит шесть месяцев.
В этом совете — прямо какой-то золушкин крайний срок.
Она замечает выражение моего лица в зеркале и говорит:
— Блин, ну не надо так все принимать на свой счет.
Где-то строго на север над Далласом я пытаюсь чуть разогреться, а она рассказывает мне способ заставить женщину никогда тебя не бросить — для этого нужно покрыть ей голову колючками крапивы и обезьяним пометом.
А я в ответ, мол, что — серьезно?
А если искупать жену в буйволовом молоке и коровьей желчи — то любой мужчина, который ей воспользуется, станет импотентом.
Говорю — неудивительно.
Если женщина вымочит верблюжью кость в соке календулы и покроет этой жидкостью ресницы — то любой мужчина, на которого она посмотрит, будет околдован. Еще верняком пройдет павлинья, соколиная или грифовая кость.
— Глянь сам, — советует она. — Все в большой книжке.
Где-то на юго-юго-восток над Альбукерке мое лицо стало как яичный белок от вылизывания, щеки растерлись об ее волосы, а Трэйси сообщает, что бараньи яички, сваренные в подслащенном молоке, вернут мужскую силу.
Потом прибавляет:
— Я не имела в виду то, как оно прозвучало.
А мне казалось, что я еще неплохо справляюсь. Учитывая пару двойных бурбонов и то, что к этому моменту я уже три часа был на ногах.
Где-то на юго-юго-запад над Лас-Вегасом ноги у нас обоих дрожали как в ознобе, — а она показывает мне то, что "Кама Сутра" называет "выщипыванием". Потом "высасыванием манго". Потом "пожиранием".
Кувыркаться друг с другом в собственной чисто вытертой пластиковой комнатушке, подвешенными в процессе во времени и пространстве — это не мазохизм, но что-то близкое.
Прошли золотые времена "Локхидов Супер-Созвездий", где каждый сортир по левому и правому борту был двухместным номером: раздевалка с отдельным туалетом за дверью.
Пот струится по ее гладким мышцам. Мы вдвоем кроем друг друга: две совершенные машины, выполняющие работу, для которой созданы. Иногда минутами соприкасаемся только поршневой запчастью и ее краешками, которые влажнеют и выбиваются наружу; плечи мои отведены назад и развернуты по пластиковой стенке, остальная часть ниже пояса тычется вперед. Трэйси переставляет одну ногу с пола на край раковины и опирается на поднятую коленку.
Нас лучше разглядывать в зеркале: на плоскости и за стеклом, в фильме, в файле, на странице журнала: кто-то другой, не мы, — кто-то красивый, без жизни и будущего вне данного момента.
Лучшей ставкой на "Боинге 767" будет большой центральный туалет в конце салона туристского класса. Вам совершенно не подфартило, если вы на "Конкорде", где туалетные отсеки миниатюрны — хотя это мое личное мнение. Если вы там будете только отливать, разбираться с контактными линзами или чистить зубы — уверен, места хватит.
Но если у вас возникнет желание провернуть то, что "Кама Сутра" называет "ворон", или "квизад", или все остальные вещи, которые требуют больше двух дюймов движения туда-обратно, то лучше надейтесь попасть на "Европейский Аэробус 300/310" с его широченными задними туалетами в туристском классе. Для полочного места и таких же размеров простора для ног — нет ничего лучше двух задних туалетов "Британского Авиаборта Один-Одиннадцать", для полного счастья.
Где-то на северо-северо восток над Лос-Анджелесом я почти растираю себе кое-что, поэтому прошу Трэйси отпустить.
И спрашиваю:
— Зачем ты это делаешь?
А она переспрашивает:
— Что?
"Это".
А Трэйси улыбается.
Людям, которых можно встретить за незапертыми дверями, надоело болтать о погоде. Здесь люди, уставшие от надежности. Здесь люди, которые переделали ремонты слишком во многих домах. Здесь загорелые люди, которые бросили курить, употреблять сахар, соль, жиры и мясо. Это люди, которые наблюдали, как их мамы с папами и дедушки с бабушками учатся и работают всю жизнь лишь для того, чтобы потерять все в итоге. Растрачивают все, чтобы остаться жить на одной питательной трубке. Забывают даже, как жевать и глотать.
— Мой отец был доктором, — говорит Трэйси. — А там, где он сейчас, ему не вспомнить и собственное имя.
Те мужчины и женщины, которые сидят за незапертыми дверьми, знают, что дом попросторнее — это не ответ. Как и супруг получше, денег побольше, кожа поглаже.
— Чем не обзаводись, — говорит она. — Все оказывается просто очередной вещью, которую придется потерять.
Ответ в том, что ответа нет.
На полном серьезе, момент вышел тяжеловатый.
— Нет, — говорю, проводя пальцем между ее бедер. — Я про вот это. Зачем ты бреешь шерсть?
— Ах, это, — отзывается она, закатывая глаза и улыбаясь. — Чтобы можно было носить стринги.
Пока я устраиваюсь на унитазе, Трэйси изучает себя в зеркало, видя не столько лицо, сколько то, что осталось от косметики, — и одним влажным пальцем подчищает смазанный край помады. Растирает пальцами крошечные следы укусов около сосков. То, что "Кама Сутра" назвала бы "рассеянные облака".
Она говорит, обращаясь к зеркалу:
— Причина, по которой я странствую, в том, что если вдуматься — вообще нет причин делать что угодно.
Нет смысла.
Здесь люди, которые не столько хотят оргазма, сколько просто забыть. Все на свете. Только на две минуты, на десять минут, на двадцать, на полчаса.
Или, может, когда с людьми обращаются как со скотом, они так себя и ведут. А может — это просто повод. Может, им скучно. Может быть, никто не приспособлен торчать целый день, втиснувшись в консервную банку, набитую другими людьми, не шевеля ни мышцей.
— Мы здоровые, молодые, бодрые и полные жизни люди, — говорит Трэйси. — Если присмотреться — какое поведение неестественней?
Одевает блузку, снова накатывает колготки.
— Зачем я вообще что-то делаю? — рассказывает. — Я достаточно образована, чтобы отговорить себя от любой затеи. Чтобы разобрать на части любую фантазию. Объяснить и забыть любую цель. Я такая сообразительная, что могу опровергнуть любую мечту.
Все сижу на том же месте, голый и усталый, а экипаж анонсирует снижение, приближение ко внешней области Лос-Анджелеса, потом сообщает текущее время и температуру, потом информацию по связанным полетам.
И на какой-то миг мы с этой женщиной стоим молча и прислушиваемся, глядя вверх в никуда.
— Я делаю это — это — потому что мне приятно, — говорит она, застегивая блузку. — А может — и сама не знаю, зачем этим занимаюсь. Между прочим, за то же самое казнят убийц. Потому что если переступишь раз какие-то границы — то будешь переступать их и дальше.
Спрятав руки за спину, застегивая змейку на юбке, она продолжает:
— По правде говоря, я на самом деле и не хочу знать, зачем занимаюсь случайным сексом. Просто занимаюсь, и все, — говорит. — Потому что, как только изобретешь для себя хорошую причину — тут же начинаешь урезывать все под нее.
Ступает в туфли, взбивает прическу с боков и просит:
— Пожалуйста, не думай, что это было нечто особенное.
Отпирая дверь, продолжает:
— Расслабься, — говорит. — Когда-нибудь все, чем мы только что занимались, покажется тебе так, мелочевкой.
Высунувшись боком из пассажирского салона, она добавляет:
— Сегодня просто первый раз, когда ты переступил обычную черту, — оставляя меня в наготе и одиночестве, напоминает. — Не забудь закрыть за мной дверь, — потом смеется и говорит. — Если тебе, конечно, теперь захочется ее закрывать.
Глава 41
Девушка с конторки уже не хочет кофе.
Не хочет пойти проверить свою машину на стоянке.
Заявляет:
— Если что-то случится с моей машиной — я знаю, кого винить.
А я говорю ей — "шшшшшшшшшш".
Говорю, мне послышалось что-то важное — утечка газа, или ребенок где-то плачет.
Мамин голос, приглушенный и усталый, доносится по интеркому неизвестно из какой комнаты.
Мы прислушиваемся, стоя у конторки в холле Сент-Энтони, а мама рассказывает:
— Лозунг для Америки — "Недостаточно Хорошо". Вечно все у нас недостаточно быстрое. Все недостаточно большое. Мы вечно недовольны. Мы постоянно совершенствуем...
Девушка с конторки объявляет:
— Не слышу никакой утечки газа.
Тихий, усталый голос говорит:
— Всю жизнь я провела, нападая на все подряд, потому что слишком боялась рискнуть создать что-нибудь...
А девушка с конторки обрубает его. Жмет на микрофон и произносит:
— Сестру Ремингтон к приемному столу. Сестру Ремингтон к приемному столу, немедленно.
Жирного охранника с нагрудным карманом, набитым авторучками.
Но когда она отпускает микрофон, из интеркома снова доносится голос, тихий и шепчущий.
— Вечно все было недостаточно хорошо, — говорит мама. — И вот, под конец моей жизни я осталась ни с чем...
И голос гаснет, уходя вдаль.
Ничего не осталось. Только белый шум. Помехи.
А теперь она умрет.
Если не случится чудо.
Охранник вылетает через бронированную дверь, смотрит на девушку за конторкой, спрашивает:
— Ну? И что здесь за ситуация?
И на мониторе, в зернистом черно-белом, она показывает на меня, сложившегося пополам от боли в кишках, на меня, держащего в руках собственный раздутый живот, и объявляет:
— Он.
Говорит:
— Этому человеку нужно запретить доступ на территорию — начиная с текущего момента.
Глава 42
Как показали в новостях прошлым вечером — я ору, размахивая руками перед камерой, Дэнни стоит чуток позади, пристраивая камень в кладку, а Бэт еще чуть сзади него, разносит камень в пыль, пытаясь вырубить статую.
По ящику я получился желтушно-желтым, сгорбленным от вздутия и веса кишок, которые расползаются внутри на части. Согнувшись, поднимаю рожу, чтобы смотреть в камеру; шея гнется дугой от головы к воротничку. Шея у меня толщиной в руку, кадык торчит наружу, толстый как локоть. Это было вчера, сразу после работы, поэтому на мне еще надета блузкообразная полотняная рубаха из Колонии Дансборо, и бриджи. Плюс башмаки с пряжками и галстук — тоже хорошего маловато.
— Братан, — замечает Дэнни, сидя рядом с Бэт в ее квартире, когда мы смотрим себя по ящику. — Видон у тебя не особо.
Видон у меня, как у коренастого Тарзана из моего четвертого шага, согнувшегося у обезьяны с жареными каштанами. Жирный спаситель с потрясной улыбкой. Герой, которому уже нечего скрывать.
По ящику я пытался сделать одно — объяснить всем, что недовольства не было. Пытался убедить людей, что сам же и заварил всю кашу, позвонив в город и рассказав, что живу недалеко, и какой-то псих строит тут без разрешения непонятно что. И стройплощадка несла угрозу детям из окрестностей. И работавший парень не казался особо кайфовым. И это сто пудов была сатанинская церковь.
Потом позвонил им на телестанцию и рассказал то же самое.
И вот так все началось.
Про то, что я сделал все это только для того, чтобы заставить Дэнни во мне нуждаться, ну, этот момент я не разъясняю. Не по телевизору же.
На самом деле все мои объяснения остались на полу монтажной комнаты, потому что по ящику я просто вон тот потный раздутый маньяк, который пытается заслонить рукой объектив, орет на репортера, чтобы тот проваливал, и хлопает рукой по микрофону со звуком "бум", пробивающимся сквозь съемку.
— Братан, — говорит Дэнни.
Бэт записала на пленку мой маленький окаменелый миг, и теперь мы смотрим его снова и снова.
Дэнни продолжает:
— Братан, ты смотришься как одержимый дьяволом, или что-то вроде.
На самом деле я одержим совсем другим божеством. Это я пытаюсь быть хорошим. Пытаюсь провести несколько маленьких чудес, чтобы раскачаться до крупных вещей.
Сидя здесь, с термометром во рту, проверяю его, а на нем 35,5. С меня продолжает сочиться пот, поэтому говорю Бэт:
— Прости за твой диван.
Бэт берет термометр посмотреть, потом кладет прохладную руку мне на лоб.
А я добавляю:
— И прости, что считал тебя тупорылой безмозглой девкой.
Быть Иисусом значит быть честным.
А Бэт отвечает:
— Все нормально, — говорит. — Мне всегда было плевать, что ты считаешь. Только что Дэнни, — она сбивает термометр и всовывает его обратно, мне под язык.
Дэнни перематывает пленку, и вот я снова здесь.
Сегодня ночью у меня болят руки, а кисти ободраны от работы с известью в растворе. Спрашиваю Дэнни — так что, каково оно — быть знаменитым?
Позади меня на телеэкране поднимаются и вздымаются по кругу стены из камня, образуя основание башни. Другие стены встают вокруг зазоров для окон. Сквозь просторный дверной проем виден пролет широких ступеней, воздвигнутых внутри. Другие стены сходят на нет, обозначая основания для новых крыльев, новых башен, новых галерей, колоннад, лепных водоемов, врытых в землю дворов.
Голос репортера интересуется:
— Здание, которое вы строите — это дом?
А я отвечаю — "мы не знаем".
— Это какая-то церковь?
"Мы не знаем".
Репортер вступает в кадр: мужчина с коричневыми волосами, зачесанными в одну уложенную выпуклость над лбом. Он подносит руку с микрофоном к моему рту со словами:
— Тогда что же вы строите?
"Мы не узнаем, пока не уложим последний камень".
— Но когда это произойдет?
"Мы не знаем".
После такой долгой жизни в одиночку, приятно говорить — "мы".
Наблюдая, как я говорю это, Дэнни тычет пальцем в экран и комментирует:
— Отлично.
Дэнни говорит, что чем дольше мы сможем продолжать строить, чем дольше сможем продолжать созидание, тем больше вещей станет возможным. Тем дольше мы сможем выносить собственное несовершенство. Задержать конечное удовлетворение.
Считайте идею тантрической архитектурой.
По ящику я объясняю репортеру:
— Тут дело в процессе. Дело не в том, чтобы что-то завершить.
В чем самый прикол — я всерьез считаю, будто помогаю Дэнни.
Каждый камень — это день, который Дэнни не растратил. Гладкий речной гранит. Угловатый темный базальт. Каждый камень — маленькое надгробье, маленький монумент каждому из дней, в которых труд большинства людей лишь испаряется, выдыхается или становится безнадежно просроченным с момента выполнения. Не упоминаю все это при репортере, и не спрашиваю у него, что случается с его работой после той секунды, как она уходит в эфир. Эфиры. Это и есть передача. Она улетучивается. Стирается. В нашем мире, где мы работаем на бумаге, упражняемся на машинах, где время, силы и деньги уходят от нас, принося так мало взамен, — Дэнни, который лепит камни в кучу, кажется нормальным.
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |