Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Так я впервые в жизни услышал песню о Белом Безмолвии...
... — Все года, и века, и эпохи подряд
Всё стремится к теплу от морозов и вьюг.
Почему ж эти птицы на север летят,
Если птицам положено только на юг?
Слава им не нужна и величие,
Вот под крыльями кончится лёд...
...и найдут они счастие птичее -
Как награду за дерзкий полёт!
Я напрягся так, что, если бы не скафандр, это было бы даже внешне заметно. Как-как он поёт, этот Высоцкий?! Но уже звучал следующий куплет —
— Что же нам не жилось, что же нам не спалось?
Что нас выгнало в путь по высокой волне?
Нам сиянья пока наблюдать не пришлось,
Это редко бывает — сиянья в цене!
Тишина... Только чайки — как молнии,
Пустотой мы их кормим из рук.
Но наградою нам за безмолвие
Обязательно будет звук!
Перебор — и словно бы за гитарными аккордами — сразу и трубы и барабаны, тревожные и зовущие...
— Как давно снятся нам только белые сны!
(Все иные оттенки снега занесли...)
Мы ослепли давно от такой белизны,
Но прозреем от чёрной полоски земли!
Наше горло отпустит молчание!
Наша слабость растает как тень!
И наградой за ночи отчаянья
Будет
вечный
полярный
день!
Я сглотнул, по телу пробежала волна дрожи. Как-как?! "И наградой за ночи отчаянья..." Осоргин тоже слушал — слушал, наклонив голову из скафандрового шлема и уткнувшись лбом в крепкой сцепленные пальцы...
— Север, воля, надежда. Страна без границ.
Снег без грязи — как долгая жизнь без вранья...
Вороньё нам не выклюет глаз из глазниц,
Потому что не водится здесь воронья...
Странно. Совсем не об окружавшем меня мире была песня. Вот просто совсем. Скорей даже о противоположном — искристая белизна снегов (я себе это хорошо представил) против изменчивой, движущейся темноты космоса.
А всё-таки...
— Кто не верил в дурные пророчества,
В снег не лёг ни на миг отдохнуть -
Тем наградою за одиночество
Должен встретиться кто-нибудь!
Кончилась песня, но я долго ещё сидел молча, глядел перед собой и — словно не видел ничего.
Осоргин тоже молчал, сидя неподвижно. Потом сказал негромко и словно бы даже ласково:
— Иди-ка спать. Тебе уже скоро дежурить.
Это было правдой, и я поднялся, отсалютовал (мичман чуть улыбнулся, но я не обиделся), и пошёл — пошёл спать.
А песня всё ещё звучала во мне.
* * *
"Вот когда пригодились бы анабиозные капсулы," — подумал я.
С анабиозом в своё время много экспериментировали и добились полного успеха. Только он так и не сделался нужным. За исключением чудиков, которые ложились в анабиоз принципиально, чтобы их разбудили "в будущем" (по-моему, какое-то хранилище есть где-то в Германии) и неизлечимо на данном историческом отрезке больных или искалеченных (тоже есть две или три специальных клиники и пациентов оттуда иногда размораживают, медицина-то на месте не стоит!), он оказался никому не нужен. По Солнечной Системе летать можно достаточно быстро, а ко времени, когда стали возможны полёты за её пределы — подоспели и стали обычными гиперпространственные прыжки. Правда, анабиозные капсулы-криостаты были на "Челленджере", "Рейде" и "Стар Хоуме" (1.). Может, они даже и пригодились там...
1. Летом 35 года Промежутка с англосаксонского космодрома в поясе астероидов к звезде Альграб, дельте Ворона, стартовал фотонный звездолёт "Челленджер" с экипажем из сорока человек. Грандиозный проект был рассчитан на полвека полёта с околосветовой скоростью, большую часть этого времени астронавты должны были провести в криостатах, посменно дежуря. Англосаксы как бы заранее ставили себя в приоритетное положение по отношению к русским, как покорители звёзд, превращаясь в первую астродержаву Земли. На осуществление проекта были брошены лучшие силы, а "Челленджер" для своего времени был превосходным кораблём.
Неплохо начинавшийся проект оборвался через три месяца вместе со связью. Учёным осталось лишь строить предположения, что же случилось с "Бросающим вызов".
Через полгода практически та же судьба постигла русский "Рейд" и второй английский корабль — "Стар хоум", осуществлявший принцип самовоспроизводящегося социума: на нем летели больше трёх тысяч человек. После этого человечество скрепя сердце отказалось от игр с космосом, начало искать иные пути и нашло их. Новые корабли искали пропажу, снаряжались даже специальные экспедиции, но всем было ясно, что это просто дань мужеству первопроходцев. Дальний космос никогда не отдавал свои жертвы. Если с кораблём прервалась связь — он погиб.
Тем не менее, "Челленджер" вернулся на Землю в 203 году Галактической Эры.
Мы опять сидели в рубке — все трое. Только что все позавтракали, моё дежурство кончилось, я мог идти отдыхать ("ночью" и правда не выспался...), а мичману и вовсе тут было нечего делать — но я не уходил, а он сидел за компьютером и снова что-то там считал.
— Если останутся двое вместо троих, да ещё и младшие... — медленно начал Лунгу. Точней — продолжил, мы не очень активно, но обсуждали, что можно сделать дальше. Я дёрнулся от гнева, но он не смотрел на меня. Специально не смотрел, это было понятно.
— Запрещаю, — спокойно и сразу сказал Осоргин. — Запрет подтвердить.
— Есть запрет подтвердить, запрет подтверждаю, — неохотно ответил стрелок-механик. Я смотрел на него во все глаза, до меня не сразу начало доходить, что именно он предложил. А мичман добавил извиняющимся тоном:
— Не обижайся, Ионуц. Просто это будет...
— Да как же после этого нам-то жить-то?! — вырвалось у меня. Оба на меня взглянули, но уже совсем не так, как тогда — когда я ворвался в рубку, возмущённый тем, что они обсуждали за моей спиной. И Осоргин подтвердил:
— Максим прав. Как после этого нам жить, ты подумал? И потом... ну будет у нас на десять дней больше. Вряд ли за этот срок что-то изменится. А с другой стороны — измениться может в любую секунду. Хоть сейчас.
Мы оба почему-то невольно посмотрели по сторонам, как будто ища наглядные подтверждения изменений. Я хихикнул. Не от нервов, правда стало смешно. Осоргин кашлянул и приказал:
— Старшина-кадет Ратовичяс, отправляйтесь спать!
— Есть! — я вскочил и хотел было промаршировать к двери, но, во-первых, это неудобно делать в скафандре, а во-вторых — тут всего-то два шага, не размаршируешься...
* * *
Я опять проснулся от страха.
Это не просто страх — это то, чему нет названия. Как правило, такое бывает во сне — и просыпаешься с таким ужасом, что сердце, кажется, вот-вот выскочит наружу, а дыхание останавливается; кажется, что ты уже умер. Нам говорили на занятиях, что это атавизм — наследие множества поколений предков, живших в постоянной опасности, а во сне, когда мозг себя не контролирует, всё возвращается. Но открываешь глаза — и страх быстро уходит.
А сейчас он не ушёл. Потому что в полутьме отсека, освещаемого лишь дежурными огнями да пультом в рубке, в каких-то сантиметрах от вакуума за бортом, я вспомнил, что скоро мы все умрём. На самом деле.
От страха я не мог даже нормально дышать — лежал, дрожа, глядя расширенными глазами в мерцающую полутьму и понимал, что сейчас закричу. Это будет бессмысленный крик, без слов — просто вопль нежелания умирать. Ожидание этого неизбежного, как сама смерть, крика до такой степени лишило меня воли, что я долго не мог понять, кто это стоит в рост рядом со "шкафом" и смотрит на меня?
А это был мичман Осоргин.
— Боишься, Максим? — тихо, без насмешки или презрения сказал он. И эти два простых коротких слова, как ни странно, немного — самую каплю — успокоили меня. Я смог нормально вздохнуть и смог ответить — хотя и с трудом:
— Да, товарищ мичман, — и добавил откровенно: — Очень. Просто ужасно.
— Давай без мичманов, — он отступил в сторону, молча позволяя мне слезть. Я выбрался наружу и мы так же молча сели у откинутого столика. Лунгу дежурил (значит, проспал я недолго...) и мне вдруг подумалось, что не знаю — а он-то, он о чём думает сейчас, за двумя броневыми дверями, за шлюзом, один в рубке, глядя по курсу — в звёздный космос? Он прожил почти в два раза больше, чем мы с мичманом вместе взятые... но разве от этого легче умирать?
И всегда ли он спит, когда мы лежим тут, в "шкафу"? И от чего просыпается?
Несправедливо всё это! Ведь всё-таки несколько недель — это ужасно много. Страх уйдёт, отпустит... почти. Начинает казаться, что это вечность и что как-то всё утрясётся и обернётся к лучшему. Потом, когда срок перевалит за середину, наверное, станет по-настоящему страшно, и дальше будет становиться всё страшней. Наверное, до нестерпимого ужаса.
Говорят, во время Серых Войн в Непале была такая казнь. Пленного сажали в комнату с температурой +18 градусов. Поили, кормили. И поднимали каждый день температуру на один градус. Некоторые сходили с ума.
Интересно, а что будет со мной? Хотя... нам легче, чем тем непальским пленникам. Когда всё станет окончательно ясно — у всех нас есть пистолеты. И, наверное, тогда будет уже так тяжело, что застрелиться получится просто.
А ещё... если нам встретится вражеская эскадра или даже одинокий корабль — мне захочется сдаться, чтобы жить. Просто чтобы жить. Я знал точно, что у меня будет такое желание.
Но я знал точно и другое — я смогу его задавить в себе. И это было важнее.
Ведь галстук-то лежит в кармане рубашки напротив сердца. И клятвы я давал не просто так. А в клятве говорится: "Всё, чего не могу — смогу!" Это просто слова... конечно... вот только разве в клятве могут быть "просто слова"?
И... как же: "Наша слабость растает как тень!"?!
— Я не хочу так долго ждать... ждать — вот что страшно, — нарушил я молчание. — Сидишь и думаешь... лежишь и думаешь... и даже во сне — думаешь... Наверное, раньше было легче людям. Они верили в бога, верили, что после смерти что-то ещё будет...
— Может, и будет, — задумчиво сказал Осоргин. — Только бог тут ни при чём. Бог, Максим — это и есть страх. Кнут за то, что вёл себя плохо — и конфетка за то, что вёл себя хорошо. Вот скажи: разве ты что-то делаешь ради конфеток? Или потому что боишься кнута?
Я невольно улыбнулся.
— Нет... — мысль в самом деле показалась мне смешной. Но я всё-таки продолжал: — Просто если знать, что умрёшь не насовсем — то не так страшно. А как это — насовсем? Вот раз — и всё, и больше ничего для меня не... — у меня сорвался голос, я сглотнул и сипло закончил, — ...будет? И если бы правда "раз"... а то такое мучение! — это вырвалось у меня наивно и с искренностью отчаянья. — Как в Непале!
— Почему в... а. Да, похоже... Но тут вопрос масштаба, — ответил мичман. Он сидел, привалившись к стене шлемом и упершись в его заднюю стенку затылком, свесив расслабленные руки с поднятых колен. — Опять же: разве ты в жизни что-то делал, потому что хотел чего-то для себя? А не потому, что это интересно? Не потому, что кому-то надо помочь? Не потому, наконец, что так — нужно? Просто масштаб был иной. Мы воюем, чтобы победить. Это, наверное, самая большая награда, которую можно получить, только она не для одного. Для всех. И заслужить её должны все. И многие её не получат — умрут. Вот сейчас прямо умирают в бою, наверное, сотни людей. По всей Галактике. И всем страшно. И я тебя уверяю, что у некоторых смерть ничем не слаще нашей, понимаешь? — я кивнул медленно, не сводя глаз с мичмана. — Вот сейчас сказали бы тебе: "Вот тебе, старшина-кадет Ратовичяс, твоя жизнь. Живи. А победы не будет." Как тогда?
Я не сразу ответил. Но не потому, что засомневался — просто у меня слова застряли во рту, когда я представил себе все те годы, которые Земля воевала, всех тех, кто погиб — как бы на одной чаше чудовищных весов, а на другой — моё "я". И обмер от дикости сопоставления.
— Нет, конечно, — сказал я. — В смысле, я бы не согласился.
— Ну вот видишь? — Осоргин поглядел на меня с улыбкой. — Не надо бояться. Ты же всё давно выбрал и всё давно решил. И что теперь — предать самого себя, потому что страшно?
Я моргнул, ощущая нелепое, но явственное облегчение. А он продолжал:
— Бессмертие, Максим — это то, что мы оставляем после себя. Единственное бессмертие, в котором я уверен. Если — ну вдруг? — окажется, что я ошибаюсь — это будет для меня приятным сюрпризом. Если нет — я ничего не потеряю.
— Тебе, — я впервые назвал его на "ты", — совсем не страшно?
— Страшно, — медленно ответил мичман и чуть сморщил нос. — Только это не имеет значения. Человек — это его воля. А воля — это объективная сила. Она может преодолеть любые страхи. Если это не получается — значит, ты ещё не совсем человек.
— Нам примерно то же говорили, — вспомнил я кадетку. — И я думал, что смогу.
— А ты и сможешь, — спокойно и дружелюбно ответил Осоргин. — Ты уже можешь. И потом, во-первых, умирать нам ещё не завтра, даже не послезавтра и не через неделю... а за оставшееся время может случиться всякое. В том числе — и хорошее. А во-вторых, мучиться не придётся. Подключаем к внешним клапанам ампулы с трицианом — и всё. Там буквально неощутимый промежуток времени.
Я чуть не признался, что слышал их с Лунгу недавний разговор полностью, а не сразу вошёл в рубку. И ответил сердито:
— Я не стану травиться. Лучше пистолет. Ты же сам не будешь... ядом.
— Не буду, — кивнул Осоргин. — Можно и пистолет. И давай вот что — давай про это больше не говорить — совсем, до самого конца.
— Хорошо, — я поднялся. — Пойду спать...
...И мне приснился очень хороший сон.
Мы впятером — мой почти тёзка Максим Таликов, Станда Нойгел, Марс Пашутин, Веряс Камов и я — сидели на причале над озером около нашего посёлка (специальное название озеру так и не придумалось и его уже даже на официальных картах начали обозначать просто "Поселковое" — если подумать, не хуже иных прочих название...) и спорили насчёт нашей лодки.
Точней, спорили Станда и Максим, а мы просто валялись на досках и лениво слушали. Лодку нам подарил наш лесник дядя Лёха, мы её проверили, осмотрели, несколько раз сплавали на ней туда-сюда и договорились, что в середине лета "пойдём" (наш капитан Станда настаивал, чтобы мы говорили только так, "как положено на флоте") на дальний берег и встанем там лагерем на неделю. Родители были не против, даже у Максима, над которым они тряслись, как над единственной дочкой. А мне очень хотелось сплавать ещё и потому, что в конце августа я улетал на Землю поступать и был уверен, что поступлю.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |