Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Падение очередного врага тулузская сторона приветствовала криками торжества. Несколько человек бросилось посмотреть, расшибся ли он насмерть; я рявкнул, чтобы не отвлекались, и меня послушали. Какое-то время мы занимались только штурмовой лестницей: швыряли камни, стреляли, лили кипяток, и наконец мы с еще одним оруженосцем в кольчуге закончили дело — обрубили крючья и перевернули лестницу, едва не надорвав себе животы. В нашу сторону просвистело несколько стрел, но ни одна, по счастью, не достигла цели. Я приказывал заняться минерами — теми из них, кто не разбежался от падения лестницы — а видно было плохо, но некое копошение и мелькание огней снизу примерно указывало место пребывания врага. И в это время до меня донесся паникующий вопль папаши Гвоздолома:
— Братцы! Лови, держи! Франк убегает!
Я и не желая, обернулся: франкский рыцарь, подхваченный "вороном" и хорошо приложившийся о внутреннюю стену, оказался жив. Чудом, не иначе, не сломал себе шею — хотя расшибся сильно. И теперь он старался боком, боком, оставляя за собой кровавый след, уползти в проулок. Шлем с него сорвало падением, меч тоже утратился — франк держал его в руке, когда карабкался по лестнице; но доспех еще служил какой-никакой защитой от стрелы, которую немедля послал в раненого горячий Барраль.
— Стоять! — рявкнул я, увидев, что не меньше половины моих ополченцев устремились к башенке, чтобы спуститься. — Все по местам! Не сходить с постов!
Однако папашу Гвоздолома было уже не остановить. Не слушая меня или не слыша, он скатился по лестнице кубарем, извергая проклятья. Нам, бойцам обороны, доставалось мало франкской крови: когда стреляешь со стен, сам толком не понимаешь — убил ли кого, ранил ли. Жажду мести могли полностью остудить только те, кто участвовал в вылазках; и теперь, при виде такой легкой добычи — настоящего франка, подранка, да еще и пойманного благодаря его, Гвоздоломовой, машине — конечно же, он не мог удержаться. С криками "Тулуза!" папаша бросился вдогон раненому, а следом за отцом рванул и парень Барраль. Этот, кажется, еще никогда в жизни не убивал франка своими руками и не мог упустить такой сомнительной чести.
Сердце мое горело. Я не мог оставлять поста, ни кому случае не должен — и вдвойне обязан оставаться на месте, раз уж был тут главным. Но тот рисунок, который, как мне показалось, я видел на котте франка, жег меня, как раскаленное клеймо.
— Всем оставаться на местах! Пельфорт — за старшего! — (Пельфорт был тот самый оруженосец, с которым мы опрокинули лестницу, наиболее опытный из моих людей). — Сейчас буду! — и уже зная, что поступаю неверно, и не слушая поднявшегося за спиной ропота, я как был — с арбалетом в руке, а в арбалете единственный болт — помчался вслед за ослушниками.
Раненый от страха смерти развил небывалую для себя скорость, однако пробежал недолго: разбитое тело через несколько шагов отказало ему, он упал — и тут же был настигнут отцом и сыном. Я догнал их, ориентируясь в сумерках по восторженным воплям Барраля: "Врешь! Не уйдешь! Готов, франкская собака!"
Папаша Гвоздолом был тише и деятельней: он уже вытащил нож из-за пояса, но перед тем не отказал себе в удовольствии впечатать в голову франка несколько ударов ногами. Человек лежал на земле, скорчившись и мокро всхрипывая, и когда я закричал "Стоять, сукины дети!" — на мой вопль обернулся один Папаша.
— А, эн Толозан! Попался наш голубчик! — Лицо его, черное, как у чертенка, сияло белозубой, почти детской радостью. На лице у него была кровь — непонятно, своя или чужая.
— Пшел, мужик! — я оттолкнул немало изумленного Гвоздолома, хотя Барраль попробовал хватать меня сбоку за локти, приговаривая что-то о том, что это их с отцом пленник, мол, они его взяли.
Ногой — руки были заняты — я перевернул скрюченное тело. Ночного июньского света оказалось достаточно, чтобы я различил тот самый герб — наполовину перекрытый крестом на котте: черный лев нашего семейства из-под Провена, а над гербом — залитое кровью, полуслепое лицо собственного брата. Рыцаря Эда де Руси, обросшего бородой, постаревшего на десять лет, но притом ничуть не изменившегося.
Гвоздолом, которого я отбросил с пути безо всякой жалости, уже пришел в себя от удивления и обозлился.
— Идиоты! — рявкнул я, стараясь за показной яростью скрыть полное смятение. Никогда я еще не чувствовал себя столь беспомощным. То, чего я боялся все эти годы, совершилось в ужасной полноте. Не просто шампанец — мой собственный брат. И мои собственные люди, братья, тулузцы. "Братишка, Христа ради... Братишка", сказал в моей голове давно убитый мальчик. Должно быть, из Чистилища сказал.
— Идиоты! Что делаете? Это ж пленник, рыцарь! Надо его баронам отдать! А вы как порося хотите прирезать!
— Что ж с ним делать-то? — огрызнулся Гвоздолом, вертя в руках нож. — Убить скотину! Тем лучше, что рыцарь!
— Что делать, говоришь? Сразу видно — мужик ты! На наших пленных обменять, вот что!
— Другие пусть меняют, — глаза у Папаши сделались как черные щелочки. — А этот — мой. Вы уж уйдите с дороги, эн Толозан. Не мешайте.
Дальнейший диалог наш произошел без слов. "Не подходи, мужик". "Прочь с дороги, сопляк. Хочешь моего пленника захапать?" "Я командир". "На стенах ты командир, а сейчас дерьмо".
На удачу, отец и сын оказались по одну сторону от меня. Стоя, расставив ноги, над франком — над хрипящим, полуслепым телом — я поднял арбалет.
— Отойди, Папаша. Добром говорю.
— Что ж ты меня, убьешь? — почти шепотом поинтересовался тот, делая крохотный шаг вперед. — Убьешь, командир? Так-то просто, своего убьешь — за какого-то франка?
— За ослушание, — хрипло пояснил я. В горле стоял ком — слюны или крови, или это сердце поднялось в самое горло и мешало говорить. Руки мои дрожали на крюке арбалета, более всего боясь спустить стрелу.
— Ты сам из этих, — с полным осознанием выдохнул несчастный Барраль. Он смотрел на меня во все глаза, будто на чудовище какое, и его ночное лицо было синим, как у мертвеца. Огромная яркая луна заставляла дома отбрасывать тени, а мы стояли в озерце мертвого света. — Отец... Я вспомнил... Ростан говорил... Он сам из этих. Он наполовину франк.
— Не сможешь, — тем временем тихо продолжал Гвоздолом, приближаясь еще на маленький шажок. — От руки-то дрожат, я отсюда вижу. Не сможешь ты, эн Толозан, своего убить. Так что опусти штуку-то свою... командир. Опусти, и забудем.
— Не подходи к пленному, — тоже почти беззвучно ответил я. — Иначе, Богом клянусь, я выстрелю.
Не знаю, смог бы я выполнить свою клятву. Но тут раненый у меня под ногами зарычал и попробовал перевернуться, встать на четвереньки. Не знаю, понимал ли он хоть слово из нашего разговора; понимал ли вообще, что происходит — или просто собрал остатки жизненной силы, чтобы еще раз попробовать уползти. Но его звериный рык вызвал немедленную реакцию в Папаше — тот швырнул нож, неумело швырнул, по-мужицки, и до сих пор не знаю, в кого: в раненого или в меня. Руки отозвались прежде разума: я выстрелил.
Гасконский смертельный "дард" с тупым звуком ударил Гвоздолома в грудь. Тот коротко хакнул и сел на землю, отброшенный силой выстрела. Барраль завопил. Я швырнул под ноги пустой арбалет — когда-то человек переступает черту, после которой ему уже все равно — и выдрал меч из ножен на боку.
— Убийца! — крикнул Барраль — непонятно даже, чего в его голосе было больше: страха, ненависти или... изумления. — Батюшку моего...батюшку!
— Ты меня убил, — прохрипел папаша Гвоздолом, обеими руками хватаясь за торчащий наружу хвост стрелы. Болт вошел в тело почти целиком; по ношеному гамбизону, заменявшему инженеру доспех, расплывалось черное пятно.
— Нет еще, — возразил я, одоспешенный — только что без шлема — стоя перед двумя почти что беззащитными людьми. До последнего мига бывшими мне братьями. У Барраля в руке короткий кинжал, он без кольчуги. Отец его — в гамбизоне, но уже полуживой. — Нет, еще не убил. Но убью, если тотчас же не уберетесь. Ступай, Барраль, позаботься о своем отце.
— Предатель, — выдохнул тот — с тем же ребяческим недоверием, что такое может случиться на самом деле. Он рассмеялся бы мне в лицо, если бы я сказал правду — что мне ужасно жаль. Однако я чувствовал, как мой собственный рот улыбается в ответ. Не то скалится.
— Я не хочу вас убивать. Уходите.
Маленькая, темная часть разума сказала мне, что хорошо было бы убить и сына. Послушай я эту темную часть еще немного — возможно, поступил бы, как она говорила. Когда переходишь черту, дороги обратно уже нет, а значит, больше не надо бояться и выбирать. И еще — оказывается, когда переходишь черту, является облегчение.
Барраль подлез под руку стонущего отца, все повторявшего, что я его убил. Оглядываясь на меня, как загнанный зверь — на загонщика, внезапно решившего выпустить его, дать прорваться — он потащил раненого прочь, по направлению к нашей башне, из чего я ясно понял — туда мне вернуться более не удастся. Расставив ноги над поверженным братом, я стоял как каменный страж, волчьим взглядом провожая врагов; подумать только, я уже думал о них как о врагах... И лишь когда они исчезли из виду, я понял, что руки у меня страшно трясутся, меч так и прыгает.
* * *
Враги наши наконец оставили нас, а я стоял, задыхаясь, с пустым арбалетом у ног, с мечом в руке. И смотрел на человека, валявшегося у моих ног — как раз возле стены муниципальной тюрьмы; человека с глазами, залитыми кровью из раны на лбу, с руками в кольчужных рукавицах, скребущими по мостовой... Совершенно беспомощного, полуслепого, бормотавшего что-то себе под нос... Попытка встать вытянула из него последние силы. Боже мой, думал я, и запоздалое отчаяние подступало мне к горлу. Что ж мне делать-то с ним? Что делать?
Не к мэтру Бернару же его тащить. А другого дома в этом городе у меня не было. Где меня еще примут в компании помирающего крестоносца? Где нам хотя бы откроют дверь в наши беспокойные дни — откроют не для того, чтобы дорезать умирающего франка? И неожиданно я понял — где. Само вспомнилось, хотя видит Бог — об этих людях я не вспоминал более года. И ведь даже недалеко тащить придется.
Несмотря на все передряги последних дней, Доминиковы монахи умудрились мало того что выжить — еще и перебраться в новый монастырь. При старой церкви святого Романа, мученика. Наверное, того самого Романа, которого вместе со святым Лаврентием запытали. Сумасшедшие ученики еще более безумного учителя переселились теперь в сите, неподалеку от дома муниципалитета; а удирать по примеру епископа Фулькона за стены города и не думали. Должно быть, хотят мучениками стать — да поскорее, думал я, пыхтя и отдуваясь на ходу. Эд в укрепленной пластинами кольчуге оказался очень тяжел, он скреб ногами по земле и стонал при каждой встряске, так что я боялся не довести его живым, убить самой ходьбой. Глаза его вращались в глазницах, как у слепого или одержимого: иногда он останавливал на мне красноватый свой взгляд, но явственно ничего не видел. Голова его болталась, как у тряпичного пугала. У него явственно была сломана рука и даже ключица — должно быть, с той стороны, на которую он упал. Я едва не плакал от тяжести и страха, но не осмеливался никого попросить мне помочь: страшно было даже чувствовать на себе взгляды. Хорошо еще, желтую котту с крестом я додумался с Эда сорвать и бросить куда-то в сточную канаву; а так — что особенного? Ведет человек раненого, а что тот стонет и бормочет по-франкски — кто его издалека разберет. От стен доносились звуки боя — штурм еще явственно не закончился, и слава Богу: зато пока всем было не до нас.
Господь хранил Эда — идти нам было близко, не более квартала, и никого знакомого мы по счастью не повстречали. Барраль с отцом еще не вернулись с городской стражей, чего я более всего боялся. Наверное, мой товарищ так же, как я, пробирался по улицам с ношей — только ему-то было не зазорно звать на помощь.
Если они не откроют — мы пропали, отстраненно подумал я, сваливая Эда кулем у самых церковных дверей. Заперта церковь, конечно же, заперта; и в пристроенном к ней клуатре — темно, ни огонька, ни свечечки. И с чего бы монахам открывать двери кому попало, среди ночи, во враждебном городе? Тычась в темноте туда-сюда, как слепой котенок, я долго долбил — сперва в двери церкви, потом — самого монастыря, и чем дольше я стучался, тем страшнее и безнадежней мне становилось. Стемнело уже вовсе; никогда я еще не молился так истово, хотя молитва моя состояла отнюдь не из слов. Если там и были слова, то разве что — "Господи! Господи!" Мелькнула даже трусливая мысль — оставить раненого прислоненным к дверям и бежать: все равно до утра никто не выйдет наружу, и если судьба Эду выжить — то его с рассветом кто-нибудь подберет. От воплощения этой жалкой идеи меня удержал, странно сказать, рыцарь Бодуэн. Я вспомнил его кривое, искаженное безответной любовью к брату лицо — и продолжал стучать. Сам не знаю, почему. Наверное, из страха перед Господом — лучше самому погибнуть из-за брата, чем допустить, чтобы брат погиб из-за тебя.
Эд тем временем совсем свалился и лежал на земле у стены, хрипло дыша. Мокро он как-то дышал, наверное, набрался полный рот крови.
"Стучите, и отворят вам". Как только я опустил руки, потеряв последнюю надежду достучаться, мне отворили. Как всегда, вверху двери приоткрылось окошко, мелькнуло бледное, испуганное лицо, освещенное снизу факелом. По лицу метались тени, делая его то очень старым, то очень молодым.
— Слава Иисусу Христу, — сказал я поспешно, едва не плача от облегчения. — Откройте, ради Бога, у меня тут раненый, ради Христа, откройте.
— Какой еще раненый? — по недоверчивому, молодому голосу я и узнал говорившего — будь он неладен, брат Бертран, будь неладен Аймерик, который некогда таскал меня "дразнить монахов"! Если он меня сейчас узнает, этот человек захлопнет свое окошечки изнутри, насовсем захлопнет. Господи, не допусти! Отвори двери! Я... я повернусь к Тебе навсегда, я всех оставлю ради Тебя, если скажешь, только защити!
— Раненый, католик, крестоносец. Христа ради, если вы его не возьмете, он погиб.
За несколько фраз разговора я произнес имя Спасителя больше раз, чем за предыдущий месяц! Ну и что, я и в ногах у монаха готов был валяться, лишь бы он открыл! Сам со стороны слыша свой прерывистый, умоляющий голос, я чуть ли не телом чувствовал недоверие монаха по ту сторону двери, недоверие заслуженное, недоверие для нас смертельное.
— Христа ради, пожалуйста, добрый брат, я католик, клянусь всеми святыми, я не замышляю никакого зла, отворите, меня, может быть, ищут!
Сказал — и сам пожалел: теперь побоится открывать, чтобы на себя не навлечь злую погоню. Однако загрохотал двойной засов, белая смутная фигура с тенью, пляшущей впереди (факел он воткнул в кольцо в стене) выступила навстречу.
— Заносите его, своего раненого; так, так, под мышки его, скорей, скорей, сюда, по ступенькам...
Не забыв задвинуть засовы, мы с братом Бертраном — это и впрямь оказался он — отдуваясь, потащили тяжелого Эда через привратницкую, в какую-то галерею, через квадратный темный монастырский дворик. Посреди двора что-то белело — мне показалось, еще один монах, но когда мы миновали эту штуку, она оказалась большой белой статуей Святой Девы. Чахлые деревья на дворике, бледное лицо луны, заглядывающее через стену, шум собственной крови в ушах. Дуновение иного мира. Будто здесь свой мир — и своя вечная война, на которой бдят совсем иначе.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |