Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Спасибо за лекцию. Очень познавательно, а главное — оптимистично-то как!
— Рад, что сумел вас развлечь и просветить, одновременно порадовав.
— В свете изложенных тут воззрений возникает только один вопрос: какого дьявола мы тогда все это затеяли и успели построить, — да, по Черной Технологии! — но все-таки такое транспортное средство, которое не снилось ни одному из фантастов, провели за ничтожное время нечеловеческого объема работу, а более того — разбудили демонов, выполнивших по нашей воле и еще больше, если потом пришли к выводу, что нам некуда идти? Какой блистательный, ослепительный, невиданный в истории крах! Или есть другие соображения?
— Мое соображение таково, что все люди помирают. Более того: есть все основания предполагать, что когда-нибудь помрем даже и мы. Решая все наши прежние, важные, сложные и неотложные задачи об этом обстоятельстве мы как-то призабыли. Помирать достаточно неприятно даже от инфаркта и во сне, как мечтают многие пенсионеры, а на мой взгляд — это еще глупее, потому что жизнь как-то интереснее не только прожить, но и пережить до самого конца... Так вот, я это к тому, что данное обстоятельство меняет все акценты, потому что, в конце концов, — какая разница, от чего помирать? Весь обширный спектр смертей, так щедро разрекламированный нам уважаемым докладчиком, ничуть не шире имеющегося у нас дома, и ничуть не хуже рака, инфаркта, паралича, диабета и гнойного перитонита... А так мы по крайней мере попутешествуем.
— Ага. И, в конце концов, никто не запрещает нам вернуться.
И все заржали над этот семейной шуткой, а обстановка — разрядилась. К этому моменту Анюта успела наполовину раздеться, погрузить руки в стену почти до локтей, а кроме того, — она вызвала перед собой какое-то подобие зеркала, в которое и корчила теперь отчаянные рожи. Обшивка вокруг нее и периферия "зеркала" чем дальше, — тем больше шла сложнейшими извивами многоцветных огней, на которые Сен смотрел с нескрываемым интересом.
— Стоп! Мы не о том говорим: уважаемый Отщепенец, значит ли ваше содержательное сообщение, что вы отказываетесь сами и не рекомендуете прочим — лететь?
— Ни в коем случае! Лететь! Мои выводы прошу относить исключительно на счет присущей мне научной добросовестности. А так... При все моем уважении к Фермеру тоже самое гораздо лучше сказали португальцы: "Плавать по морям необходимо. Жить — не так уж необходимо". Я — всецело разделяю этот принцип.
— Тогда попрошу высказываться. "Да" — или "нет" — остальное от дьявола.
Все — умолкли, а потом поочередно раздалось четырнадцать "да".
— Пилоту — спать! Остальные, — как хотят, потому что это, откровенно говоря, не так уж важно.
А Ресибир глянул сверху на лунный пейзаж, дополненный бесформенными кучами битого камня, мусора, ямами, оставшимися от применения Черных и "Серых" технологий, оплавленные воронки, сюрреалистические фигуры выполнивших свою роль механизмов, бесцельно блуждающих среди всего этого безобразия либо же застывших в идиотском глубокомыслии и пожал плечами:
— Ха! Рай! Как быстро мы приспособились к Луне, как быстро — привыкли, как быстро освоились и как быстро приспособили под свалку. Мы ко всему приспосабливаемся, мы точно так же и к любому раю приспособимся. Главное слово тут "точно"...
А Тартесс уже несколько суток, после того как было пройдено Чистилище, как-то странно всматривался в окружающие его лица, в машины в обстановку, и не один человек обратил на это внимание, но теперь Гудрун спросила его, не ищет ли он чего-нибудь, а если да, то что именно, потому что вдруг — да она видела. А он вдруг улыбнулся страшной режущей взгляд и душу улыбкой и сказал:
— Не то, чтобы ищу, а присматриваюсь: где тут притаился Дьявол? В кого или во что вселился Противостоящий, чтобы сопровождать людей, как сопровождал всегда? Какую дверь мы оставили для Врага, после того, как закрыли все двери?
— Ты псих, — сдавленным голосом сказала женщина, которой вовсе не свойственно было бояться, но которая испугалась все-таки, — из таких, как ты, как раз и получались инквизиторы... Это в тебе самом сидит дьявол!
— Скажи мне что-нибудь, чего бы я не знал, женщина. Потому что это я знаю. Но не бойся: я знаю его, как никто, и во мне столь же сильно противостояние великое. А проще — я умею вести себя, не принося вреда, не обижая и не навязывая своих взглядов. Где еще — вот вопрос вопросов.
— Хочешь сказать — во всех?
— Это — без сомнения, но это — понятное зло, а оттого — зло меньше даже, чем наполовину. Не знаю; и это не мудрено, поскольку не мне тягаться с Хитроумным Доктором.
Двойной Ноль или Зеро.
Пилот опустился в кресло, кресло обняло и поглотило его, пилот замер. Черная пелена, становясь все гуще, затянула ставшую уже привычной прозрачность стен, пока они и на вид не стали такими, какими были на самом деле: глухими и матовыми. Кто где, не зная — где остальные и не ведая, где находятся сами, или по странной и безотчетной, ни на что не похожей симпатии разместившись рядом с другими, люди опускались в кресла, которыми прорастал пол и тьма сгущалась вокруг. Некто В Сером забился в кресло с ощущением смешанного со сладкой жутью уюта, как у подростка, сидящего на заднем сиденье вездехода, прущего через метельное зимнее безлюдье. Становилось все темнее, потом, обсуждая впечатления от начала Исхода, почти все сошлись на странном чувстве: густой сумрак и неподвижная фигура непонятно — где, в центре какого-то мироздания. Лично его мучил нелепый вопрос относительно длительности путешествия, хотя само по себе оно не длилось нисколько, о чем ему было хорошо известно. Уже знакомое по двум "дэфам" чувства легкого, мимолетного удара сразу по всему телу, по каждой клетке и по каждой его жилке. Стены подслеповато растаяли, показав мутную, пустую безвидность какого-то невообразимого облака, и сгустились снова. Дэф, удар, стены тают, черное, черное пространство, жуткая пропасть между мирами. "Ковчег", похоже вышел из дэфа, вращаясь вокруг своей оси, и редкие, яркие звезды этих мрачных мест описывают вокруг него размашистые огненные круги. Удар — и опять какое-то тусклое небо, а потом у него захватило дух: откуда-то снизу, из-под кресла, в подлокотники которого он вцепился судорожной хваткой, из-под кресла, торчащего прямо посередине пустоты, вынырнуло раскаленное ядро громадной, мрачно-оранжевой звезды: золотистая, яркая с крупными неправильными ячеями сеть из огненных каналов затягивала ее поверхность, а стянутая огненной паутиной, набрякшая плоть звезды, была, скорее, красной, как гаснущий уголь, как багровый глаз в ночи. Страшное, громадное светило вынырнув спереди, прошло, казалось, прямо над его макушкой и скрылось позади, нырнуло за его спину для того, чтобы следом вынырнуть из-под ног. Восход-закат, восход-закат, и что нужды, что мрачное светило обращается вокруг него? С абсолютной регулярностью, вызывающей безотчетный ужас, с устрашающей правильностью. Тело... Никак не реагировало на гармонические повороты кувыркающегося "Ковчега", но от зрелища этого — волосы поднимались дыбом, и к горлу поднималась тошнота. Он закрыл глаза, и не открывал их, потому что не ощущал знакомого мимолетного удара от дэфа, и благодарил бога за то, что он — не пилот, и никто не заставляет его любоваться на весь здешний ужас, держа непонятную паузу, пока не настанет пора следующего дэфа. И это длилось бесконечно, удар: он осторожно приоткрыл глаза и коротко выругался: то, что он увидел теперь, не было таким страшным, но некоторым образом оказывалось и еще хуже в силу своей чудовищной чуждости. Плотными, хорошо различимыми слоями лежал вокруг неподвижно висящего "Ковчега" разноцветный, светящийся туман: это нельзя было назвать радугой: потому что густо-синий и мрачно-красный и, почему-то, белесо-голубой, лежали тут рядом, без переходных оттенков, и медленно колыхались, не смешиваясь, а потом "Ковчег", доселе являвший неподвижность, снова начал вращаться вокруг своей оси, и слои липко следовали за этими поворотами, бесшумно завихряясь.
— Господи, — пробормотал Некто В Сером, — это куда же это мы вляпались-то? Это ж ни на какой космос не похоже вовсе...
Удар. Ничего, опять все темно, серо, непроглядно, и нет света, и никогда не было света, и быть ничего подобного не может, непонятно даже, что значит слово "свет", откуда взялось такое слово, откуда он может его знать, и вообще — разве же можно знать хоть что-нибудь, и разве есть — кому? Нет ни звука, ни движения вокруг, и никакого такого движения вовсе нет, и он не может даже пошевелиться, потому что разве можно пошевелиться там, где нет, никогда не было, да и быть-то не может света, и его нет, только что-то все-таки проносится через то самое место, где его нет и никогда, никаким боком не могло быть. Это что-то похоже на длинную серую ленту, покрытую черными значками, сжатыми и от скорости сплющенными поперек хода. Черными, хотя нет ни белого, ни черного. Нет, и не было, но только значки эти обозначали души, судьбы и миры, были мирами, душами и судьбами. Он — не двигался, он не мог двигаться, да и не было его вовсе... Вот только отсутствие света странным образом ничуть не мешало видеть, да и вообще тут было достаточно красиво, — если кто понимает, конечно. В плотном сумраке, если разобраться по существу, было ничуть не меньше увлекательнейших, блестящих возможностей и перспектив, чем в свободном полете. Не отменяя собственной убежденности в том, что он не способен двигаться, он вскочил и радостно бросился в темноту, и везде была тропа его ходу, и в каждом тупичке обязательно находился темный закоулок, в котором таился, хитро замаскированный, проход ведущий дальше, дальше, в лабиринт завлекательных извилистых ходов. Кто сказал, кто придумал, что лабиринт — безвыходное место, какое же оно безвыходное, если всегда, в каждом разе есть выход? Так же безгранично, беспредельно, как в любом небе, вот только никак не удается вспомнить, откуда взялось такое нелепое сравнение и что значит само по себе слово "небо"? Все внутри пело от бесконечного чувства свободы, когда он находил проходы там, где хотел, и отыскивал трещины, извилистые ходы, трубы и тоннели, через которые проникал с неимоверной, бредовой ловкостью, поднимаясь выше или же опускаясь вниз. Кругом, он знал это, как пешеход в большом городе — видит других пешеходов, так же бегут бесшумно по тоннелям, так же ловко скользят через узкие, ветвящиеся трещины другие, подобные ему, сутулые, прекрасные, смутные, веселые серые тени. Очередной проход был — глаже, шире, отделан под арку, и сумрак тут был другой, не похожий на представление зрячего — о картине мира, представленной другими, вовсе даже непредставимыми чувствами, это была просто достаточно плотная темнота, и то не абсолютная. Если присмотреться, если успокоить дыхание, если, — потом, — еще заглушить стук собственного сердца (еще один непонятный, непонятно откуда взявшийся термин, которого совсем недавно, только что не существовало) то можно было увидеть место, где было вроде бы как посветлее, и это было ново по сравнению с тем, что было только что, когда он искал и находил неизменно все более темные места и все более закоулистые закоулки, но не совсем. С каждым шагом понимания прибавлялось, как менялись и шаги, потерявшие прежнюю легкость, но ставшие зато потверже, как менялся и он сам. Теперь он был в своей пещере, в своем подземелье, и теперь ему было откуда-то, — само по себе, нипочему, — внятно, что значит слово "свое". Вот и вход. Самый обычный вход, только двери нет, и освещение слабовато, как он это любил, пребывая в своей пещере за исключением тех случаев, когда делал тонкую, сложную работу. Тут стоял зеленоватый сумрак, в самом углу располагалась угловатая яма, выточенная в камне, по размерам и форме точь-в-точь напоминавшая разверстую могилу, только это была вовсе никакая не могила, а совсем даже наоборот. Глубокую яму заполняла темная жидкость, здесь, в этом углу и в этом сумраке казавшаяся совсем черной, а на берегу, — о, на берегу торчало нечто среднее между изломанно-перекрученным, дико-перекошенным, как в судороге — вывернутым деревом и помесью паука со спрутом, и погружало в жидкость — белесые корни, корявые ветви, волосатые лапы и скользкие щупальца. Кое-где в создании тускло мерцали крупные, мрачные кристаллы, без церемоний врощенные им туда, где он считал нужным, и плевать на глубокоуважаемые книги, и на каноны, и на премудрых собратьев, считающих его чуть ли ни еретиком. О, — тут, как на ладони, виден его собственный, только ему присущий стиль, — добротность, надежность, но и роскошная, размашистая небрежность мастера, без колебаний отбрасывающего самые святые, самые незыблемые, — любые правила ремесла альбо искусства, если только они ему мешали. За это его не любили так называемые мастера из старших, зато молодые — либо восхищались им и пробовали подражать, что было бесполезно, либо же завидовали и несли напраслину. А все остальные, буквально все возмущались про себя, ворчали и осуждали его за нынешнюю затею, за то, что не захотел обречь себя на жизнь ни с одной из их визгливых, вздорных, глупых дочек, а обратился, как обращался всегда, к своему мастерству. Слыханное ли дело! Так говорили они. Это выходит уже за все рамки! Возмущались они. Это никогда невиданное от веку дело! Так говорили они бывшее истинной правдой. А ему наплевать, он сам по себе, и сильные мира сего хотят, чтобы он — был, хотя бы и подальше от них, но все-таки был бы, но он и сам не из слабых среди этого плоского, поросшего серой плесенью мира, и сильные побаиваются его, потому что мало ли что, и правильно делают! А что будет, если нынешняя его затея удастся? Вот погодите, вот попомните мои слова, сколь немалое число людей придет сюда тайком, чтобы никто не видел, и будут предлагать любые деньги, только это дело — не из тех, что продаются за деньги, пусть сколь угодно большие, во всяком случае — не только за деньги.
Тут, — совершенно естественно, не вызвав ни малейшего изумления, — все это не сменилось плавно, а как-то перелистнулось, относя его ко временам намного более поздним. В кресле, в прекрасном, пологом, красивом, мягком кресле сидела Она. Кресло сделал отец, как только увидел — сразу сделал, старый. Молчаливый отец, который бросил уже работать на продажу, и только иногда, на заказ, для старых друзей или в совершенно особых случаях, и этот случай, он, наверное счел особым, тот, кто так хотел, чтобы и он, сын и наследник стал бы краснодеревщиком и столяром, и обойщиком, и художником, — творцом мебели, которую покупали князья и поставляли к... Но он так и не стал, у него был свой путь. Все говорят, — относись, как к вещи, ведь она — вещь, она не родилась от честных родителей, не воспитывалась у них в добронравии и в добрых правилах, она вещь, точно такое же порождение твоего мастерства, как кресло, в котором она покоится, — порождение мастерства отчего, и они правы, проклятые законники, правы, они говорят правду, которая правда, но только наполовину от истинного, на четверть, на десятую часть, их правда — малая малость от всей правды. Потому что у него и до сих пор пересыхает во рту, и сердце начинает колотиться так, словно хочет вырваться из решетки ребер, когда он приходит к ней. Обнимает ее. Просто — видит ее. Ее длинные глаза, которых не бывает у здешних женщин, — откуда они, пусть попробует сказать тот, кто сможет это сделать, а он — не может, он только сделал ее, такой, какая она есть. С ее гладкими бедрами и немыслимо тонкой талией, с ее грудью, перед которой любая слоновая кость, любой полированный мрамор — тьфу! С волосами, тяжелыми и упругими, как ртуть, густыми, словно волокна в драгоценном дереве, и мягкими, как вода. С ее речами, от которых немеет он, он — ее создатель! И счастлив от этой немоты, хотя и не скажешь, почему порой не смеет, не хочет сметь сказать он ни единого слова, — от самих ее слов или от милого голоса, от которого останавливается сердце. Но иногда, увидев ее, он не сразу начинает слышать то, что она говорит, или же слышит, но не понимает ни единого слова. Ха! Игрушка, — может быть, и игрушка по мнению некоторых, но только никто не поймет ничего в дальних краях, если туда от этих некоторых придется уехать. Какая же это игрушка, если с ней можно затеять деток, и дети получатся не чета тем, что получаются от ваших жен и дочерей, и не чета тем, что получились у ваших матерей... Матушки это, понятно, не касается. Вещь, которая наполнила огнем — жилы, безумием и счастьем, безумным счастьем — сердце, и страхом — мысли. Страхом потерять и остаться — без. Страхом от того, что ее могло бы и не быть. А она между тем продолжала, и он, наконец, услыхал:
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |