Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Венчика! Боже Ты мой! А Гальярд-то, дуралей, думал, что все само собой наладится, стоит ему в монастырских стенах оказаться. Вон оно что: ни отца Гильема, ни покоя, ни минуты времени на него и его обеты у приора монастыря. Этого нам только не хватало, вот как сказал отец приор на капитуле, где читалось письмо с распоряжениями Гильема Арнаута. Только беглый мальчишка из семьи еретиков нам и был надобен, чтобы еще пару капель масла добавить в огонек. Мало того, что главный инквизитор от нас требует немедленно арестовать его обвиняемых! И именно сейчас, когда весь город готов броситься на нас, стоит лишь совершить неверное движение!
Тем не менее четверо монахов, все четверо — сразу после исповеди, приняв Святые Тайны и по мере смертных сил подготовившись к смерти — на следующий день вышли исполнять приказ своего Орденского главы. Брат Бернар в этот день не смог за завтраком проглотить ни кусочка хлеба. Чтец то и дело терял строку, сбивался и получил от отца приора наказание — двухдневный пост, будто и без поста в Сен-Ромене было возможно сейчас наесться досыта. Будто все это имело какое-то значение, с замиранием сердца думал Гальярд — еще не знавший в те времена, сколь драгоценно и самоценно монашеское послушание, не зависящее ни от какой войны за стенами. В тот самый день после терции брат Бернар передал, что приор зовет Гальярда к себе.
Чей ты сын, спросил приор. Гальярд ответил. Приор — горбоносый, профилем похожий на хищную птицу — спросил, понимает ли Гальярд, что тут происходит. Юноша прочистил горло и сказал, что да, кажется, понимает. И ты все равно хочешь вступить в Орден Проповедников, как-то очень утвердительно спросил приор. Понятно. И чего ты в Ордене ищешь? Мученичества? Легчайшего пути на небеса?
Ужас какой, сейчас он меня погонит, подумал Гальярд. Сказать ему да — разгневается, сказать нет — тем более пошлет вон, мученичество-то где-то рядом, если кто его не желает, пусть бежит... Перспектива быть изгнанным пугала юношу куда больше, чем возможная смерть: в его годы в настоящую смерть для себя самого еще не слишком верят. Подумав, Гальярд решил ответить честно.
— Не знаю, отче. Хочу вступить в этот святой Орден больше всего на свете, давно хочу, и все сильнее, а почему хочу — сам не знаю.
— Зато Бог знает, — неожиданно мягко ответил приор. — Он пускай и решает. Доживем до завтра, увидим, кто вернется — будут тебе обеты. Сколько лет тебе?
Семнадцать, солгал Гальярд. Потом под взглядом приора поправился — шестнадцать.
Брачный возраст, сказал отец приор без тени улыбки. Господь отнимает одних братьев, дает других. Господин жатвы решает, кого посылать на труд, и не мне ему перечить. Читать умеешь? Пойди с братом Бернаром в нашу библиотеку и почитай там Августинов устав и постановления капитулов. Особенно второго и последнего.
До чего же странно было темным, как вечер, ноябрьским днем сидеть в осажденном монастыре, у бледного окошка, и читать, не понимая почти ничего от волнения — Regula Sancti Auqustini, составляя разрозненные латинские слова во фразы, поминутно лазая в словарь и извлекая из полного сумбура высекающую слезы мысль — "Тот должен считаться богаче остальных, кто, испытывая нужду, оказался более сильным. Ибо лучше в меньшем нуждаться, чем много иметь". В рекреации что-то происходило, крики, шум, кто-то быстро пробежал мимо библиотечной двери... Кости Гальярда превратились в туго сжатые пружины, удерживаться на месте становилось почти невозможно. Однако он упорно сидел — настоятель запретил прерывать чтение, запретил выходить, пока за ним не придут — и до боли в глазах всматривался в черные строчки. "Чистите сами свою одежду или носите ее стирать в прачечные. Это делайте с разрешения брата настоятеля, чтобы не испачкали вы своих душ в чрезмерном стремлении к чистоте вещей..." И несмотря на ужасную тревогу, на сложный латинский текст, на все на свете, Гальярд с изумлением осознавал, что именно сейчас он счастлив. Что сейчас, впервые в своей жизни, он совершенным образом находится там, где должен находиться — на своем месте.
Четыре брата, посланные арестовывать двенадцать человек против воли всего города, вернулись живыми. Вернее, их приволокла на себе и в себе разъяренная толпа. Один был без сознания, остальные трое даже могли сами идти — и четвертого втащили в монастырские двери. Яростные вопли людей за стенами позволяли подумать, что сейчас Сен-Ромен не иначе как будут штурмовать — однако штурма все не было: люди явственно чего-то ждали. Пошел мелкий дождь, однако толпа и не думала расходиться. Люди натягивали на головы плащи, крики перешли в глухой постоянный ропот. Отца приора, который уже вечером попытался поговорить с народом, открыв окошко наверху стены, ударили камнем в лоб, и следующий день он ходил с повязкой вроде сарацинского тюрбана. Утром следующего дня блокада слегка раздалась, пропуская герольда — человека на коне, в тулузских цветах и с рожком в руке.
— Слушайте! Слушайте! И не говорите, что вы не слышали!
Голос у герольда был что надо — даже Гальярд за несколькими дверями отлично расслышал каждое слово зачитанного им постановления тулузского городского магистрата: монахи так называемого ордена проповедников изгоняются из Тулузы, сроку им дается ровно до вечера этого дня.
На этот раз приор даже вышел за ворота, решительно сказав братии, что бояться тут нечего. О произошедшем разговоре с посланником градоправителей Гальярд узнал от брата Бернара — сам он с рассвета сидел в библиотеке, и, трясясь от волнения, невидящими глазами читал постановления капитула 1228 года.
— Наш монастырь подчиняется собственному орденскому начальству, то есть нашему провинциалу, нашему генеральному магистру, а также Святому Престолу, и только по их требованию мы можем изменить свое местонахождение. Требования светских властей мы без согласия с властями церковными выполнять не можем.
— Значит, вы отказываетесь?
— Отказываемся.
— Ваш ответ Тулузе — нет?
— Нет.
— Не желаете уйти миром — уйдете войной.
Вот и весь разговор, последние слова приора утонули в реве толпы, а через несколько часов муниципальные солдаты уже взломали дверь монастыря, и под улюлюканье довольных зрителей монахов одного за другим выволакивали на улицу. Вслед за ними из монастырских ворот полетели вещи — в основном тряпье, книги слишком дороги, чтобы муниципалитет так просто изгнал их из своего города, кое-кто успел похватать личные бревиарии, но да разве в книгах дело!
Итак, процессия братьев проповедников — шестнадцать человек, во главе приор с горящей свечей в руках, за ним субприор со Святыми Дарами, а дальше все остальные, кто с чем — кто с узлом, кто с Псалтирью, а затертый в серединку Гальярд без скапулира еще, но уже в Бернаровой тунике тащил пару книг — Августинов устав и протоколы генеральных капитулов. Да, видок у процессии был вовсе не праздничный, никто бы не подумал, что эти монахи гордо обходят град, скажем, в канун Вознесения! Приор с замотанной головой, двое братьев с палками (один по увечью, другой по старости), остальные тоже не слишком целые — всех украшали синяки, шишки, грязные следы на одежде. Бернар де Рокфор щеголял подбитым, на глазах распухающим веком. Того, кто вчера был без сознания, нынче поддерживали с двух сторон.
Смешная процессия, да, многие смеялись. И даже когда приор подал знак, и кантор первого хора начал шестой псалом — Domine, ne in furore tuo arguas me — пение не могло заглушить смеха. По сторонам пути менялись лица; пару раз из окон вылетала какая-нибудь дрянь, кусок скверной капусты свалился Бернару точнехонько на голову, а по спине отца приора растекся яичный желток. За шестым псалмом последовал тридцать первый — все семь покаянных, один за другим, Ты покров мой, Ты охраняешь меня от скорби, окружаешь меня радостями избавления — и Гальярд, шагая за хромым братом с палочкой, перед Бернаром, который от волнения несколько врал мелодию — чувствовал себя совершенно счастливым. День был дождливый — Гальярд знал это потому, что постоянно стряхивал капли с несомых книг; хотя ему было трудно поверить, что не светит солнце: почему же тогда так сияло все вокруг? Если бы кто угодно — если бы, скажем, возлюбленный брат спросил его: ну что, Галчонок, ты доволен, шагая в компании осмеянных изгоев прочь из родного города, ты доволен, два дня евши только сухой хлеб, доволен ли ты в чужой зашитой одежде, доволен ли сейчас, когда тебе затылок только что попало моченое яблоко — этого ты искал, ради этого нас оставил? Гальярд ответил бы, ни на миг не задумываясь — да, доволен, совершенно доволен, этого я искал и ради этого оставил всех. И поверьте мне, поверьте, amici mei — оно того стоило, оно всецело того стоило, потому что Бог говорит со мною, Он внутри меня и посреди нас, я чую Его, как собственную руку — Он всегда был здесь.
И когда запели наконец Miserere — Гальярд был так-то счастлив, что может подтягивать. Некоторые псалмы из сожженного бревиария он все-таки успел выучить, благодарение Богу. Miserere пели уже у поворота Мельничной улицы, выходя в ворота Комменж — и именно там, в узком месте, женщина, слезливо дыша ему в лицо, выскочила ниоткуда и всунула в руки какую-то тряпку. От неожиданности Гальярд чуть не отбросил ее, запнувшись — "et in peccatis concepit me mater mea" — но успел понять, что не тряпка это: узелок, платок, и внутри что-то звякает, кругляши — монетки... В смятении обернувшись, он-таки разглядел ее лицо впервые перед долгой разлукой — ее безусловно любящее лицо — и хотя не успевал уже ей более ничего сказать, попытался крикнуть ей глазами — что он счастлив, счастлив, что оно того стоило, если бы только ты могла это понять!.. Больше он ее по дороге не видел, хотя после той мгновенной встречи беспрестанно крутил головой — отчасти боясь увидеть в толпе Гираута, отчасти более всего этого желая. Впрочем, не видел он свою мать не только по дороге, но и никогда более, потому что по возвращении доминиканцев из изгнания многие верующие в ересь семьи на всякий случай переселились из Розового города, в том числе уехал с домочадцами и отец Гальярда, продав свой мельничный пай. Новоявленный монах в самой сокровенной своей глубине был рад их отъезду, а также тому, что в самом деле не мог сообщить братии, куда же они отправились.
На первое время изгнанники обосновались в Бракивилле, в доме кафедрального капитула — благо епископ принадлежал к тому же самому ордену и из Тулузы за город уехал несколько раньше, когда из-за муниципального запрета торговать с доминиканцами не смог купить себе даже хлеба на ужин. Монеты, неизвестно как раздобытые матушкой в дорогу потерянному сыну, немедленно отправились в небогатую копилку пропитания братии. После чего на следующий же день он с сопровождении брата Бернара был отправлен в Каркассон — с новостями к Гильему Арнауту, а заодно и от греха подальше. Отец приор боялся, что его, сына одного из осужденных инквизитором знатных горожан, начнут искать и потревожат их хрупкий покой даже здесь, в Бракивилле — а до Каркассона с таким количеством больных братьев, да еще и в ноябре месяце, благополучно дойти было мало надежды. Там-то, в Каркассонском монастыре, Гальярд и принес свои обеты в руки несгибаемого отца Гильема Арнаута, там-то в первый же день и полюбил его навсегда, и там же, перед самым возвращением в Тулузу, под неизбывные семь псалмов ему в должное время выстригли первую тонзуру. И плачущее лицо матушки из причины боли стало постепенно превращаться в причину чего-то иного... надежды, может быть? Или понимания?..
...Может быть, и понимания, но уж никак не надежды. По крайней мере, никакой надежды не родилось в тот осенний день, почти такой же мокрый и холодный, как день изгнания из Тулузы, когда, сидя с запрокинутой головой под бритвой брата Люсьена, Гальярд думал, как бы не допустить Антуана до единственно логичной, совершенно правильной мысли — что из-за него, Антуана, умерла его мать. Не так, как говорил этот паскуда Бермон — нет, куда проще: чтобы развязать сыну руки, дать ему возможность сделать что надобно и уйти отсюда как можно дальше. Что бы такое сделать с пареньком, на что бы его отвлечь?.. Брось, оборвал себя Гальярд: у тебя много более насущных забот, за этого мальчика ты не отвечаешь, Господь о нем позаботится, к тому же он уже взрослый, а ты лучше пекись о том, что тебе Господом доверено. Например, о покаянии всех тех, кто к тебе сегодня явится по ордерам. А в няньки к Антуану ты не нанимался, о нет. Ты принадлежишь своим братьям, Доминику, святой Марии и Господу.
Хорошо брил Люсьен — вовсе не больно! Может, секрет был в том, что при бритье он использовал жидкое мыло из запасов рыцаря Арнаута, а в Сен-Ромене обычно брились с помощью лишь горячей воды. Напевая пятый, "бритвенный" псалом — под него почему-то чаще всего занимались бородой и тонзурой — Люсьен приседал, аккуратно срезая маленькие волоски на кадыке; уже "готовый" Аймер подпел пару строчек и куда-то подевался. "А я, по множеству милости Твоей, войду в дом Твой, поклонюсь святому храму Твоему в страхе Твоем" — тихонько выводил Люсьен, придерживая усталую голову главного инквизитора кончиками пальцев. Дремотная тишина сошла на Гальярда; дремотная тишина облекала его разум, уходящий в глубину, где ни о чем более не надо тревожиться...
...Дремотная тишина разбилась, как с грохотом упавший кувшин. Гальярд дернулся, пробуждаясь — и Люсьен едва успел развернуть руку с бритвой, но все равно на шее сразу налился красный порез.
— Скажите, что это ОН!
Антуан, часто дыша, стоял в дверях — бежать дальше у него не было сил, он просто орал с места, краснолицый, совершенно бешеный.
— Это не она, отче!!! Это он!!! Скажите, что не она!!!
Лестница выстрелила Аймером, который едва не сбил вопящего мальчишку с ног, но удержался и его удержал, ухватившись за притолоку.
— Антуан, хватит! Отче, простите Бога ради, дело в том, что я рассказал ему... Как вы велели...
Парень сбросил поддерживающую руку Аймера; сухой, без единой слезинки, он смотрел, как у Гальярда по шее стекает полоска крови — и слушал в его молчании самое скверное известие в своей жизни: да, его мать действительно покончила с собой, навеки погубив свою душу, и ничего с этим не поделаешь, поздно, бесполезно, ни таинства, ни страдания, ни легионы ангелов уже ничего не исправят. И Гальярд, умеющий говорить со всеми — от закоренелых еретиков до папских легатов, от своих новициев даже до собственного родного брата Гираута — умный, опытный, верующий Гальярд сейчас совершенно не имел что сказать.
14. Justitia et misericordia.
Двое суток прошло, съедено тяжелым и однообразным трудом. Ризничий Симон Армье оказался вовсе не еретиком, а "душепосланником" — собственно, откуда и взялось его семейное прозвище "армье". За сходную плату он устраивал легковерным поселянам встречи с их умершими родственниками, подробно рассказывая им о загробной жизни, которая в его изложении по большей части происходила где-то между небом и землей, "в средних сферах", где души проходили свое очищение путем постоянной беготни, слежки за близкими и тревог о незавершенных земных делах. Просьбы, обращенные покойниками к живым родственникам и друзьям, были весьма незамысловаты: отдать их долги, не пускать дочь гулять с таким-то парнем, заказать, в конце концов, мессу за упокой. Как добрый католик, Симон радел о благе своей церкви; Гальярд выяснил, что у них с кюре существовало нечто вроде сговора — отец Джулиан смотрел сквозь пальцы на душепосланничество у себя в приходе, а благочестивый армье регулярно побуждал прихожан от имени дорогих мертвецов пожертвовать что-либо на церковь, что-либо на бедных, поднести священнику на Рождество самую толстую свечу для освещения храма... В своем роде искусство ризничего было даже полезно — за исключением того, что внушало простецам чрезвычайно дурные и даже еретические воззрения на загробную жизнь. Ни кюре, ни ризничего в Мон-Марселе не осталось, печально думал Гальярд, предписывая Симону посетить местного епископа в течение ближайшего месяца. Как колдун, он подлежал епископской юрисдикции, однако как отчасти еретик подпадал под власть инквизиции, и Гальярд легко вышел из затруднения, что же делать с Симоном: велел ему в качестве епитимии отправляться к епископу и принять его вердикт, однако же публично принести покаяние, прочесть символ веры и принять таинства в день Sermo Generalis. Местные епископы любят, когда инквизиция оказывает им внимание. Перепуганный Симон, которому с легкой руки кюре и в голову не приходило, что его воззрения несовместимы с католической верой, долго крестился и пытался прочитать Pater в знак своей верности, будучи уверен, что это и есть символ веры. Впрочем, раскаяние его показалось Гальярду довольно искренним.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |