Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Марко густо покраснел.
— Вот это ангел. Откуда у тебя такие словечки? Бестолковый... переспал... Ни фига ж себе, если уж мы теперь в подобном стиле...
— Такие словечки у меня, разумеется, из твоего лексикона. Это именно те слова, которыми ты думаешь о произошедшем. А как ты, интересно, ожидал, что я буду с тобой разговаривать после вчерашнего? Явлюсь в ослепительной ризе и запою "Sanctus" ликующим гласом? Ну уж нет, это пока не для тебя, это для праведных.
Краснолицый Марко завертелся под взглядом ангела, неожиданно ставшим пронзительно-суровым, бросил косой взгляд на кровать Гильермо. Они говорят в полный голос не меньше четверти часа, не может быть, чтобы...
— Твой товарищ ничего не слышит. Я беседую только с тобой, вручая тебе весть. Надеюсь, ты хорошо запомнишь ее и удержишь в своем сердце. Осталось недолго, бди, молись, будь готов.
— Да к чему готов-то? — крикнул Марко, рывком садясь в кровати, желая и не желая слышать ответ. — И когда... когда?...
Ангел исчез во вспышке — той самой, в которой Марко открыл глаза еще раз, открыл их уже в залитую солнцем гостиничную комнату; лицо его, запрокинутое на подушке, приняло на себя целую пригоршню света — яркий оконный квадрат лежал как раз на уровне его головы, слегка сползая с постели на тумбочку, на пол, на край отвратительного красного ведра, видневшийся из-под кровати. При взгляде на ведро Марко замутило. Он поспешно обшарил глазами номер, естественно, лишенный малейших следов пребывания ангела — зато набитый толпой признаков, призраков вчерашнего кошмара. Валяющиеся на полу предметы одежды (один носок сиротливо свисал с решетки кровати, другого видно не было...) Раскрытая дверь в душевую. Скомканный в гармошку ковер (когда на нем стоял ангел, тот лежал ровно...) Впрочем, ангел стремительно истаивал из памяти Марко, оставляя ощущение холодного света, покалывания в сердце, стыдноватой радости, о которой пока не время думать. Тошнота была куда явственней ангела; более того, с каждым мигом она нарастала, пробуждаясь чуть медленнее хозяина, но совершенно неотвратимо. С неопределенным тихим мычанием Марко оперся на руки — локти его дрожали — и подтянулся, чтобы сесть. Жалкий звук разбудил Гильермо, который тут же развернулся в своей постели; его сощуренные глаза смотрели на Марко безо всякого, казалось, выражения ужасно долго, не менее полуминуты. Тот оставался неподвижным в своей неудобной, незавершенной позе, почему-то страшно боясь, что Гильермо заговорит. Но тот молча поднялся, стянул со спинки стула штаны. Марко хотел отвернуться, почему-то не смог — так было еще стыднее — и просто закрыл глаза.
Похоже, его спутнику было куда менее плохо. Сквозь красноватую тьму закрытых век Марко, мучаясь от дурноты, слушал маленькие быстрые шумы — вот он застегивает молнию на джинсах, вот, кажется, надевает что-то, вот... Да, это были шаги. Стремительные Гильермовы шаги, причем в никуда — туда и обратно, и снова, совсем уже близко. Он бегал по комнате, конечно, он же всегда так, он... Четыре шага, быстрых, как на марше. Краткая остановка. Еще пять шагов. Как маятник. Не открывая глаз, Марко облизал губы. Вкус у них был отвратительный, кожа казалась грубой, как наждак.
В попытке отползти по подушке от палящего солнца он снова издал жалкий звук, послуживший наконец поводом начать хоть какой-никакой разговор.
— Тебе плохо? — чужой, скованный голос Гильермо (а может, ему тоже плохо... просто плохо, и все) донесся из дальнего угла номера. — Тошнит опять?
— Нет, — ответил Марко, но, начав говорить, тут же понял, что ошибся. — Да.
Он едва успел перегнуться через край кровати; желудок скручивало сухими спазмами. Гильермо выдвинул ведро, заботливо поддержал ему голову — рука его на лбу была сухой и горячей. Только не убирай ее, только не убирай, думала какая-то маленькая часть больного, в то время как сам он на последней стадии дурноты и унижения не думал уже ни о чем. Марко изверг из себя ничтожное количество слизи, непропорциональное мучительности процесса, и, тяжело дыша, откинулся обратно. Босой Гильермо в расстегнутой светлой рубашке, и в самом деле относительно бодрый и свежий, если не считать кругов под глазами, живая французская мечта девушки... как ее там, Зинаиды — подхватил ведро.
— Последствия отравления. Внутри уже ничего нет, а спазмы остались. И обезвоживание. Тебе надо пить побольше... я имею в виду, вообще жидкости, воды, чаю. Промывать себя изнутри. Я сейчас принесу, — последние слова он договаривал уже из уборной, где о пластмассу ударялась струя воды. — Эх, графин пустой. Не рискну поить тебя из крана, закажу чай... и минералку какую-нибудь.
— Спасибо, — едва слышно отозвался больной, прислушиваясь к тупой боли в желудке... и к тупой боли в душе. Самое ужасное состояло в том, что после некоторого момента — компания, песня про мышонка, парк, дерево, раскладной стакан, "Погибнешь как Тоска" — вчерашняя ночь сливалась в абсолютную тьму. Память избирательно выхватывала лица, слова, световые пятна; но были и лакуны, куски полного провала, которые Марко хоть убей не мог заполнить какой-либо внятной информацией о том, что же он делал и чего не делал. Он смутно вспомнил машину; собственный жест — схватить и вывернуть руку (чью? Кажется, шофера... зачем?)... Голос Гильермо, настойчиво повторяющий непонятное, раздражающее слово — "Жёнесс, женесс!" — и как трудно было вылезать наружу, кажется, он упал, кажется, даже не единожды... Самое плохое начиналось потом. Все, что нехотя выдавала ему память, были мучительные моменты рвоты, льющаяся вода, холод и жар, похоть, от которой сводит тело и ум. Все это наплывами, приступами, но там точно присутствовал миг ошеломляющей телесной близости, ощущение чужой горячей кожи, кожа к коже, совсем близко и целиком, и яркие глаза возле самого его лица, над лицом, и... что там было еще? Господи, он что, приставал к Гильермо? Или... наоборот? Что случилось дальше, чем оно кончилось, что это вообще было? Провал. Совершенно темно.
Спросить, естественно, совершенно невозможно. Вспомнить самому — чем дальше, тем страшней. Смотреть на него... невыносимо. Хорошо, что так плохо, что можно лежать с закрытыми глазами, уплывать потихоньку, временно отсутствовать в этом мире.
Гильермо, кажется, куда-то выходил — судя по тишине, лишенной людского присутствия. Потом вернулся, неся бутылку минералки и два стакана чая — ловко, в одной руке, держа оба за ручки подстаканников. Марко приподнялся и благодарно, слепо пил, дребезжа ложечкой. Сперва думал, что его сразу вывернет, но чай неожиданно прижился, да он был еще и с лимоном, вкус кислого отозвался в жилах чем-то вроде бодрости. Без зазрения совести — совесть его еще не приступила к работе, уступая инстинкту выживания — он высосал и второй стакан, с лимоном во рту опустился обратно и обнаружил, что Гильермо тем временем поправил ему подушку, чтобы удобно было сидеть. Проповедник со стуком поставил на тумбочку открытую минералку, глядя куда угодно, кроме как на больного, поправил коврик, застелил кровать, ушел в душ. Все это опять без единого слова, куда уж там насвистывать. Марко снова сжался от страха, осознавая наконец, что Гильермо, подобно ему самому, избегает на него смотреть. Когда тот закрыл за собой дверь, Марко под звук льющейся воды закрыл лицо руками и так сидел в тишине и тьме блаженные минут пять, поспешно отняв от щек ладони лишь со стуком ванной задвижки.
Гильермо бросил на спинку кровати мокрое полотенце, шумно сел сам. Свежевыбритый, прохладный, кажется, он прошел в ванной все необходимые духовные упражнения и построил внутреннее войско в надобные колонны по двое.
— Хорошо повеселились мы вчера, ничего не скажешь, — первые слова по сути дела, прозвучавшие в номере с момента пробуждения, разрушили злую магию — и, похоже, произносились именно для этого. Не следовало ждать от них еще и смысла.
— Нечего сказать, — эхом отозвался хриплый Марко.
— С сегодняшнего дня и до возвращения, — Гильермо хрустнул суставами пальцев, — у нас сухой закон. В качестве епитимии. Больше ни капли — кроме исключительных случаев, то есть, разумеется, мессы... и других исключительных случаев, которых, надеюсь, не будет. Это касается и пива, и вообще любых алкогольных напитков. Особенно учитывая, что они здесь исключительно плохие. Если будет праздничный обед в нашу честь, позволяются несколько глотков — чтобы не оскорблять сестер. Ни с кем, кроме сестер, мы больше пить в России не собираемся.
— Я об этом и думать не могу, — опять хрипло поддакнул Марко. — Какое там пить... Особенно как вспомню это... винное...
— Портвейн, — с омерзением пояснил Гильермо. — Притом не имеющий никакого отношения к Португалии. Ты-то ладно, ты человек... молодой и неопытный. Но я-то хорош! Я-то! Ведь вырос в доме виноделов. Я с семи лет мог различать сорта вина по запаху... По запаху! По цвету! Я же с первого взгляда знал, что это пить нельзя. Что этим, возможно, стоит прочищать канализацию, но вот уже в сад я бы это выплескивать не рискнул, если дороги садовые растения. Зачем я брал это в рот, да еще и в дикой смеси, да еще и позволял тебе проделывать то же самое, — с меня, должно быть, на Божием суде спросят. А что я отвечу? Отвечу: из ложно понимаемого чувства товарищества, а также, Иисусе и Мария, из беспросветной глупости, вызванной пьянством. За что мне, несомненно, стыд и позор.
— Я тоже виноват, — промямлил Марко уже совершенно без цели, чтобы разговор поддержать. — Сам же пил. Никто меня не заставлял.
— А мне сегодня мессу служить. Причем очень скоро. Причем без исповеди, потому что некогда и некому, и если я отправлюсь сейчас в здешний французский храм в поисках священника, это, пожалуй, будет еще хуже по части конспирации, чем распевать во вчерашней пьяной компании грегорианскую литургию, — Гильермо злобно встал, заходил по комнате в извечной собачьей нужде в движении. Попутно он собирал, выхватывая из разных мест — сумки, шкафа, ящика стола — и бросал на кровать вещи, могущие понадобиться сегодня: пару носков, еще связанных ниткой, маленький миссал, фотографию Марко (о Господи! Нет, конечно, это был всего-навсего его бумажник. Марко закрыл глаза, стыдясь быть сумасшедшим).
Он собирается служить, думал Марко, лежа в красноватой тьме, он будет служить, значит, ничего все-таки не было, иначе бы как? По крайней мере есть надежда, что иначе бы никак, а значит, ничего не было, поэтому Гильермо будет сегодня служить, а Марко-то, Марко будет прислуживать, хорош же он будет, прислуживать бледным от похмелья, качаясь от дурноты! Почему-то было ужасно стыдно не только перед Богом, Гильермо и собой, но еще и перед сестрой Таней.
Наверное, поэтому — и еще по причине смутной тяжелой тревоги, сидевшей в середине груди и почти физически давившей на желудок, Марко улучил минутку уже после обетов сестер, после мессы, на миг отстранившись от радостной и свободной суеты. Ему, в отличие от Гильермо, было кому исповедаться; он и сделал это, едва оделся, в том же гостиничном номере неловко встал на колени и с пылающим лицом сообщил Гильермо, что согрешил — вчера напился до потери контроля над собой и вел себя неподобающе. Гильермо на эту обтекаемую формулировку ничего не сказал, кроме поспешной разрешительной формулы, и лицо у него при этом было словно каменное. Стало ли Марко легче? Ни на йоту. Шум квартиры теперь проходил мимо него, едва касаясь сознания; похмельное тело, горюющая душа и нездоровая совесть — "было? Не было? Что было?" — прекрасно соответствовали друг другу. Сестры накрывали раздвинутый стол, Гильермо по-французски говорил Тане, новоиспеченной Доминике, что-то веселое, та сияла испуганной радостью, влюблено кивая каждому слову. Изо всех Марко видел четко только его. Его, еще в альбе поверх белой рубашки, его, рассеянно пробегавшего рукой по слишком длинным волосам — смотреть на него было скверно и стыдно, а не смотреть не получалось, так что Марко снял с полки знакомый по Мессе черный том — тихонько перекрестил сердце и наугад распахнул Писание, прижимая палец к странице. Старый способ, способ бабушки, способ Джампаоло. Способ еще святого Франциска. Спрашивать у Слова Божия, когда совсем прижмет, как кота дверью.
Скажи мне, Господи, что же мне делать в нынешней ситуации. Где выход-то, Господи. Куда девать, как разрешить эту боль.
Продираясь через русские буквы с чужими старинными ятями и твердыми знаками — что же, бабушкин "материнский молитвенник", семейная реликвия, был точно такой же — Марко тупо смотрел на Господне утешение от Матфея, прибереженное Им для Своего бедного ученика на краю русского лета. Смотрел и чувствовал, как на глаза наползают изнутри подлые слезы. "Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего; у вас же и волосы на голове все сочтены; не бойтесь же: вы лучше многих малых птиц".
Ага, спасибо, Господи. Спасибо, блин, как выразился бы его новый знакомый Андрюха. Я заметил насчет волос. Очень актуально это, когда спрашивают, что делать, — две малые птицы за ассарий. Один малый мышонок за две монетки. Тут пришла кошка и съела мышонка, которого мой папа на рынке купил. И на то была, несомненно, Его святая воля. Не бойтесь же, вы лучше многих мышат.
— Вы Писание читаете, брат Марко? — подпорхнула сияющая Женя с глазами яркими, как цветы. Марко поспешно захлопнул книгу и натянул на лицо улыбку. Нечего портить хорошим людям праздник.
— Да, сестра... По-русски совсем иначе текст воспринимается. Интересно.
Глава 11
All together now [24]
Поздним утром 24 июля, часов эдак в одиннадцать по Москве, Марко выходил из гостиницы голодный, но наконец-то выспавшийся, по-собачьи потряхивая головой, чтобы вымести из нее остатки недоснившегося сна.
Это был первый солнечный день, выпавший в России двоим социям поневоле; небо совершенно очистилось, только на горизонте маячили мелкие облачка-барашки. Москва тонула в зелени, свет колебал алые флаги, нестерпимо отражался в Гильермовых солнечных очках. Тем сильнее он контрастировал с Марковым сном — странный был сон, оставивший островок тьмы, по ощущению, где-то между желудком и почками.
Во сне Марко был в Риме, в то же время являвшемся Москвой, потому что напротив Санта-Сабины располагался несомненный и убедительный ГУМ. В компании Гильермо, молчаливого Николая-психопомпа и странной компании, состоявшей из сестер, одновременно бывших Зиной и Томой, Марко старательно выбирал себе зонтик — почему-то нужен был именно зонтик, и Гильермо во сне раздраженно убеждал его брать черный, именно черный, потому что это, в конце концов, по-доминикански, по-мужски, по-взрослому. Марко с отвращением к себе поставил на место яркий желто-красный зонт, так приятно лежавший в руках, и взял черный, короткий и скучный, к тому же стоивший какие-то мифические 12 рублей. Надо бы наплевать, купить какой хочется, но уже было поздно — Таня (она же Тома) и Зина (она же сестра Женя) мило стрекотали с продавщицей (она же сестра Елена), зонт уже заворачивали, Марко отсчитывал купюры, ненавидя поганый черный предмет, который ему почему-то пришлось купить, да еще как бы по своей воле... А потом они выходили на улицу, и Марко тащил коробку с зонтом, неудобную и выросшую до размеров балалайки, и вот тут-то и начиналась засада — за стенами ГУМа вместо яркого дня была сплошная ночь, причем этого, казалось бы, не замечали ни девушки, ни Гильермо, радостно болтавшие о своем безо всякого внимания к Марко и удалявшиеся во тьму стремительными шагами, и он бы догнал их — но зонт казался слишком тяжелым, тормозил движение, неловко вываливался из рук... "Стойте, это же ночь, не могла так быстро сделаться ночь" — но со ртом у Марко было что-то не так, и он, поспешно обводя его изнутри языком, уже знал, что именно: снова какая-то дрянь, не то наросты, не то язык распух, препятствуя речи, и все это наддлежало поспешно вырвать, обгрызть, выплюнуть, чтобы докричаться... И еще при чем-то тут был месье Паскаль Жолио, молодая звезда фехтовальной сборной Франции. Ах, вот причем! Обнаружилось, причем как всегда слишком поздно, что он и Гильермо — это один и тот же человек, и выходить на помост ему сегодня ни за что нельзя, только не сегодня, его нужно было остановить, потому что это означало... что означало?
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |