* * *
Порыв ветра бросал в лицо клубы дыма, но Хлыст не замечал его. Он неотрывно смотрел на пламя костра, а в голове роились мысли — одна темнее другой.
Сегодня пошли десятые сутки со дня условленной встречи с Ташей. Она так и не пришла. Неужто Анатан сдал их шайку-лейку с потрохами, и Ташу таскают по допросам? Или ее скрутила болезнь? Первый домысел пугал. Второй вгонял в дрожь.
Пять лет назад Таша ни с того ни с сего стала в обморок падать. Бредет себе по улице, с бабами судачит и, опа на, уже лежит. Или полезет в голбец за картошкой или репой, и нет ее, нет... Малец туда, а мамка возле лесенки валяется.
Повел ее Хлыст к лекарю. Благо идти не далеко. По пустоши полдня, еще пару часов по осеннему лугу. А там, в золотой рощице, на меже Бездольного Узла и Нижнего Дола, владения того самого лекаря, который смердами не брезгует. Целую ночь промурыжил он Ташу в своем лазарете, а наутро выпроводил восвояси. Мол, ей нужен другой... и слово сказал, чудное такое слово — "климат". Лучше б промолчал недоумок или сознался, что ни хрена не соображает в болячках.
Таша вбила себе в голову — всё, сочтены ее деньки, раз от нее лекарь отказался. Купила рядно застлать гроб, выпросила у соседки занавесочку покрыть себя усопшую, даже откуда-то три доски притащила и все допытывалась: на крышку хватит?
Пробрал Хлыста мандраж — какой гроб, какая крышка, когда на лавках ребятёнки сидят и глазенками зыркают? Дочурке годик, одному сынишке — два, второму — семь. А с ними-то что делать?
А тут, в конце зимы, Анатан к Лабичи в гости нагрянул. Пришел и Хлыст к брату. Анатану о беде своей поведал. А тот уж объяснил, с чем этот "климат" едят, и для примера сравнил Порубежье с Лэтэей.
И вот тогда засела, как заноза, мысль: уйти с семьей в ту самую Лэтэю. Там лес — за жизнь не обойдешь. Воздух — не надышишься. Вода — Божья слеза. Белки сами на плечи запрыгивают, лоси с ладошек соль едят. Не край, а рай. А в раю грех помирать.
Поделился Хлыст задумкой с Ташей. Засветилась Таша. Даже доски на щепы распустила. И в самый лютый мороз затрещала печка жарким огнем.
По весне уволился Хлыст с прииска. Получил три мора, почесал затылок. С таким богатством даже на дорогу харчей не купишь. Задумал дом продать, но кому он нужен. В Горном вон их сколько — убогих и брошенных.
Кинулся Хлыст к Лабичи, но на полпути совесть остановила. У того своих детишек трое. И к Анатану не пойдешь. У него жена, как кремень — чуть что не так, искрами сыплет.
Бес попутал. Иначе никак не назовешь бредовую идею обокрасть магазин в Рисковом. Покумекай же хорошенько, всё по полочкам разложи и орудуй! Нет же! Набросил бес удавку и поволок. А там хозяин в подвале весы чинил. А тут пацан бате ужин принес. А снаружи дружок на велосипеде дожидался. Да как нажмет на гудок, да как помчит по улице. Хлыст вместо того, чтобы сбежать, с перепугу за ним погнался.
Как взяли с кольцом колбасы за пазухой (больше украсть не успел) и тремя трупами на шее, так и навесили двадцать лет работ в каменоломне без права переписки и свиданий.
Четыре года под нескончаемый грохот камнедробилки Хлыст каждое утро жену хоронил, весь день долю своих детишек оплакивал, а ночью жену воскрешал, чтобы наутро вновь похоронить. А вот за неделю в лагере смертников ни разу о семье не вспомнил — адский холод вмиг вытравил память, как керосин блоху. И когда Лабичи вытащил его из горного мешка и сказал, что с Ташей и детишками все в порядке, Хлыст не сразу сообразил, о ком брат говорит.
Долгожданная встреча с Ташей прибила всю радость, как ливень траву. За четыре года наливное яблочко в сухой стручок фасоли превратилось — в чем только дух держится?
И вновь закололи занозой думы о Лэтэе.
Попросил Хлыст Ташу потерпеть еще чуток, ринулся на заброшенный прииск алмазы искать. Алмазы не нашел, зато набрел на таких же беглых, как он сам. Правда, из лагеря смертников один Оса был. Повезло мужику. Необычайно повезло. Когда подхватила его река, протащила по камням и сбросила с водопадом, зацепился он страховочным тросом за выступ и повис. За неделю от стужи его голос в скрип несмазанной телеги превратился, от голода живот к спине прилип. И подфартило же выродку — мимо Лабичи проходил.
Интересно, брат сорвался с тропы или сам спрыгнул? Теперь уж никто не узнает. Слишком душевный был человек. Всех-то жалел: и преступников, и калек, и вдов, и детишек-сирот. С каждым куском хлеба делился. Даже братве в горный провал еще задолго до освобождения Хлыста харчи приносил. С такой душой нельзя грешить. Душа, в конце концов, взбунтуется. Вот и не выдержал братишка. Или сорвался?
Хлыст вытер ребром ладони слезящиеся от дыма глаза. Окинул взором окутанный сумраком горный провал, посмотрел через плечо на лачуги — зыбкие и шаткие в бликах огня. В одной из них, под гнилой крышей, на ворохе рваных одеял и грязных тюфяков он обнимал худенькие плечи Таши, утыкался носом в ее мягкие кудряшки, вдыхал запах родимого дома и забывал, что собственными руками сломал свою жизнь и выбросил ее, как мусор.
Прошло-то всего десять дней пустых ожиданий, а словно десять лет отсидел. Жердяй капал на мозги, мол, баба нашла замену беглому душегубцу, валяется с хахалем на перинке и в ус не дует, что муженек скоро замазку с лачуг жрать будет. Потешается, гнида. Да только замазкой давиться будут все — во время шторма унесло единственные сети, а харчей осталось впритык.
Каторжникам урезали пайку втрое. Они еле ползали на карачках и последние ночи лежали пластом. Братва заглядывала друг другу в плошки и подымала хай, если у кого-то баланда была выше метки. Кто-то даже порадовался, что Бурнус, ненасытный упырь, погнавшись за пацаном, ухнул вместе с ним с обрыва. И лишь Оса бросал колкие взгляды (подозревает, тварь, что с Бурнусом не все чисто) и молчал. Вот и сейчас, поворошив хворостиной угли, покосился на Хлыста, как лошадь на придорожный пень, завалился на спину и уставился в черное небо. Его невысказанное подозрение напрягало сильнее, чем урчание в животе и лопнувшая на пятке мозоль.
— Таша, видать, заболела, — промолвил Хлыст. Помолчал немного, поерзал тощими ягодицами по камешкам. — Смотаюсь-ка я в Горный.
— Яйца на мозги давят? — проскрипел костлявый ублюдок, глядя в небо.
Хотел Хлыст огрызнуться, но подумал, что раздоры сейчас ни к чему. Взял с земли кнут, принялся обвивать рукоятку крученой веревкой.
— Харчи заберу, а то сядем на голодный паек.
Сказать-то сказал и приуныл. Чтобы никто не заподозрил, откуда у Таши деньги и зачем ей столько еды, она сновала по всем селениям Бездольного Узла, кроме Рискового, само собой. Там крупу купит, там — масло, а там хлебного вина у подпольщика возьмет. Если Таша слегла, забирать будет нечего.
— Ну, сядем. Что с того? — отозвался Оса.
— Оно, конечно, ерунда — нам не привыкать. Да только не сегодня-завтра каторжники сдохнут. Кого на добычу поставишь? Или сам в колодец полезешь?
— Иди. Но знай, если твой дружок или твоя баба снюхались со стражами, у нас с тобой одна дорога — обратно к смертникам. А там я порву тебя на шматки. Усек? А если свалить надумал... — проговорил Оса и умолк.
Хлыст горько усмехнулся:
— Если б было куда, давно бы свалил.
Оса заложил руки за голову:
— Иди.
Поднялся Хлыст, засунул кнут за пояс штанов, одернул рубаху, торчащую колом от грязи и пота, и побрел пижона будить. А растолкав, попросил у него алый платочек, тот самый, что на тощей шее красовался. Таша всякий раз вздыхала: мол, ей бы такой.
Выслушал пижон просьбу и форсу напустил. Видите ли, вещица дорогая, с богатея снятая. Стянул тогда Хлыст сапоги — от них, треклятых, ноги огнем уже горели — и поставил их перед наглой мордой. Пощупал пижон кожу, голенище помял, даже зачем-то носок лизнул и развязал платочек.
Задолго до рассвета дотопал Хлыст до Великкамня. Пересечь бы долину, пока внизу туман серебрится, а сверху темень, хоть глаз выколи. Так нет же, сомнения одолели. Боязно стало. Воля-то легкокрылая — вспорхнет, и не поймаешь. Хотя после прихода Анатана много воды утекло. Верхогляд и сторожевые ничего подозрительного не замечали. И Таша дважды приходила. А тут не пришла. Заболела она. Как пить дать, заболела! А если заболела... Ну, придет он домой, посмотрит на нее, на страдалицу, а дальше? На детишек даже взглянуть нельзя. А ну как проболтаются кому ненароком.
Конечно, можно взять сапфиры, рвануть в Партикурам или еще дальше — в Бойвард — и начать новую жизнь. Да только жить он разучился. Это ж надо притворяться, что всех и вся простил. Трудно прикидываться невинной овечкой, когда внутри матерый волк сидит. Сидит и точит зубы о могильный камень безвременно усопшей души. Как же простить тех, кто спал, жрал и харил баб, пока он загибался?
Или все-таки свалить всем семейством в Лэтэю? Затеряться в тайге и отыграться на сохатых да белках. Тогда на кой черт ему двадцать сапфиров?
Или отдать их Таше — пусть уйдет с детьми, куда глаза глядят — и вернуться к браткам? С братками хорошо, с ними не надо притворяться и прощать.
Запутался Хлыст. До самого рассвета ходил взад-вперед — три шага туда, три шага обратно, как в камере-одиночке. А когда взошло солнце, решил все-таки наведаться в Горный, пробить что к чему, а там уж посмотреть, куда ветер подует.
Откопал Хлыст сапфиры, спрятанные подле Великкамня, замотал их в алый платочек, засунул в глубокий карман штанов, недавно заштопанный Ташей, и побежал через долину к горам, покрытым мхом и лишайником.
В конце дня на горизонте завиднелись маленькие, как головки спичек, дома. От побочных скал до селения миль пять будет, и все по пустоши. Обогнуть кряж и подойти поближе — стрёмно. Там до конторы прииска рукой подать. Подождать бы чуток, и под покровом ночи продолжить путь. Нет же! Не терпелось Хлысту глянуть на свое прошлое. И поволочился он по пыли и камням, словно у него в одном месте свербело.
В сумерках добрался до крайней хибары — крыши нет, стены покрыты мхом, дверь висит на одной петле, оконные рамы крестами взирают на поросший бурьяном двор.
Забрался Хлыст вовнутрь, заметался по земляному полу от окна к окну — может, Таша покажется или мальцы пробегут, дом-то его в двух шагах. Только ни хрена не видно — развалюха аккурат на краю пустыря стоит, а на нем лопухи разлапистые и мусора кучи. Ни то что в сумерках, днем ни черта не разглядишь. Зато все слышно. Летят над пустырем песни хмельных мужиков, ругань баб да смех ребятишек и в кресты на окнах бьются. И кушаньем пахнет. Настоящим кушаньем, а не жратвой. Жируют селяне...
Вдруг снаружи прошуршало. Хлыст вдавился в угол, стиснул рукоятку кнута. Точно! За дверью кто-то дышит — прерывисто, часто, — словно принюхивается. И тут как влетело в дом это нечто, черное и мохнатое, и с радостным визгом прямо на Хлыста.
Упал он на колени, обнял псину. А она от счастья аж захлебывается и шершавым языком в лицо метит.
"Узнал, Агат! Узнал, чертяка!" — прошептал Хлыст и тихонько засмеялся.
Извернулся пес, мазнул языком его по губам. Так сладко на сердце сделалось, будто в детство окунулся.
Потрепал Хлыст Агата за шкуру и к двери подтолкнул — беги, дружище, куда бежал. А псина не унимается. За рукав схватила. За собой тянет, мол, пошли, хозяин, домой. И все верещит на своем, на собачьем.
Всполошился Хлыст. Притянул к себе Агата, по холке поглаживает, успокаивает, а сам брови хмурит. Вырвалась псина из рук, наружу выскочила и залаяла громко, с подвыванием. Со всем селением радостью делится.
Стоит Хлыст на коленках ни жив ни мертв. А мысли туда-сюда, туда-сюда. Похлопал в ладоши. Так меньший сынишка собаку звал, пока не умел разговаривать. Агат в мгновение ока на зов и прибежал.
Обхватил Хлыст одной рукой его шею. Второй рукой морду сдавил: "Что ж ты, чертяка, творишь?" Еще крепче клыкастые челюсти стиснул. А псина мотает хвостом и, поскуливая, в глаза смотрит. А по морде слезы бегут.
Поцеловал Хлыст Агата промеж ушей, прижался щекой к его широкому лбу и... Сердце тихонько так "цок" ледышкой о могильный камень души и вновь замерло.
Глубокой ночью выбрался Хлыст из развалин. Перебежками от куста к кусту, от кучи к куче, пересек пустырь и крадучись пошел по улице. Застывал, если где-то тявкала собака или орали коты в схватке за любезность кошки. Когда все стихало, выдерживал минуту и топал дальше.
Долго сидел под частоколом на другой стороне проулка, глядя на темные окна родимого дома. Конечно, Таша его не ждала, но могла выйти на двор Агата позвать. Как-то с самого начала повелось, что пес — любимец детишек — жил не в будке, а в прихожей.
Хлыст перебежал дорогу, покрутился возле дома: во дворе чисто, на веревках пусто. Озираясь, нащупал в кармане платочек, а в нем камушки. Только теперь не нужен платок. Агата больше нет, и не надо голову ломать, куда прицепить тряпицу, чтобы Таша поутру заметила и догадалась. И так жалко стало сапоги, хоть вой. Пусть жмут, пусть по горам лазать неудобно, а как вытянешь ноги к костру, как посмотришь на отражение искр в носке, сразу человеком себя чувствуешь.
Потерся Хлыст плечом о двери, поцарапал ногтями по некрашеным доскам. Обождал чуток. Тихонько постучал. Какое там? Разве ж услышат?
Отломал он веточку с куста, в щелку между дверью и косяком просунул и поддел щеколду. А когда переступил порог, замер.
В потемках ничего не видно. А Хлысту свет и не нужен. Справа, под стеночкой, подстилка, на которой Агат спал. Два шага вперед — порожек и низеньки проем. Не раз он спьяну о доску лбом бился. Потом налево кухня. Только нет там ничего — железную печку и полки для посуды еще до суда конфисковали. Напротив кухни спаленка, в углу тюфяк, на котором ночами семейство ютится. Вперед — маленькая горница с двумя окошками, выходящими на сарай. Возле простенка приданое жены — настоящий стол и два добротных стула. Странно, как их не забрали? Таша говорила, что под столом сундук стоит, а сбоку двери шкафчик с тряпьем. Это Анатан уже после суда приволок.
И вдруг по затылку хрясть...
Приподнял Хлыст тяжелые веки. А он уже за столом сидит. В блюдце свечка огоньком трепещет и в глазах троится.
Потряс Хлыст головой, чтобы в мозгу прояснилось и в ушах перестало гудеть.
— В чем же пес провинился? — прозвучал сзади голос, и мороз до костей пробрал.
Дернулся Хлыст. Да только привязан он к добротному стулу веревкой кнута. Примотан на совесть: ни выскользнуть, ни выскочить.
— Не рви жилы, Асон. Я тебя и так отпущу, — произнес Крикс и появился из-за плеча. — Только сперва по душам потолкуем.
— Нет у меня... — прохрипел Хлыст и облизнул пересохшие губы.
— Чего у тебя нет?
— Души нет.
— Значит, просто так потолкуем.
— Не о чем мне с тобой толковать.
Крикс уселся напротив, сложил ручищи на стол:
— А ты хорошенько подумай.
Съежился Хлыст. Сидит перед ним тот самый страж, что на горячем его застукал, в охранительный участок приволок, три дня в погребе без воды и еды продержал и всего лишь раз ударил. Зато как ударил! Приложил к груди толстенную книгу и заехал в нее кулаком. Потом еще долго Хлыст даже чихнуть толком не мог — от боли глаза из орбит вылезали.