| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
И был он тогда худенький вчерашний студент музыкального училища с русой, кудрявой — "барашковой" — шевелюрой и с по-мальчишески озорной улыбкой. Он интригующе неспеша раскладывал тогда передо мной доселе незнакомый мне инструмент с переплетёнными между собой красненькими, тоненькими деревянными пластинками. А разложив его, заиграл...
Он ждал меня в том же самом нашем классе, в котором я и услышал впервые этот солнечный инструмент — ксилофон!
В тот год это был его первый набор. И я стал его первым учеником.
Он ждал меня, заранее разложив тот самый уже старенький ксилофон, по клавишам которого я впервые ударил деревянной ложечкой в восемь лет, на котором я потом ежедневно, упорно, с немалым трудом разучивал всякие произведения, а потом, сгорая от чудного, неописуемо приятного волнения, играл их на концертах и конкурсах на разных сценах, в разных городах. Этот инструмент был всегда со мной. Я с удовольствием и даже с гордостью таскал его везде и старался никому его не отдавать, ведь в тайне мне хотелось, чтобы все видели, на каком инструменте я играю — вот, посмотрите! — не-е-ет, не на какой-то там обычной трубе или обычном баяне, а вот на таком необычном, вот на таком редком, даже экзотическом и вот на таком большом! Ведь не все даже и знали, что за инструмент лежал у меня в длинном и широком, плоском и чёрном футляре. А я всегда думал: "Ну дак подойдите и спросите!" — И я представлял, как отвечаю, так небрежно, но и деловито, так запросто, но и так чётко, громко, чтобы обязательно все расслышали: "Кси-ло-фон! — И добавлял бы, не удержавшись, но совсем без улыбки, совсем не заигрывая с ними, а ради лишь констатации удивительного факта, который они не знали, но ведь всегда не поздно узнать, было бы желание, и чтобы уж вообще заинтриговать: — Это такой инструмент. Его ещё называют "солнечным", потому что у него такие очень звонкие, очень приятные звуки!" ...
Он ждал меня, сидя на старом стуле, расслабленно, отдыхая от своих дневных "базарных" трудов, боком облокотившись на спинку, положив руки на неё, а на них склонив свою уже совсем не кудрявую голову.
— Ну, — обратился он ко мне нетвёрдым голосом, печально улыбаясь, — помнишь что-нибудь? — И кивнул на инструмент.
Я подошёл к родному ксилофону. Глянул на его порядком уже потёртые клавиши. Взял те же самые ложечки и... заиграл... вдруг, как и когда-то: руки сами, прыгая над инструментом в разные стороны, забили вдруг по нужным клавишам, излучая из них, как и когда-то, звонкие — солнечные — звуки! А заиграл я тогда Концерт "ля-минор" для скрипки с оркестром Иоганна Баха, в переложении для ксилофона...
Учитель этого не ожидал. Он, вскочив со стула, крикнул мне:
— Помнишь! Какой ты молодец!
И так быстро, так взволнованно, так неудержимо заходил, закружил по классу, как и когда-то, и так живо, так вдохновенно начал дирижировать, как и когда-то, и глаза его вновь горячо засверкали... как и когда-то...
Это была наша последняя встреча.
Как мне рассказывал учитель по классу гитары, с которым они дружили, умер он скоропостижно, дома, придя вечером после "своего" базара, сидя за столом, — сидел, жаловался, что машину с товаром арестовали на границе, что товар могут украсть... и вдруг замолчал — всё...
Кого бы не спрашивал, никто не знает, где его могила. Потому и брожу всегда по кладбищу в надежде, что найду её.
Найду конечно...
Спустился от родительских могил шагов семь к широкому памятнику из чёрного мрамора. Отчего к нему подошёл, что меня потянуло к нему, что меня в нём привлекло, я и сам не понимаю. Но каково же было моё удивление, когда оказалось, что эта могила родителей тренера, Сергея Алексеевича! Сегодня вспоминал о нём не раз, и вот тебе пожалуйста — его мама и отец; мама, Юлия Никоноровна, — в две тысячи третьем, папа, Алексей Иванович, — в две тысячи семнадцатом, дожив до восьмидесяти семи лет!
Выходит, наши отцы ушли друг за другом...
За последние восемь лет я видел Сергея Алексеевича два раза. И оба раза после смерти родителей — в сентябре две тысячи шестнадцатого и в октябре две тысячи девятнадцатого. И оба раза случайно.
Дня через три после похорон отца мы встретились у базара.
— А я вот отца похоронил, Сергей Алексеевич... — помню, сказал ему.
Всегда озарённый внутренней радостью, всегда со щедрой, игривой улыбкой на большом белом лице, он вдруг потускнел.
— Да ты что... — тихо и растерянно произнёс он, глядя мне в глаза. — Папу твоего я хорошо знал. Сочувствую, Костенька...
Шарообразная молния в миг запалила всё горло, но сумел погасить, глубоко и медленно вздохнув: так называл он меня только единственный раз, когда мне было тринадцать или четырнадцать лет.
Тогда я участвовал в первых крупных соревнованиях после возвращения в борьбу. Боролся в финале. Выигрывал с небольшим преимуществом после первого периода. Напряжение у всех было большим. И вот в перерыве между периодами, массируя мне руки, он, красный от возбуждения, так вкрадчиво и так проникновенно сказал мне на ухо:
— Потерпи, потерпи немножко — надо потерпеть, Костенька...
И потерпел, и выиграл. И смог это сделать благодаря, наверное, столь неожиданному его обращению ко мне в самый напряжённый момент схватки.
Вот и в тот день он второй раз в жизни так меня назвал, произнеся это слово так же вкрадчиво и так же проникновенно...
Второй раз видел его после похорон мамы.
В тот день уже готовился уезжать и зашёл на автостанцию купить билет. Вдруг увидел посреди зала ожидания Сергея Алексеевича. Выглядел он очень растерянным и даже каким-то потерянным. Мне стало даже не по себе. И я не решился подойти к нему, и вот почему...
Почему-то в тот момент я подумал, что вот сейчас подойду и вновь, как и три года назад, скажу об очередной горькой потере. И вновь, как и три года назад, Сергей Алексеевич станет сочувствовать мне, утешать меня и, может быть, снова, в третий раз назовёт меня тем самым словом, и я просто уже не смогу погасить шаровую молнию в горле: просто сил уже не найду для этого. А он найдёт силы и посочувствовать, и утешить, и так назвать, несмотря на то что и у самого что-то не так в жизни, ведь ТАКИМ я его увидел впервые и мне даже стало вдруг жалко его — его, сильного человека, мужика, тренера, борца!
Вот! Вот главная причина, почему тогда не подошёл к нему: я испугался, что не сумею, что просто не найду в себе сил скрыть жалости к нему, а это было бы моей непростительной ошибкой, ведь жалость унижает и оскорбляет мужчину.
Как слышал, он уехал с семьёй жить на родину — на Алтай, но верю, что мы ещё встретимся с ним при более лучших обстоятельствах...
9
Прошёл вниз к новым могилам.
Свежие кресты, цветы, венки, портреты, бугорки. Много знакомых лиц, молодых, счастливых, симпатичных...
Нет, не понимаю: почему молодым не живётся? — не понимаю. Наверное, и не пойму никогда.
Хотел найти могилу одноклассника — нет, не нашёл.
В младших классах — отличник и паинька, в старших — неуправляемый хохмач. Таким и остался в памяти. Всё искал свою дорожку, себя, а может, и не искал ничего, а просто лежал на волнах реки жизни, а она несла его куда-то, куда он и сам не знал, да и не хотел, наверное, знать — не понять его было.
В последние годы даже женился и все с надеждой подумали, что Сергей, наконец, прибился к своему бережку. Но нет, не прибился. Только в прошлом году вот... "прибился" сюда...
Сложно представить, что Сергея нет. Фамилия его Василенко, потому мы все его называли Васей — не Сергеем, а Васей.
Я с ним дружил в младших классах. В старших дорожки разошлись: что-то в миг в нём надломилось, что-то фундаментальное — то, что не позволяет человеку ломаться — хребет, одним словом. Так вот, этот хребет в нём в миг почему-то надломился. И стал он вдруг другим человеком — неуправляемым хохмачом, клоуном, бесцельным и беспринципным. Я пытался понять его, но не получалось. К сожалению.
Не знаю причины этой метаморфозы. Не знаю. Но причина должна быть: что-то в его юной жизни, в классе седьмом или восьмом, произошло такое, что принципиально изменило его как личность, в этом я не сомневаюсь. Но что же...
Не надо себя обелять. Да, человек изменился не в лучшую сторону, но на то есть причины. Надо было понять эти причины и помочь ему. Надо было суметь понять человека, приложить для этого усилия. Надо было постараться помочь человеку. Но я не постарался, не приложил усилия, не потрудился, не сумел — отошёл в сторону, наплевал...
Какой-то пригнутый, в очень несвежей одежде мужик бродил в стороне от могил в маленьком березняке. Казалось, чего-то искал. Изредка поднимал голову в мою сторону и выражение небритого лица его было просящим. Потом, видимо поняв, что не найдёт чего ищет, или поняв, что от меня ничего не дождётся, сел на пенёк и очень грустно задумался.
Почему-то показалось, что он здесь живёт — среди новых могил. Или не живёт, а кормится здесь — тем, что люди оставляют на могилах — конфетами, хлебом, рюмочками водки... Да, возможно из-за "рюмочек" он здесь...
Нет, не может быть такого! Человек этот, может, похоронил близкого, а я так думаю о нём. За что?
Нельзя плохо думать о людях, тем более желать им зла: мысли не уходят в небытие, они не покидают нас — своих творцов — бесследно, мы до конца своих дней отвечаем за них, ведь они переделывают мир и прежде всего нас самих, возвращаясь к нам, — жестокие возвращаются с жестокостью, добрые — с добром. Часто люди не могут понять, почему они так трудно живут, почему у них ничего не получается. А причина может быть проста: они просто когда-то пожелали кому-то зла, но получили это же самое зло бумерангом.
Потому никогда никому нельзя желать зла, потому что за это придётся отвечать: за всё в этом мире приходится отвечать — это закон бытия. И даже если человек, пожелавший зла другому, не успел за него ответить, ответят его дети: отцы за детей не отвечают, но дети за отцов отвечают — это тоже закон бытия.
Нет, я никому ничего не напоминаю и никого не учу: я не учитель. Лишь себе я напоминаю об этом постоянно. Лишь себе...
Ровными рядами трактор ковшом роет ямы, потом вручную могильщики их доводят до ума. Процесс отработан. И несколько готовых могил ровными рядками ждут...
Пошёл обратно — вверх — на выход.
Уже недалеко от выхода свернул с дороги и поднялся на пригорок. Снова не понимаю, что меня привлекло на нём. Прошёл по тропке, через раскрытую калитку.
Два прямоугольных памятника из чёрного мрамора. Слева — молодого человека. Справа — немолодой женщины. Оба портрета на камне. Пригляделся.
Лицо, фамилия, имя молодого человека знакомы. Кто же это...
Виктор... Витя... Неужели... он...
В конце восьмидесятых увидел его в борцовском зале. Скорей всего, его кто-то привёл "покачаться". Не помню, то ли отслужил он уже в армии к тому времени, то ли ещё нет. Был он старше меня на три года. Борьбой никогда не занимался и на тренировках всегда занимался отдельно от всех, и даже никогда не "вошкался" не с кем ради интереса или чтобы "согреться" — он занимался атлетизмом.
В то время это было в диковинку, чтобы заниматься ради красоты тела и мы поначалу не совсем понимали, почему он качается малыми весами, ведь силы-то от них не будет!
Думаю, он был первым в городе спортсменом-бодибилдером.
А тело у него было действительно атлетически развито: широкие плечи, грудь, спина, прессованный живот, стройные, длинные, сбитые ноги, мощные руки и ни грамма жира, а только рельефные мышцы, чёткие, правильные, без всяких излишеств и перегибов, изящно вырисовывавшие древнегреческого атлета из картинок в книжках о древней Элладе. А если добавить ещё к этому его высокий рост, правильные черты лица, гладкую, даже блестящую смуглую кожу, открытую, скромную улыбку, то выходил просто невероятно красивый парень!
На каждой тренировке я любовался им, получая огромное эстетическое наслаждение. И не я один!
Недолго мы были знакомы — год-полтора, но запомнился он мне очень хорошо своей тихой улыбкой, чёрными, прищуренными, словно смеющимися, глазами, своей сдержанностью и немногословностью, своей независимостью, индивидуальностью, своим спокойным упорством в "строительстве" своего совершенного тела, наконец, своей мужской красотой. И вспоминал я его даже с восхищением...
В девяностых как-то приехал то ли на каникулы, то ли в отпуск. В городе отмечался какой-то праздник. Вечером на площади был концерт. Степногорцы семьями гуляли, подпевали артистам, танцевали, в общем, веселились. Я тоже гулял и тоже был в праздничном настроении.
Вдруг в толпе громко смеющейся молодёжи увидел молодого парня на инвалидной коляске. Это был Витя. Он также смеялся со всеми, но глаза у него были грустными, это я сразу понял.
"Как же так?" — растерянно задавал я себе один и тот же вопрос, глядя на него, и праздничного настроения, как не бывало!
Ответ на этот вопрос так до сих пор и не узнал. Нет, я тогда не подошёл: не решился...
И вот сегодня очередная наша вот такая встреча. Оказывается, он ушёл давно — в двухтысячном, в тридцать один год, а я и не знал. И вспомнив здесь перед памятником всю историю нашего знакомства, я только тогда заметил, что и на портрете он в инвалидной коляске.
А рядом могила его мамы. Оказывается, он поздний ребёнок: в тридцать четыре года она его родила. И ушла за ним через одиннадцать лет после его смерти...
10
Прошёл через четвёртый микрорайон, где мы начинали в 1978 году.
Крайняя панельная пятиэтажка. Крайняя квартира на пятом этаже. Вон наши окна, наш балкон. Они выходят в степь и с высоты пятого этажа было далеко-о-о видать!
Интересно было лицезреть жёлтые, зелёные, белые ухабистые просторы, на которых тянулись синими или коричневыми ленточками дороги, пестрели берёзовые посадки и посадки диких яблонь, а за всей этой розоватой мишурой виднелось квадратное здание аэровокзала, за которым периодически взлетали Ан-24 с ужасным рёвом...
Тот же просторный двор, но выглядит унылым пустырём. Те же круглые качели, но ржавые, бледные, скрипучие, давно не крашенные, неухоженные, грустные. Даже странно: неужели они никому не нужны...
Как-то в один солнечный денёк сестра забрала меня из садика, и мы с ней решили во дворе подождать папу с работы. Сели на эти качели и тихонечко стали покачиваться, греясь на солнышке, о чём-то неспешно беседуя. Мне — шесть, ей — четырнадцать. Я, наверняка, что-то про садик заливал, а сестра...
А сестра тогда во всю увлекалась эстрадой — пластинками, и старалась не пропускать в магазине ни одной новой. В этом ей с удовольствием помогали родители, всегда давая ей на это дело денежку. Каждую новую пластинку мы все с радостью слушали по вечерам, в выходные. Сестра все полюбившиеся песни художественно записывала в специальную тетрадку — "песенник" — и разучивала наизусть. Потом, оставшись одна или со мной (я-то был в старшей группе уже — "свой" парень!), наряжалась в яркое, ставила пластинку и, танцуя перед зеркалом, пела вместе с исполнителями, воображая себя артисткой.
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |