Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Думаете, я мало поднял бумаг, прежде чем открыл вот это? — брат Франсуа сердито сунул собрату под самый нос еще один скрученный жесткий лист. — Вот опись похищенного, переданная епископу келарем камальдолийцев, братом Амьелем де Тоннейн. Читайте сами. Читайте, читайте! Лучше даже вслух, чтобы юноши тоже убедились, — и открыватель победно облокотился о стол.
Гальярда тошнило — его частенько тошнило по средам и пятницам. Желудок был уже не тот, что в молодые годы, когда он мог переварить каменно-твердый хлеб или сырое зерно. Теперь же по утрам внутри у Гальярда словно просыпался червь, сосавший ему живот; сосущая боль поднималась все выше, вставала в горле, и вместо того, чтобы петь утреню, приходилось читать хрипловатым речитативом, борясь с проклятым червем чрева. А в среду и пятницу — не считая постных периодов — тошнота то вяло, то остро мучила его круглые сутки, лишь порой угасая под действием горячего супа, если таковой случался в Сен-Ромене. В такие минуты Гальярд с тоскою думал о святом Бернаре, который уже в сорок лет не появлялся на хорах без вомитория, о возлюбленном отце Доминике, весь последний в его жизни капитул прерывавшимся из-за приступов слабости и тошноты. Об отце Пейре Сельяне, настоятеле Сен-Ромена, который сейчас по утрам не может встать, не выпив хотя бы горячей воды... Сколько Гальярду лет? Он считал свою жизнь со времени обетов, и если предположить, что обеты он принес в шестнадцать... или семнадцать... Получается, что ему сорок лет. Порядочно уже, вполне можно начинать превращение в больного старика.
Однако он искренне не знал, приписывать нынешнюю тошноту болезни своего желудка — или же действию драгоценных реестров брата Франсуа. И не подумав читать вслух, он пробежал листы глазами:
"Облачение праздничное парчовое, одно, золотое шитье, кабошонов пятнадцать...
Епитрахили украшенные, четыре, эскарлат, золотое шитье...
Покров алтарный, три..."
И, наконец, вот она, сразу после облачений и до подсвечников, "кадила малого гранатами украшенного на цепи длиною в два локтя" и прочая, прочая:
"Чаша богослужебная, малая, высотой в две ладони, медная, посеребренная, без украшений, с ободом по внешнему краю".
— Посмотрите сами, — с торжеством первооткрывателя Франсуа подсунул Гальярду под усталый нос новую бумажку, не давая тому возразить, что подобные чаши нередки в небогатых монастырских и приходских церквях. — Видите, кто именно ограбил Сен-Жозефских монахов? Вам что-нибудь говорят эти имена?
Гальярд поднял глаза. Будь он Аймером — все было бы иначе. Но Гальярд был Гальярдом, который умел спокойно разговаривать со всеми, кроме мальчика, чья мать покончила с собой. Со всеми, вплоть до еретика и богохульника Марселя Кривого.
— Как вы догадались, брат, что мне что-то говорят имена Альзу де Массабрак и Гильем Одеберт?
— Да, именно — два вассала Пьера-Рожера де Мирпуа, еретики, проживавшие в Монсегюре и позже участвовавшие в убийстве в Авиньонете, — победно подытожил Франсуа. — Они-то со своими людьми и наложили лапу на имущество несчастных клириков. Всего их было — видите — двенадцать человек, из них четверо дворян, звание остальных неизвестно.
— Монсегюрские файдиты, безземельные рыцари, нуждою превращенные в разбойников, нередко совершали набеги на монастыри графства, — согласился Гальярд. — Можно сказать, прославились подобным промыслом. Каким же образом имена Массабрака и Одеберта доказывают, что маленькая чаша камальдолийцев — не что иное, как Святой Грааль — ведь, сколь я понимаю, вы стараетесь убедить нас именно в этом? Но мы не можем даже установить в точности, та ли самая это чаша, что хранилась среди монсегюрского сокровища. Файдиты порой грабят монастыри, в монастырях обычно находится немало потиров.
Брат Франсуа начинал раздражаться.
— Совпадает множество факторов. Чаша похищена людьми из Монсегюра за четыре года до его взятия — раз. Описание совершенно подходит к чаше, найденной нами в сокровище еретиков, до обнаружения хранившемся в Монсегюре — два. И, наконец, еще кое-что позволяет мне соотносить ее с реликвией святого Иосифа Аримафейского — того святого, что по преданию принес чашу Грааля в Большую Бретань! Вот! — Францисканец выложил перед Гальярдом последний свой козырь: третий лист, переписанный весьма большими и весьма кривыми буквами. То ли переписчик торопился, то ли волновался особенно. На полях стояли косые Nota benе.
Борясь с нарастающей тошнотой и сосанием желудочного червя, Гальярд прочел горькую повесть — протокол допроса некоего экюйе Беранжера де Белеста — о том, как совершалось разбойное нападение на монастырь. Судя по тексту, приор камальдолийцев погиб, защищая маленькую чашу: файдиты-грабители ворвались в церковь во время литургии, при возношении даров. Отшельники святого Ромуальда собираются вместе из своих келий, считай, только на мессу; поэтому многие из них были ранены еретиками, многие разбежались, а некоторые и вовсе погибли (не иначе как тут же удостоившись вечного блаженства, с легкой завистью подумал Гальярд о такой красной смерти: во время Мессы, защищая церковь и ее реликвии!) Приор, служивший мессу, сначала пытался укрыться и унести с собою священные сосуды, потом отбил несколько ударов, используя тазик для ампул вместо кулачного щита (сразу понятно, что в прошлом был хорошим бойцом!) — а под конец едва ли не собой заслонял маленькую чашу. Ее вынули из-под скорченного тела, всю залитую приорской кровью — притом что сперва считай что мирно уговаривали священника отдать потир и бежать вслед за братией... Однако безоружный камальдолиец, позволивший им срывать покровы с алтаря и вырывать из стен подсвечники и кольца для факелов, именно чашу защищал, как мать — собственного крохотного первенца. Не удивительно, что после такого нежданного сопротивления рыцари-креденты немало возомнили о великой ценности добычи, пожертвовав сосуд в сокровищницу своей собственной церкви, как нечто дорогостоящее...
— История говорит, что в этом монастыре нет иных реликвий Иосифа Аримафейского, кроме ветви "того самого" боярышника, что вырос в Бретани из посоха святого. — Франсуа заметил, что собрат дочитал и уже несколько секунд как думает о своем. — Ни частицы мощей, ни одежды, никакого другого предмета святого. Странно, не правда ли? Я бы сказал — неубедительно. Думаю, что монахи просто ревниво оберегали настоящую реликвию от посторонних глаз, опасаясь грабежа — или, например, требования очередного легата переправить бесценную чашу в Рим, к плату Вероники и другим подобным святыням. Орден святого Ромуальда всегда отличался большой скрытностью, в отличие от нас, бедняков, которые и частицу Истинного Креста отдали бы на всеобщее поклонение!
— И что вы предлагаете — отдать на всеобщее поклонение чашу из сундучка, объявив ее Истинным Граалем вечери Христовой? — хмыкнул Гальярд, глубоко недовольный широкоглазым, внимательным выражением Аймерова лица. — На моей памяти Святой Грааль находило несколько человек, но даже самое поверхностное исследование оставляло их с носом!
— Вы можете верить в истинность найденной мной реликвии, брат. Можете не верить, — Франсуа резко поднялся, принялся складывать свои бумаги. — Я же, в свою очередь, собираюсь предоставить ее в Рим, открыв отцам кардиналам все, что мне самому удалось узнать — и, возможно, они с бСльшим трепетом отнесутся к возвращению Вселенской Церкви похищенной еретиками святыни...
Договаривая уже на ходу, округлый священник поспешил в сторону лестницы, и по ступеням сердито зашлепали его сандалии. Брат Франсуа носил их на толстые шерстяные обмотки, в отличие от остальных монахов, которые еще не успели привыкнуть к наступившей осени...
Гальярд сердито обернулся на двоих юношей. Аймер смущенно смотрел в пол; Люсьен сиял, как свечка под стеклом. Идея обретения Святого Грааля радовала его не столько честолюбивую, сколь благочестивую душу.
— И вы этому верите, братья? — еще спрашивал главный инквизитор Тулузена и Фуа, а глаза его уже читали на лицах утвердительный ответ. Гальярд вздохнул, чувствуя себя совершенно больным, поднялся на ноги. Желудок его гадко пульсировал, и то же делала толстая вена над левым глазом. Стараясь стоять как можно прямее, Гальярд сообщил:
— До Sermo Generalis осталось два дня. Это не время для отдыха; это — время последних увещеваний. Есть два нераскаянных еретика, о чьих душах вам стоило бы позаботиться, братья: советую и рекомендую вам без промедления приступить к проповеди, это будет куда полезнее и угоднее Господу, чем...
Чем носиться вокруг "чаши богослужебной малой с ободом по внешнему краю", договорил он напряженным молчанием, направляясь не куда-нибудь — но убеждать и разубеждать Марселя Кривого. Еретического верного, которому при нынешнем положении дел грозило долгое тюремное заключение. Все лучше, чем вечное заключение в аду.
Да, оставался еще Старец, Старец нераскаянный и не мыслящий раскаиваться, Старец, которого светский суд как тяжелейшего преступника непременно осудит на сожжение, Старец Пейре, чья земная надежда была убита лично братом Гальярдом... С ним бы говорить, с последним епископом Добрых христиан. Его бы душу, ближе всего стоящую к краю пропасти, звать назад всеми мыслимыми зовами. Да вот не мог Гальярд заставить себя с ним говорить еще раз. Пока — не мог.
15. Sermo Generalis.
Похоже, Гальярд все-таки заболел. Тошнота набегала такими сильными волнами, что несколько раз в течение Мессы он был вынужден прерываться и ждать, пока пройдет одуряющая слабость. Один раз он застыл с воздетой Чашей в руках и простоял весьма долго, чувствуя дрожь во всем теле — а также восторженный взгляд Аймера, который, видно, уже ожидал вознесения любимого наставника. Читанные им истории об отце Доминике нередко рассказывали, как тот нередко во время служения литургии впадал в экстаз, замирал и вслед за чашей возносился и сам ко Господу, поднимаясь даже на несколько локтей над землей. Однако случай Гальярда был обратный — он замер от дурноты, боясь уронить сосуд с жертвенной Кровью и с закрытыми глазами молясь Господу — пожалуйста, пусть я устою и удержу!..
Также не давала покоя головная боль. Она поселилась внутри черепа, сразу за глазами и над левой бровью, куда входил раскаленный буравчик. Гальярд не желал себе признаваться — однако буравчик ввинчивался ему в голову всякий раз, когда тот спускался в темницу к двоим заключенным. Он только один раз говорил с Пейре — решив, что при Марселе это будет странным образом легче делать; однако слова о покаянии, обычно сами исходившие из его сердца и обжигавшие уста изнутри, на этот раз приходилось выдавливать из себя по капле. Они шли медленно, неохотно, как кровь при кровопускании из тонкой и слабой вены, когда приходится постоянно сжимать и разжимать руку, чтобы струя хотя бы медленно стекала в таз. Старец Пейре молчал. Он только смотрел на Гальярда — смотрел и в глаза, и в затылок, и когда к нему обращались, и когда не к нему. Смотрел неотрывно, проникая светлым, почти белым невыносимым взглядом под черепную кость и так до самого мозга. Мягкого, беззащитного мозга, пульсировавшего болью в Гальярдовой голове. Иногда инквизитору казалось, что он слышит в голове голос своего брата — причем не Пейре, а Гираута, давнего, юного, любимого Гираута, спрашивавшего, неужели Галчонок в самом деле отдаст его на смерть. Гальярд глушил этот голос собственными словами, обращаясь к Марселю, который никак не мог выбрать — ругаться ему, бояться или хитрить. Марселю уже досталось от франков, к тому же несколько суток в темнице обычно меняют человеческую картину мира — но одноглазый последователь Старца, как выяснилось, готовившийся к еретикации, был человеком крепким. Несколько раз Гальярд терял нить собственного рассуждения, однажды поймал себя на том, что посредине цитаты из Иезекииля провалился на пару ударов сердца в темную воду — а вынырнув, обнаружил себя прислонившимся к стене, молчащим — и, вероятно, давно молчащим, судя по ухмылке кривого Марселя и по встревоженному оклику стражника от дверей: "Отче, что-й-то вы, да все ли у вас идет как надобно?" А старец Пейре молчал и молчал.
Возможно, это сбывается его проклятие, стиснув зубы, думал Гальярд и глядел в темный потолок сквозь головную боль. Потолок вспыхивал и угасал какой-то черно-зеленой воронкой. Я не заболел, я просто утомился, мне нужно кровопускание, нужно побольше сна. Рядом сладостно посапывали оба юноши. Антуан спал на полу, спал беспокойно и постанывал; Аймер лежал тихо, дышал ровно, как человек святой и беспечальный. Не далее чем этим же вечером — последним их вечером перед Большой Проповедью — Гальярд застал молодого брата за обучением Антуана пользованию дисциплиной. Зрелище одновременно рассердило и странно умилило его. Притворившись, что не заметил, инквизитор решил подумать как Антуанов духовник, стал бы он рекомендовать мальчику именно эту аскетическую практику, чтобы потом отчитать либо похвалить Аймера; однако голова так разболелась, что Гальярду стало не до чьего бы то ни было бичевания. Пусть юноши умерщвляются как хотят; ему же, старику, умерщвление плоти сейчас предоставляет сам Господь, естественное, природное, и все другие можно временно позабыть...
Приложить холодное к голове, приложить холодное. Казалось, что болит не голова — сами мысли, одна за другой, распухали внутри, чтобы мучить его. С тихим стоном Гальярд поднялся с постели — ни один из юношей не проснулся, только Антуан, спавший на животе, еще глубже зарылся лицом в подушку. Гальярд нащупал свечу, пошарил руками в поисках огнива — и не нашел, зато свернул с сундука какую-то громко упавшую штуковину. Антуан вздрогнул во сне. Он уже почти совсем не боялся Гальярда, перед которым так трепетал в первый день их знакомства; а с Аймером и вовсе, кажется, несколько раз улыбался. Не стоит его будить, его и так-то жалко. Пусть отдыхает, пока можно: во сне, наверное, и не помнит, что его мать покончила с собой...
Больной монах поднялся, вытянул перед собой одну руку, чтобы не наткнуться на что-нибудь. Маленькими, совершенно старческими шажками добрался до двери. В коридоре стало легче; а вот по лестнице он спускался не менее получаса, долго щупая ногой каждую ступеньку и обеими руками шаря по стене. Каждый шаг толчком боли отдавался над бровью. И где-то там же, над левой бровью, говорил молодой и спокойный голос. Голос юноши, провожавшего его в публичную баню; нет — голос парня, убеждавшего его смотреть на пляшущий ключик... И снова нет: голос мальчика, сделавшего ему деревянную меленку.
"Ты сможешь осудить меня на смерть, брат? Сможешь, братик? Сможешь позволить им забрать меня и сжечь на костре? Задыхаться в дыму, брат. Но лучше задохнуться, чем дождаться пламени..."
— Пошел вон, — прошептал Гальярд этому голосу, такому громкому в ночи, когда ни один посторонний звук не являлся его заглушить. — Пошел вон, Пейре, hereticus perfectus. Я сделал все, что мог! Ты сам отказался от спасения, многократно отказался!
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |