Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Молодые люди... — Кто-то тронул меня за рукав, и я, обернувшись, увидел давешнюю старушку в белой шали (но теперь платок покоился на плечах, потому что солнце к полудню припекало вовсю): внимательные глаза, необычайно сухие под седыми кустистыми бровями и тонкий пробор в седых волос. Она разглядывала нас с неменьшим интересом, чем слона в посудной лавке.
Экскурсия кончилась, и мы остались одни на тенистой аллее — я, Анна и эта старушка.
Старушка обвела нас с Анной долгим взглядом и сказала после некоторой паузы, во время которой я успел бросить на Анну взгляд и обнаружил, что она смотрит на старушку с почти дочерней нежностью.
— Такие молодые, интересные люди... и так трогательно ладят... как приятно смотреть... — Она замолчала, вдруг уступив в своем решении неизвестно кому или устыдившись наших лиц, впрочем, последнее, вероятно, имело отношение лишь ко мне, но только не к Анне.
Анна улыбнулась вначале мне (улыбка было более чем мягка), а потом — ей и, наклонившись, поцеловала старушку в щеку:
— Спасибо...
Старушка сразу приободрилась.
— Я хочу сказать, что вы редкая пара... такого сейчас уже не встретишь...
— Надолго ли... — тихо прошептала Анна, и шея, и гладкий чистый висок, где след расчески в черных волосах запечатлелся, как мазок кисти художника, на мгновение принял твердость прохладного мрамора.
— Я хочу подарить вашей жене вот это, — старушка перевела на меня свои сухие глаза, — только осторожнее, может внезапно заболеть голова. У вас не болит голова? — Впрочем, вопрос носил чисто условный характер, ибо Анна не обратила на предупреждение ни капли внимания, а приняла веточку, усыпанную желтовато-белыми цветами, как час назад принимала от меня букет — так, словно это букет роз, присланный из парижского цветочного салона.
— Спасибо... — сказала Анна. — А это вам, — и отдала мои цветы.
Старушка вдруг заволновалась, восхищенно погрузилась в цвет розового облака, а мы пошли и оглянулись, когда уже оказались за воротами, и увидели, что она так и стоит с этим букетом.
Мы решили не ехать автобусом, а спуститься к морю и уехать в город на катере. По расписанию у нас еще был почти час времени до следующего рейса.
Мы спускались по каменным лестницам к далекому морю. Иногда дорожка разветвлялась, и мы выбирали путь наугад под сенью жимолости и маслин, и опавшие листья под ноги наводили на мысль, что этой дорогой давно никто не пользуется. И когда уже вышли на пустынный пляж, где ветер рвал гребешки волн и швырял пену на ржавые опоры двух причалов, догадались, что катера отсюда не ходят.
Мы нашли себе место за белой стеной заброшенного кафе, где по углам была набросана бурая листва и где ветер почти не ощущался.
Шумел прибой, и деревья, там, откуда мы спустились, казались волнисто-пышным ковром с белесыми пятнами в тех местах, где в глубине прятались дома и отдельные скалы.
Анна села за столик, а я решил приготовить горячее вино. Нашел банку из-под маслин, набрал воду и возился в углу, сооружая из пары кирпичей что-то вроде очага.
Она вдруг как-то съежилась там, за столиком, под моим накинутым пальто, и по вздрагивающим плечам я понял, что она плачет.
Я смочил водой платок и подал ей. Она смяла его в кулаке, и слезы скатывались прямо на куртку.
Я даже не пытался успокаивать. Я знал эти слезы — без причины, сиюминутные, женские. Но потом, когда она отняла руки, понял, что ошибся.
— Господи, как я устала! — сказала она, — как я от всего устала...
Она уже не плакала. Это было гораздо серьезнее, потому что в ее голосе появились нотки, которые предвещали былую сцену на вокзале.
— Анна... — сказал я, — ну к чему это все... — и почувствовал, что говорю не то.
— Всему приходит конец, — сказала она.
— Нет... — воспротивился я.
Она улыбнулась одними уголками рта и покачала головой, даже не глядя на меня.
— Нет! — не поверил я.
— Тебе надо быть осторожным, — сказала она, — очень осторожным. Стоит один раз попасться им, они тебя сомнут.
— Нет! — сказал я еще раз. — Я не хочу!
— Бедный ты мой, бедный...
— Нечего меня жалеть, — сказал я.
— А я и не жалею, с чего ты взял?
— Ну тогда не делай из меня дурака, — сказал я.
По сути, все было решено раньше, дома, в номере, пока мы ехали, слушали экскурсовода, шли, разбрасывая листву по ноздреватым камням, — теперь мы добрались к тому, к чему должны были добраться.
— Ты не знаешь, какая это сила...
— Не хочу ничего знать! — выпалил я.
— Узнаю своего Романа...
Она еще раз улыбнулась из-под моего пальто и груды растрепанных волос.
— Давай поговорим спокойно... Тебе надо быть осторожным.
— Догадываюсь, — криво усмехнулся я. — Это так же стыдно, как забыть застегнуть ширинку.
— Нет, не догадываешься, — сказала она, — совсем не догадываешься, уж поверь мне! — и глаза у нее выглядели совсем больными. — Они лишены тех предрассудков, которыми живем мы. Может быть, когда Сеня твердо станет на ноги, у нас будет все...
— Я подожду, — согласился я, чувствуя, как холодок поселяется в животе. — Я подожду... только ты могла бы этот вопрос решить гораздо раньше, например, сразу после нашего приезда.
— Нет, — сказала она. — В той касте, где я живу, этого не прощают... — И замолчала на полуслове, и я понял, что она подумала о сыне.
— Через год он женится и уйдет от тебя, — сказал я.
— Ты не знаешь его, — возразила Анна.
— Возможно, — согласился я, — и дай бог... Но это правда, они все уходят, рано или поздно.
Мне совсем не хотелось говорить так, но я чувствовал, что это необходимо. Это было необходимо хотя бы для того, чтобы заставить ее подумать и о нас обоих.
— Я тебе не верю, — сказала она, — ты его не знаешь, совсем не знаешь, — повторила она, уходя в себя, и разговор повис, как нож гильотины, как эхо в гулкой долине.
— У тебя передо мной нет никаких обязательств... — начала она.
— Поди ты со своими обязательствами! — оборвал я ее. — О чем ты говоришь?! Ну о чем!
— Ты не понял, — сказала она на тон выше и очень внятно. — Нам нельзя встречаться... по крайней мере, некоторое время... Какой отец дурак! Какой дурак! Господи! — воскликнула она, — если "там" что-то есть, душа его никогда не найдет покоя!.. Я тебя умоляю, не связывайся с ними, это стена.
— Не свяжусь, — сказал я, — буду, как барсук, ждать в своей норе, пока мы оба не состаримся и нам на все будет наплевать.
— Другого выхода нет, — сказала Анна.
— Есть! — сказал я.
— Это равносильно самоубийству! — воскликнула она.
— Так жить нельзя!
— Меня это не особенно волнует, — ответила Анна. — Я давно живу по инерции.
Нет — она не нуждалась ни в чьих слезах и утешениях тоже.
Я вернулся к костру. Вино было почти готово.
Я подождал еще немного — быть может, от того хаоса, что царил в голове, и от злости тоже.
Ветер задувал через стену, раскачивая над головой дерево с большими зелеными плодами, и в свитере было заметно прохладно.
Я подошел к ней и сказал:
— Почти горячее, будешь?
Она сделала пару глотков, поставила бутылку на стол и прижала ладони к пылающим щекам.
— Если бы кто-то сказал мне, что в середине жизни я буду сидеть на берегу моря и пить вино с тобой, я бы не поверила.
— Я тоже не поверил бы, — сознался я и отпил.
Вино было горячее и обжигало желудок.
— Этот мир не создан для нас, — сказала она.
— Ты просто устала, — сказал я.
Она улыбнулась.
— Знаешь, о чем я мечтаю? — спросила она, грея руки на бутылке.
— Догадываюсь, — ответил я, ибо почти читал ее мысли.
— Я мечтаю о том дне, когда смогу сказать им все, что о них думаю.
— Это будет ложь... для них, — сказал я.
— Пускай!
— Это только укрепит их, — сказал я, — во лжи.
— Но все равно, я не теряю надежды однажды сообщить им эту запретную, как священная корова, новость.
— Не поверят, — сказал я.
— Ну и пусть, — сказала она, — плевать, это уже не будет иметь никакого значения.
— Все едино, — сказал я.
— Все, да не все, — сказала она. — Однажды, когда я была маленькой, бабушка подарила мне шарик, на одной стороне которого был изображен вождь мирового пролетариата, а на другой — земной глобус, но за это время что-то же должно измениться? А?
Я не ответил. Зачем отвечать, когда все уже перетолочено двадцать раз.
Мы допили вино. Ветер по-прежнему шумел в деревьях и разгонял крутую волну, и что-то там внутри меня отлегло свинцом с души, и наступило полное безразличие.
Потом мы поднялись на дорогу и пошли по нагретому серпантину, и Анна сняла куртку, потому что от ходьбы стало жарко, и здесь я спросил, совершенно не к месту, помнит ли она тот наш школьный роман. Она помнила. Хорошо помнила. Настолько хорошо, что когда рассказывала, у меня снова поднималась злость неизвестно к кому.
Она и сейчас идет там, в моей памяти, женщина с поступью богини. Перед нею лежит широкая лента шоссе, а выше и ниже и по поворотам — купы деревьев в непривычно-пышной не по-зимнему зелени, дальше блестит море и серебристый берег бухты, а уже совсем вдали — небо.
Через два дня мы вернулись домой.
Я уезжаю из этого города. Мне нечего здесь делать и ничего не держит. Ибо разве можно требовать от человека сверх его сил. Ибо Создателю угодно распределить роли именно таким образом. Ибо в Писании сказано: "Пей воду из твоего водоема и текущую из твоего водоема". Ибо: "Ожидание праведников — радость..." Ибо мне не нравится этот мир и его порядки.
Я уезжаю туда, где холодные стремительные ручьи гремят на перекатах, где соленый ветер заставляет кипеть кровь, где я буду тропить свою тропу по первоснегу, а цепочка следов всегда будет бежать за мной.
Я уезжаю туда, где были счастливы мои родители; где однажды снег таял на прелых бревнах и камни маслянисто выступали из тумана, а рука отца, лежащая на моем плече, слегка подтолкнула и голос, который я слышу до сих пор, сказал: "Пошли...", и мы пошли, и спустились в железное чрево, и заняли каюту, и поплыли неизвестно куда; где однажды мы сидели с ним у костра, и коричневые сумерки оседали на коричневый мир, и чай в котелке пах брусничным листом и дымом стланика и где я однажды потерял его.
Теперь я знаю, что палачи допустили ошибку — они дали его сыну вырасти и докопаться до сути, той сути, которая в конце концов должна погубить их самих.
Глава двенадцатая
Ночью задул ветер.
Он прилетал с океана, норовистый, как взнузданный жеребец. Переваливал через спины сопок и, завывая, срывался в долину.
Провода на столбах уныло звенели.
Дом стонал и подрагивал. Металлическая мачта, на которой была укреплена антенна, беспрестанно раскачивалась, сотрясала крышу, и было слышно, как то одна, то другая оттяжка провисает, а потом рывками натягивается и вибрирует от напряжения, добавляя к симфонии шорохов, скрипов, ударов дребезжания стекла, не закрепленного в коридорчике, визга, скрежета, бормотания, оханья, стенания — всему этому молитвенно-заунывному экстазу непогоды — высокие всплески: "Дзз-з-знь! дзз-з-знь! дзз-з-знь!", словно кто-то невидимый вплетал для упорядочения какофонии недостающие звуки, прислушивался к замирающему верещанию, а потом снова дергал за оттяжки и подыгрывал себе на оконных рамах.
Дом сопротивлялся с отменным упорством. Каждый раз, когда направление ветра менялось и наступало временное затишье, он затаивался, как судно во впадине волн, потом взлетал кверху и принимал очередной удар. Тогда в невидимые щели, как вода сквозь изношенные шпангоуты, просачивались бесчисленные струйки сквозняка и комната наполнялась холодом, хотя заслонки печи были закрыты всего час назад.
Всю ночь кручусь с боку на бок. Подоткнул одеяло, набросил сверху овчинный полушубок, доставшийся мне как неотъемлемый дух дома, дух добра и бескорыстия.
Рекс просыпается и, цокая когтями по полу, перекочевывает из коридора на свой коврик к теплому печному боку.
Наконец, не выдерживая, я встаю, одеваюсь и иду ставить чайник.
Снаружи кромешный ад. Темнота ревет и злобствует, и время тянется бесконечно долго.
Утро наступает хмурое, как будто весь мир в одну ночь разбух и насупился. Пока готовлю завтрак, из окна кухни видны стремительно несущиеся вдоль залива свинцовые тучи и рваный шлейф завихрений, отрывающийся от их подбрюшья. Сам залив едва различим. Сопки по ту сторону залива, в ясную погоду так похожие на стадо плывущих китов, — в непроглядной молочной кисее.
Часам к десяти ветер заметно меняет направление и паузы между рывками увеличиваются. Из туч, застрявших на вершинах, просыпается дождь. Как и все в этом мире, где все предметы или слишком велики, или, напротив, — миниатюрны, как листья березы-копеечницы, он мелок и сеет, как из невидимого сита — безостановочно, основательно, с добросовестностью трудяги покрывает весь мир блестящей пленкой.
После завтрака накидываю куртку и выхожу на улицу. Крыльцо влажно и залеплено желто-багряными листьями. Воздух наполнен тревожным запахом осени и непогоды. Низина, в одночасье потерявшая большую часть листвы, теперь до самого залива не отличима от окружающего пространства. Воздух студен настолько, что кажется — вот-вот пойдет снег. Но в хаосе темных туч нет-нет да и проглядывают светлые разрывы.
На крыльцо, облизываясь, выскакивает Рекс, обследует двор, проверяет углы сарая и по-деловому исчезает в кустах за колодцем. На мгновение вижу, как в березняке мелькает его тень. Рыжие подпалины на боках делают его почти незаметным на осеннем фоне.
Если присутствие души должно подтверждаться каким-либо физическим проявлением, то у Рекса, вне всякого сомнения, душа есть. Сам я склонен думать, что она проявляется у него через ворчание. Обычно это случается, когда я возвращаюсь из тех прогулок, в которые его не беру. Услышав мои шаги, он поднимает уши, подчеркнуто-выдержанно встает, вытягивает сухие точеные лапы до хруста — сначала одну, потом другую, встряхивается, отчего шерсть на загривке перекатывается упругими волнами, и зевает. Завершив эту важную часть ритуала и проснувшись окончательно, подходит, глядя куда-то в сторону. Сижу на ступеньках и жду. Спина его натянута, как хорошая тетива. Тыкается в плечо. Даже сквозь рубашку чувствуешь, какой у него холодный нос. По-прежнему не смотрит в глаза, и вообще говоря, в течение всего священнодействия его взгляд блуждает где угодно, но только не на моем лице. Замирает — весь в своем удовольствии, и вдруг (сколько бы ни готовился — никогда не среагируешь) короткий стремительный бросок языком в губы, — и я получаю поцелуй. После этого он начинает урчать. Он урчит на все лады под моими руками, как избалованный домашний кот, любимец семьи, при этом не теряя ни капли собачьего достоинства — весь в своем наслаждении. И так же, полный сдержанности, удаляется, воздав хозяину с лихвой.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |