Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Это на радостях из меня, вагантского воспитанника, начали вываливаться остатки клирического воспитания. Всякий раз от сильной радости или от сильной же печали я, не находя своих слов, начинал говорить цитатами из часослова. Эн Матфре взглянул с уважением; остальные не обратили внимания, обнимаясь, размахивая руками... Ради праздника притащили хранимую на Рождество грандиозную бутыль вина; Айма вернулась, неся старенькую свою вьеллу, скрипочку о пяти струнах, на которой ее наряду с другими искусствами научили играть в катарском "женском доме". И носатый рыцарь, носивший имя, бывшее почти что не именем, а определением народа — таким же, как, к примеру, Барсалона или Безерса — уже вскоре завозил по струнам смычком с натянутой жилою, извлекая не по-зимнему радостные звуки. Конечно же, он остался ночевать. И на следующий день тоже никуда не уехал...
Он, этот самый рыцарь Раймон, был знаменитым трубадуром и в прошлом — веселым, славным парнем; о нем говорили, что он в дружбе с самим нашим добрым графом, по крайней мере, тот ему покровительствовал и часто принимал при дворе, любя его за смешные сумасбродства из-за возлюбленных дам. Подчеркивая свою особую близость с сеньором Тулузы, трубадур даже называл его не как все — не "нашим добрым графом", а шутливым женским именем Аудьярда, утверждая, что граф Раймон в ответ называет его точно так же. Сначала меня удивляли эти ненастоящие имена, принятые у влюбленных или побратимов, — "сеньяль" они назывались, то есть "щит", — но потом я привык — привык даже, что женщины по большей части звались мужскими прозвищами, а мужчины — женскими. Это, мол, для забавы, чтобы труднее догадаться было. О рыцаре Раймоне рассказывали истории не хуже фабло — как все дамы, с которыми он имел дело, его обманывали, как одна красотка обещала выйти за него замуж, коли тот разведется с собственной женой, а когда простак Раймон развелся — выскочила замуж за сеньора Сайссака; как его обманула молодая жена старого сеньора Кабарета, которую он три года подряд восхвалял на все лады, а она и всего-то хотела, чтобы ее приревновал ее прежний любовник, и оставила Раймона ни с чем; как он однажды пообещал подарить свой замок двум красавицам одновременно, но запутался в правах наследования — замок-то принадлежал ему лишь на четверть — и получил на орехи от них обеих... И так далее — любовные невзгоды мирного времени, такие трогательные и смешные пред лицом войны и настоящей беды, что о них можно было тосковать, как об утраченном — не мною, правда, но — Рае. Раймон ничего не отрицал особо; просто усмехался и щурился, и хитрым образом трещал сцепленными пальцами. Трещал пальцами он презабавно, мог даже целые мелодии треском выводить; играл на всех инструментах, какие ему подворачивались — на всех одинаково неказисто, — а стихов демонстративно не писал: говорил, что связал себя обетом не слагать песен, пока ему не вернут замок Мираваль. Это значит, никогда не петь нашему эн Раймону, тайком вздыхал Аймерик — разве что арагонский король и в самом деле, и взаправду явится нас спасти... И много скорбел рыцарь Раймон о молодом виконте Безьерском, жалея не столько его самого, сколько его веселого двора, времени, когда за умелую песню поэту вручали коня и новую одежду, своей молодости, то бишь мирного времени, когда все хорошее считалось хорошим, а не как сейчас — "мир наоборот", будто в стихах Раймбаута из Вакейраса: "Борола слабость много сил, и холод жар уничтожал, и тот, кто умер, счастлив был, живущий же день смерти звал, и пал богатый жертвой дел, в которых честь свою обрел..."
Был он приятным парнем — скорее парнем, нежели мужем, хотя дожил уже до первых седых волос. Но долговязая его фигура, длинный нос, слегка журавлиная походка и мягкий усмешливый голос подходили скорее юности, чем его настоящим летам. Я видывал похожих людей в Париже — заучившиеся ваганты, вечные студенты, они так и не научались стареть до самой смерти. Но Раймон де Мираваль мне нравился — он был добрый, незаносчивый, и в карауле мог сидеть сколько надобно, рассказывая интереснейшие истории, безо всякого стеснения повествуя о своих неудачных любовных похождениях. Я не особенно понимал глупых дам, отказавшихся от такого славного кавалера. Впрочем, возможно, дело было в излишней любвеобильности каркассонского рыцаря — в первый же день по прибытии (на такой же тощей и длинной, как он сам, коняге) эн Раймон за ужином со значением поглядывал на нашу Айму, а потом нечто такое сделал рукою под столом, что бедная девушка вскочила, покраснев, и обратилась почему-то не напрямую к непрошеному любезнику, но к мэтру Бернару:
— Батюшка, вы бы сказали нашему гостю эн Раймону, что я девушка приличная! Что я, может, скоро... собираюсь Утешение принять!
На Америга всплеснула руками. Метр Бернар, совершеннейший катар по убеждениям, тоже не восхитился таковой идеей своей старшей дочери. Аймерик, вечный защитник чести сестры, яростно воззрился на обидчика. Но рыцарь Раймон намек немедленно понял, любезно раскланялся, прижимая обе руки к груди и называя Айму разными учтивыми словами, и так был мил и понятен в мужской своей несдержанности, что на него никто не обиделся. Включая и саму девицу. Он же вскоре обратил благосклонные взгляды на юную еще, плоскогрудую и молчаливую Айю, которой по молодости лет льстило внимание настоящего мужчины и рыцаря. Никто особо не беспокоился: совершенно безобидный сеньор из Мираваля попросту нуждался в постоянном присутствии хоть какой-нибудь особы женска пола, а при отсутствии таковой впадал в глубокую меланхолию. "У меня строение души тонкое, — на полном серьезе объяснял он нам с Аймериком: — Ежели не с кем куртуазно пообщаться — то есть дамы все в отсутствии — тут же черная желчь взыгрывает, а с ней, с черной желчью-то, шутки плохи: как к горлу подступит, так впору в петлю..."
А вот дети его просто обожали: едва завидев эн Раймона, кроха Бернарда тут же взбиралась ему на колени, осыпала длинного "дяденьку" детскими слюнявыми поцелуями и всячески оказывала ему знаки внимания — это орунья Бернарда-то, которая ко мне не приближалась, даже если я ее нарочно подзывал! Причем ее внимание не радовало рыцаря Раймона самого — он с выражением легкой брезгливости стремился поскорее спихнуть дитя на руки служанке или матери, или кому угодно, кто поблизости, и отирал с черно-щетинистых щек мокрые следы младенческих ласк. Видно, такого рода женское внимание нашего друга не ободряло на борьбу с черной желчью.
Рамонет, знаменитый принц, ставка в большой игре королей, на год с небольшим младше меня... Ему, стало быть, пятнадцать лет. И уже женат! Отец его — наш с ним общий отец, когда-нибудь я привыкну к этой мысли? — женил его, таким образом упрочнив узы родства меж своим родом и арагонским королевским домом. Я повторял про себя эти удивительные вести, невольно подставляя себя на место Рамонета — любимого, на самом деле единственного настоящего сына, не то что я... да что там я, не то что некий Бертран, плененный — надо же! — в той самой схватке под Эрсом, незаконный сын, за которого отец, однако же, заплатил выкуп в тысячу су... В груди моей вопреки воле зашевелился червь зависти — тысяча, подумать только, а я-то стоил всего сотню... и то — не отцу моему, а рыцарю Бодуэну... Но ведь граф же не знал, что я его сын, утишил я сердечную боль холодом рассудка. Как же он мог заплатить? Конечно, любой на его месте поступил бы так же! И не в том дело, лучше попробовать себе представить, как тяжело и страшно быть Рамонетом, единственной надеждой родителя и страны, его возят с собою, как драгоценный сосуд с графской кровью, который не дай Бог прольют... Лучшего из заложников, желаннейшего из пленников, молодого династического мужа неизвестной арагонской девочки, важной фигурки в шахматной игре королей... И всякий раз мне казалось, что это все — просто пустяк, а не горесть, что я тысячу раз согласился бы на это и даже на раннюю смерть во франкском плену, лишь бы только граф Раймон меня так же любил. Хоть год, хоть неделю... Любил бы как своего сына. Боялся бы за меня. И брал с собою.
На день святого Стефана, сразу после Рождества, дон Пейре был в Тулузе. Консулы с ног сбились, две ночи мэтр Бернар ночевал прямо в капитуле и домой не показывался, у нас в доме беспрестанно толпились какие-то люди, желавшие его видеть, и уходили ни с чем. Рыцарь Раймон де Мираваль на радостях напился так, что не смог вместе со всеми пойти встречать короля к воротам Матабье, он лежал в нашей кровати, и его тошнило. Я тоже не смог никуда пойти — в кои-то веки меня попросили остаться дома, присмотреть за больным, покормить ребенка (женская работа, обиделся я), а заодно топить печь, чтобы к вечеру весь дом прогрелся, и отваживать визитеров, за чем бы ни пришли — за мэтр-Бернаром в ополчение записываться или за милостыней. Все остальные бегали, как безумные — даже госпожа Америга едва ли не визжала, как девчонка; впрочем, вся Тулуза носилась туда-сюда, обменивались вестями, распевали на улицах песни во славу доброго короля.
Айма надела свое лучшее платье — из зеленой блестящей ткани под названием "эскарлат", с висячими рукавами, и вырядилась под юбку в ярко-синие шоссы. Ботинки надела новые, натерла их гусиным жиром, вплела в волосы серебряную ленточку. Такая она стала хорошенькая, что даже собственный брат на нее вылупился во все глаза:
— Айма, ты чего это? Вырядилась, как принцесса! Смотри, помнут тебя в толпе, там же народу будет невпроворот! Да еще пристанет кто...
— Дурак ты! Все женщины одеваются как можно лучше, короля почтить — а мне прикажешь в отрепьях его приветствовать?
Аймерик хмыкнул, но спорить не стал — кроме того, вскоре за ними забежала стайка друзей, в самом деле разряженных кто во что горазд, и Аймерик, вместо того, чтобы всех осмеять, побежал и надел свой лучший круглый синий плащ, подбитый белкою, и на пояс нацепил меч. Исключительно ради красоты.
А я остался один дома и до самого вечера подносил ночной сосуд Раймону Миравалю, которого жестоко выворачивало. В промежутках меж тем я пытался накормить капризного ребенка бульоном из солонины и сыром, проклиная на чем свет стоит матерей, которые из сплошной лени не желают таскать отпрысков с собой. Или же отдавать их служанкам — служанкам, а не оруженосцам, которые и без того устают каждый день на карауле!
В довершение всех неприятностей под вечер младеница Бернарда нагадила на пол в кухне, и мне пришлось убирать за нею — вот уж самое дворянское занятие! А погода, прекрасная и солнечная, с легким снегом, который таял, не долетая до земли, под вечер стала прозрачно-синей, и никто и не думал спать в целой Тулузе — повсюду горели факелы, люди кричали, гудели в рожки, вчера только было Рождество — и то не так шумно праздновала Тулуза...
Вернулись вечером все вместе, даже с мэтром Бернаром, который устал до сплошной черноты вокруг глаз. Шумя и толкаясь, под лай собак и вопли детей, семейство ввалилось в кухню, плащи их дымились от тепла. Все были пьяны, все распевали, все намеревались продолжать пить. Только дома, при ровном и ясном свечном свете — мэтр Бернар распорядился зажечь штук пять отличных свечей — на Америга разглядела что-то в лице старшей дочери, что заставило ее развернуть Айму к свету и гневно потрясти за плечи.
— Ты что, дочь, углем брови подвела? Постой-ка, постой — да ты и щеки нарумянила! Бесстыдница, где ты в такую пору нашла свекольный сок? Ах ты, позорница, для того ли ты эн Раймону про Утешение расписывала, чтобы сегодня намазать лицо, как последняя шлюха из самой дешевой бани?
— И вовсе я не намазалась, так, слегка, — защищалась и без того румяная, и без того чернобровая Айма, юному и милому лицу которой вовсе не нужны были никакие притиранья. — Да все девицы так сделали, вон Раймонда, жена башмачника, и вовсе волосы помыла вином и благовониями, а я что, хуже? И Айкарда брови подрисовала, и Брюниссанда, даже наша Гильеметта вырядилась как королева, разве ж я хуже?
На Америга принюхалась — и ухватила дочку за воротник.
— Ну-ка, признавайся, негодная, чем от тебя пахнет! Ты на себя жасминную эссенцию лила? Верно же?
— Ну и что, ну и лила!
— Выпороть тебя надобно, — негодующая на Америга завертелась в поиске орудия, чем бы приласкать виноватую. Тут уж мэтр Бернар вступился, отводя карающую руку жены:
— Не надобно, пусть ее... Прости ее ради праздника. И верно же, сегодня все девицы разукрасились как могли.
— Я, между прочим, в Нарбоннский замок в ночь собираюсь! — заявила обиженная Айма, отворачивая от матери пылающее лицо. — Риксанда вот пойдет. И Фабрисса собиралась, а она тоже консульская дочь! Она сказала, ее отец сам просил: пойди, мол, уважь дона Пейре, избавителя нашего: развесели его этой ночью, пусть ни в чем нужды не знает. Для тебя это не позор будет, а только одна честь!
— Что-о? Что ты такое говоришь?
Началась новая перепалка, в процессе которой служанка наша Гильеметта спокойно накрывала на стол. Айма и ее матушка кричали друг на друга почем свет стоит. Оказывается, наша красотка по примеру других девушек собралась не много, не мало — подарить дону Пейре свою невинность в награду за спасение. Они с графом Раймоном сейчас находились в Нарбоннском замке, и многие пылкие девицы, кто сам, кто по указке родителей (дело неслыханное!) туда направились скрашивать досуг нашего благочестивого, но — по слухам — весьма женолюбивого короля... Не могу сказать, чтобы мою северянскую душу радовал подобный подход; но даже Аймерик молчал — а уж он всегда горою вставал за честь сестрицы! — и я не считал себя вправе вмешиваться.
— Она взаправду, что ли? — спросил я Аймерика шепотом. Тот пожал плечами:
— А хоть бы и да. Будь я девицей, я бы тоже ради дона Пейре чести не пожалел... Да ты бы его видел — он такой красавец, храбрец такой, и к тому же почти вдовец: жена-то его, говорят, больна, в Риме живет и помирать собирается. Я думаю, это самой Аймы дело. Зря матушка вмешивается.
На Америга явно считала иначе. В ход шли разные аргументы: от "нужна ты королю, дуреха такая, сама себя решила потаскухой сделать — а король на тебя бы и смотреть не стал!" до "ладно, смотри, совершишь смертный грех, осквернишь свою плоть — погонят тебя из женского дома..."
На что дочь запальчиво отвечала, что она лицом и телом не хуже других, а вот Риксанды эн-Фелиповой и точно красивей, ростом выше и волосами гуще. Кроме того, в грехе можно всегда исповедаться, а потом принять Утешение — и все грехи навеки смоются, главное только после обряда не оскверниться. Потом, не такой уж это и грех — главное детей не зачинать, отец Гильяберт и другие отцы всегда так учат; и в таком вот смысле вы, матушка, родивши столько детей, куда как больше меня грешница!
— Ах ты, дрянь такая! Свинья ты, собака приблудная! Вот, значит, какова твоя благодарность, что я тебя собственной грудью вскормила, что я за двадцать лет честного брака ни разу об измене и не помыслила...
Разговор мог перерасти уже в настоящую ссору, если бы мэтр Бернар не прекратил женские вопли простым своим властным вставанием.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |