Вот он, был же, был ручей с колючей холодной водой, у самой головы был — только руку протяни, — и вот нет его, а щека покоится на сыром, но и быстро сохнущем песке. Безымянный попытался было подняться на колени, но чуть не сорвался вдруг в пустоту и повис поперек внезапно выпершего каменного бруса, и от неожиданности едва-едва поспел, обливаясь слезами, на нем утвердиться. И все-таки встреча с ручьем-бродягой стала началом некоего перелома в бесконечном его заключении: убедившись в полной недостижимости выхода из молчаливого этого ада, он перестал искать его, а искал теперь только пищу и воду. Иногда вода являлась в давешнем ропоте и посвистывающем журчании, а иногда, превратившись в одно сплошное ухо, он невесть где слышал: "Тип! Титоп-тип! Ти-та-ти-тапу! Тип!"— и знал, что в какой-то очередной из ям-карцеров невысоко над полом плачет вескими пресными слезами вроде бы ничем не отличающийся от соседнего участок каменной крыши, и спешил туда. Тут же находил он и скудную пищу себе в виде толстых слоевищ жирного, сырым деревом пахнущего лишайника. Набрав его полную горсть, человек без имени долго-долго жевал его, перетирая в зубах, чтобы не потерять ничего питательного из своей добычи. Все попытки задержаться в подобного рода благословенных оазисах, как правило, кончались плохо: рано или поздно он засыпал, а за это время яма превращалась в крутой откос, по которому он при первом же движении скатывался, а потом был вынужден вползать червем, тараканом, гекконом, берег ручья преображался в узкий карниз или дно ловушки, — чуть сырое, но не более того, клыкастое дно. Поначалу ему казалось, что у него нет ничего, и одно остается, — обшаривать камни в поисках трещин и ям, проходов или карнизов, но потом как-то враз понял, что ошибается: у него был голос. Теперь, угодивши в очередной склеп, узилище либо же карцер, он начинал, поворачиваясь в разные стороны, выкрикивать разные слова, то повышая, то понижая тон, и по отражению звука гораздо быстрее находил свои узкие тропы, свои почти непроходимые пути. Поначалу способностей его хватало, чтобы определить, — глухая стена в искомом направлении, или же какая-то пустота, но постепенно умение его развилось. Он кричал, быстро-быстро крутя головой из стороны в сторону, дабы уловить, как и с какой стороны, и как далеко изламывается, дробится, повторяется, либо же глохнет эхо его голоса. Летучая мышь имеет аппарат в сотни раз более совершенный, но нет у нее чудовищно-избыточного компьютера человеческого мозга, способного скомпенсировать почти все, что угодно. Пара умелых выкриков, — и он с уверенностью вновь обретенного зрения вворачивался в очередную расщелину, а разница во влажности воздуха подтверждала верность его пути к воде. А главное — была обретена способность концентрировать свои силы до ранее непредставимой им степени, потому что в полсилы ЗДЕСЬ не получалось ничего. Своими ороговевшими пальцами он щупал ногти, что были сорваны множество раз, и ощущал нечто вроде покрытых бороздами на манер морских раковин, железной прочности крючьев.
Вот только сны, яркие, непонятные сны с чудовищными подробностями, что не позволяли усомниться в реальности этих, никогда не виданных им мест, — никуда не исчезали и продолжались, как никуда не уходила уже с того, самого первого раза, их непонятная многослойность. Уснув и видя во сне что-нибудь выпукло-зримое и отрывочное, как живописное полотно без подписи и названия, он продолжал, подвывая и скуля, ползти, и в голове его, отсеченной сном от пятнадцатилетнего опыта, возникала-вырисовывалась форма очередного его узилища, как бы заполненная голубым светящимся газом, и проходы — как световые пятна. А когда он задерживался на одном месте более обыкновенного, к этой пещере исподволь начинали пририсовываться другие во всем их взаиморасположении и все более далеко отстоящие. Теперь не только голос, но и простертые во тьме, вытянутые вперед пальцы железных, трепетных его рук указывали ему дорогу. Так исподволь кончилась еще одна эра его существования в преисподней и началась следующая. Он вовсе перестал бодрствовать в общепринятом значении этого слова, и жил теперь в многослойном сне, где была реальность цели, подсознательное понимание окружающей жути, ощущение лживой суеты вокруг, — непонятно только, в каком слое, — и сны, что надежно блокировали прежнее его, бесполезное в этих условиях, излишнее и мешающее сознание. Теперь, добравшись до воды и пищи, он даже и не пробовал оставаться, а попросту бездумно перетекал туда, где, по правилам неощутимо усвоенной им игры, вода окажется потом. Правила эти не оставались неизменными, но и изменения эти шли по определенным, — тоже текучим, — правилам. Теперь к лишайникам добавились слепые рыбы, которых он с потрясающей ловкостью научился ловить в ледяных ручьях и озерах, мелкие ракушки, попадающиеся кое-где средь камней, голых слизней, рыхлых, словно грибы, и грибы, склизкие по-улиточьи, умудрявшиеся тянуть какие-то соки из каменных осыпей. Он был сильнее здешних обитателей на само представление о зрении, форме и целом, а потому процветал. Линия, наикратчайшим образом связывающая две точки, есть прямая, и это истина, потому что прямая из прежней его жизни могла не соединить эти точки никак, а устройство сознания, в конечном итоге, зависит от того, ЧТО в данных условиях является прямой. В бесконечной череде пространств, заполненных голубым светом, в бесчисленных голубых ходах плавно текло или же с жесткостью ожившей стальной пружины протискивалось странное, без имени и внешности существо с закрытыми глазами, погруженное в дробящиеся, сплетающиеся в сеть сны. Он тысячи раз перевидел во сне всю свою жизнь и все, что учил, и все, что читал когда-то, да только теперь все это было пронизано и объяснено теперь Игрой Голубых Ходов, правилами жизни его бесконечного мира здесь, где нужно двигаться, чтобы остаться в подходящем месте, и, порой, достаточно было пребывать в неподвижности, чтобы попасть еще куда-то, но, с другой стороны, что тогда — движение, и что — покой? Кожа стала, за исключением отдельных мест, эластичной и мягкой, и каменные гребни теперь вминались в его тело чуть ли ни до костей, не оставляя притом ни малейших повреждений. И было все равно, где лежать, на коническом ли дне "карцера", что по рельефу своему больше всего напоминало внутренность акульей пасти, или же на карнизе шириной в пятнадцать сантиметров. И — никакой жесткости, полное слияние с окружающим миром, ставшим таким родным, слияние сродни струению водоросли в волнах прибоя. Жизнь снова сомкнулась в обыденный круг безошибочных действий и бездумной, не требующей дополнительных усилий оценки ситуации. И однажды он замер неподвижно с окостенелым телом, и все потоки снов и яви слились, подчиняясь новой, вдруг родившейся цели. А он — направленно отсек все сомнения, поскольку место это было неподходящим для сомнений. Так проявилось все: душа взглянула сверху, обозрев и путь наверх, на лживую покрышку Земли Юлинга, и возможность вернуться назад, в мир погруженных во тьму рыхлых осыпей, острых осколков и кротовьих нор. Так определилось движение, и он двинулся в путь, вворачиваясь среди ячеистых каменных пространств с пруткостью ящерицы среди трав в летний полдень или же рыбешки среди ветвей коралла. Должно быть, так одолел он многие мили трудного пути, но ни разу не сбился с него, двигаясь с неуклонностью самонаводящейся торпеды. Не заметив этого, так и не открыв глаз выскользнул из неприметной с виду, округлой вороночки, проскользил в пыли средь гладких бугров под здешним ночным небом и снова ушел в узкую трещину с зазубренными краями. Снова тело Безымянного показалось под открытым небом уже совсем близко от берлоги Юлинга Оба, не медля, поднялось на две ноги и бесшумно проскользнуло внутрь. Он не видел, не открывал глаза, да и было это вовсе незачем. Клубились, перевивались, складывались причудливые волны света и теней, что-то ритмично пульсировало в этом сгустке расчлененности, — так был им воспринят безмятежно спящий Юлинг. Тут, разом утратив цель, то, во что превратился подросток, растянулось на каменном полу, непрерывно свистя и поскуливая. После этого проснулся и Юлинг. Ему тоже не нужно было света и не нужно было видеть, чтобы знать, кто пришел. Убедившись же в каменной неподвижности пришельца, он почел за благо отложить дальнейшее выяснение обстоятельств до утра. Он почти не спал, потому что непрерывное, все время меняющееся свиристение и поскуливание были, в значительной мере, — понятными, а смысл складывался — жутковатый.
Теперь одним из слоев Большого Сна Безымянного было чувство, что его бесцеремонно трясут, пихают, хлещут по щекам, но удары и бессмысленные окрики членились и расщеплялись по слоям, но не пробуждали. а Юлинг стоял над безгласным и бесчувственным телом в растерянности и не знал, что делать, потому что жуткое существо, очень мало напоминавшее человека, никак не желало приходить в сознание. Нет, ухаживать за ним не приходилось: время от времени мумия оживала и с ящеричьим проворством кидалась к берегу, враз соскальзывая под обрыв, к воде, и тем же путем возвращалась обратно, но все-таки нужно было что-то делать, поскольку, помимо определенных обязательств, результат происшедшего, — во всей его полноте, — вызывал холодное, но устойчивое любопытство патриарха. И он принялся за дело, пытаясь вернуть Безымянному сознание человеческое вместо непостижимого, заложенного Землей Юлинга. Поначалу железный барьер Видения Голубых Ходов оставался непроницаемым, но потом, проглянув через дикое сплетение образов и понятий, просверкнул воющий голос: "Парень! Да очнись же ты, парень! Ах, черт возьми..." Но почему, собственно, приоритет этим немногим словам из многих тысяч слов и речей, звучавших в его душе одновременно? Это запомнилось, но так и не стало тем крохотным, необламывающимся сучком, за который смогло бы уцепиться прежнее, человеческое сознание. Просверкнуло — и ушло, потерявшись в дремучем лесу полуобразов-полусимволов, сложнейших абстракций и вычурных, переплетенных сцен. Всего инквизиторского искусства Юлинга не хватало, чтобы преодолеть это приспособительное, по сути своей глубоко — рациональное, безумие, просто случайность, пустяковинка какая-то натолкнула Зерно Духа Безымянного на эту цель, а уж выбираться из лабиринтов он научился. Сон кончился сразу, отлетел в сторону, как отдернутый занавес, целиком, а с ним покинуло его на миг мудрое охранение.
На десятую ночь пребывания Безымянного в хижине над обрывом глаза его вдруг открылись, и ушла внутренняя слепота. Ночи на земле Юлинга были достаточно темными, окна в хижине — узкими, огня никакого, по ночному времени, не горело, и все-таки он, взвыв, закрыл глаза ладонями и уткнул лицо в каменный пол.
-А, очнулся...
Жуткое существо подняло на говорившего свое лицо с судорожно зажмуренными веками, из-под которых неудержимо текли слезы.
-Ты, опять, — раздался невнятный, напоминающий смесь рычанья и взревывания голос, — как дол-го...
И тогда Юлинг Об прикрыл его глаза двумя выпуклыми темными полушариями. Одно из технологических чудес Земли Оберона, — стекла непонятным образом прочно держались на лице, хотя их ничего не стоило снять руками. Человек, окончательно очнувшись, огляделся и вдруг, к изумлению хозяина, усмехнулся уверенно и криво.
-А я-то надеялся, что мне приснилось вообще ВСЕ... К сожалению, ошибся.
-Ну ты уж сделай милость, не суди строго!
-Посмотрим... Но ты же, кажется, не говоришь по-русски?
Старик зло расхохотался:
-Птицы, — включая сюда и Птичек, — вообще страшно самоуверенны. Я едва смог сдержаться, когда девчонка начала с умным видом толмачить... Мне скоро стукнет не то восемьсот, не то девятьсот, я уж не помню, я тысячи дел вел с Птицами, а среди Бород, — так и вообще провел около шести лет.
-Все это, конечно, хорошо, непонятно только, зачем ты засунул меня в эту преисподнюю?
В ночной темноте и с темными стеклами на глазах даже его глаза не могли рассмотреть хозяина сколько-нибудь явственно, но он с лихвой компенсировал это образом из Сплетенных Снов, воспринимая его, как некий сгусток сплетенных в сложнейшее, уникальное переплетение символов. Юлинг слушал его, повернув лицо чуть боком, и было оно у него, как у хитрого маньяка:
-Не-ет, дорогой мой, ты неправильно понял... Моя земля — такое место, где каждый полностью свободен в своем выборе. За что и люблю ее. За что и живу здесь, наскучив — всем и перепробовав — все. — И тут, словно только сейчас осознав происшедшее, достойный отшельник только развел руками. — И как это только удалось — ТЕБЕ!
-А что, другие не возвращались?
-Ты второй. Из пятнадцати.
-Остальные умерли?
-Никто-о не знает...Неужели же ты сам не почувствовал всей относительности этого понятия?
-Почувствовал. Даже более того — прочувствовал. Настолько, что по сю пору удивляюсь, как это мне до сих пор удается не ввалиться назад — в Сны? Сколько лет я провел там?
-Лет? Несколько меньше девяти месяцев. От зачатья до родов проходит больше времени.
-Что ж... Это может быть, хотя и казалось мне, что прошли бесчисленные века, причем у многих людей одновременно. Короче, — я хочу, чтобы ты, старик, отправил меня домой, потому что рабство мое кончилось.
-Не могу. Это просто не в моих силах. Я знаю кое-какие фокусы Птиц, но у меня нет их карт.
— Позови Елену.
— А больше тебе, — совсем ничего не надо?
— Старик, — проданный в рабство сделал коротенький, какой-то нечеловеческий шажок вперед и вытянул перед собой уродливые, скрюченные лапы с изборожденными кривыми когтями, — я выживу здесь и один, без тебя. А если у меня и нет какого чувства к тебе, то это склонность к милосердию. И гуманизма совсем мало осталось. Ты понял меня?
— Придет утро, — спокойно начал Юлинг, и вдруг взорвался, — да ты только погляди на себя! Вот придет утро, ты и поглядись попросту в воду!!! Куда и к кому ты собираешься возвращаться?
Утро и впрямь пришло. Разумеется, — по прежнему не было и речи о том, чтобы снять с себя глухие стекла с Земли Оберона, и оттого виданное им в отражении оказалось особенно впечатляющим. Ртутно-серый рассвет только еще разгорался, а из воды на него глянула морда рептилии, гигантского хамелеона, с чешуйчатыми, омозолелыми шрамами на впалых, туго натянутых на кости щеках. Еще более толстые и страховидные нашлепки красовались на его лбу, месяцами упертом в битый камень. Волосы, слипшиеся в жуткий серый гребень, и редкая белесая щетина там, где не было шрамов, по виду очень сильно напоминавшая бледные ростки погребного картофеля. Разумеется, к вышеописанному два громадных, беззрачковых, матово-черных "глаза" подходили как нельзя кстати. Тощее голое тело, покрытое омозолелыми, рубцовыми, безобразными подушками, особенно толстыми на голенях и коленях, на локтях и предплечьях, руки, больше всего похожие на лапы злобного пресмыкающегося, скрюченные, стянутые рубцами, с отблеском первых лучей ленивого, серого солнца на кривых когтях. И в ответ на его движенье чудище в ручье тоже склонило голову на бок и издало глухой хрип.
-Ну, — спросил старик, тополиной пушинкой слетевший с обрыва и вмиг оказавшийся рядом, — нагляделся? Только имей ввиду, что внутренне ты похож на себя прежнего еще меньше, чем внешне. Ку-уда меньше!