Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Алендрок видел разные раны, в том числе и такие, где от жары и влаги завелись белые смердящие червяки. Которых лекарь запретил выковыривать, потому что они полезные, они гной едят, рану чистят... Алендрок был сильный, он и не с таким мог справиться. Сейчас он собирался справиться с раскалывающейся головой. А ужин мальчишка наверняка не приготовит, пока ему не прикажешь; да и черт бы с ним, с ужином, живот все равно бурчит и наверняка собирается выкинуть наружу все, что хозяин в него положит. Но и с этим Алендрок мог справиться до завтрашнего утра. Он мог справиться почти с чем угодно, кроме разве что смерти. Кроме разве что...
Он привык рассчитывать только на себя, пожалуй, с четырнадцати лет. Когда старший брат недвусмысленно намекнул ему, что отцовский фьеф и для одного-то слишком мал, и есть, конечно, деревенька из матушкиного приданого, которой Алендрок может пользоваться по праву наследования, но вот кроме этого клочка земли у него ничего, собственно говоря, нет. Именно тогда Алендрок стал стремительно делать карьеру турнирного бойца, даже заработал на этом какое-то состояние и собирался прикупить участок земли; к тому же повезло с женитьбой — на турнире у Анри Шампанского удалось взять в плен сына одного далеко не бедного арьер-вассала, а там пошло знакомство, деловые соглашения, кони, деньги и старшие сестры, и в девятнадцать Алендрок стал женатым человеком. А кроме того, увеличил свои владения фьефом — приданым на границе с Бургундией, и девица Бернгарда, хотя и не была уже девицей, а напротив — молодой вдовой, оказалась тоже весьма очаровательна. Барония в Святой земле Алендроку, самому мастерившему свою жизнь, тоже не помешала бы. Пока у него получалось достичь всего, к чему он направлял свою железную волю. Если бы только это не оказалась та самая болезнь...
Впрочем, подумаешь. Пятнадцать лет — срок немалый. И если учесть, что за все это время он не более пяти раз посылал своей жене весточку с оказией, то кто знает, что его ожидает там, в Монфорт-де-ль`Амори? Может быть, и совсем ничего. Потому что старший брат — тварь жадная, и соседи тоже не упустят своего, особенно если вспомнить, что милая Бернгарда де Потиньи посылала супругу весточку не более чем четыре раза. По крайней мере, единственное послание, доставленное ему в Крак в еще удачное и добычливое время, было бумажкою трехлетней давности, сообщавшей, что это не просто письмо, а уже четвертое по счету, а кроме того, дела во фьефе идут хорошо. Это прочитал Алендроку с листа грамотный Онфруа, пасынок грозного господина Волка, Окопавшегося в Долине: так в Иерусалимском королевстве называли сеньора Рено Шатийонского. Сам Алендрок читать не умел, о чем никогда не жалел.
Теперь, на тридцать шестой год своей жизни, он был не столько высокий, сколько широкоплечий рыцарь со светло-рыжей бородой, которую он подстригал покороче где-то раз в месяц, чтобы не мешала носить хауберк. А волосы у Алендрока всегда росли обильно — стремительно покрывалась жесткой шерстью его тяжелая голова, только успевай стричь. Этим, кажется, и ограничивалась забота Алендрока о собственной внешности. Глаза у него были очень светлые, губы — почти всегда плотно сжатые, может быть, потому, что улыбка его не радовала своей красотой: нескольких зубов спереди не хватало — вылетели от хорошего удара краем щита в лицо еще во времена турнирной молодости. С тех пор и не доверял Алендрок бацинетам, предпочитая хороший закрытый шлем-горшок с узкими прорезями для глаз. Ничего, что пот по лицу течет не переставая, заливая глаза, мешая смотреть. Алендрок не снимал шлема даже во время переговоров — говорить ему все равно редко доверяли. А от сарацин за пятнадцать лет он научился все время ждать какой-нибудь подлости, шальной стрелы или асассинского кинжала; поэтому даже когда выкупал Гийома, явился в назначенное место в пригороде в полном вооружении, держа одну руку на поясе с кошелем, а другую — на рукояти своего трехгранного меча. Так что в первый раз Гийом даже не увидел лица своего спасителя; тот поднялся в седло все так же молча, кивнул юноше налево, на место у стремени, не проронив ни одного слова. Из-под закрытого шлема говорить бесполезно, все равно слова сольются в невнятное уханье — вроде бормотания серых волн в Акрском порту. Так и следовал выкупленный из плена христианин у стремени, в кои-то веки нормального христианского стремени, и шпора была острая, прикрепленная поверх кольчужного чулка. Эту самую здоровенную христианскую ногу и наблюдал юноша, шлепая по пыли до самого частокола христианского лагеря, где молчащий рыцарь в красном нарамнике наконец снял свой шлем, дабы назваться часовым сержантам, и Гийом в первый раз увидел ...
...Его лицо. Сумрачное, почему-то безумно бледное в красноватом полумраке. Снаружи еще не вовсе стемнело, начало июля — время коротких ночей. Нет, Алендрок не спал — иначе бы не сел рывком в постели при легком движении Гийомовой руки, отводящей полог палатки в сторону. Он не спал, но что-то с ним явно было не так — это было видно и без свечи, и без масляной лампы; и Гийом, чьи ноги внезапно ослабели, опустился не то на корточки, не то на одно колено на толстый ковер, покрывавший неровную землю пола.
— Ну? — сказал Алендрок очень тихо, поднимаясь на ложе; простыня, прикрывавшая его, упала, он оказался одет только в брэ и в ту же нижнюю, по вороту коричневатую от пота рубаху. Постирать бы надо сеньоровы тряпки — женщинам отдать за пару денье, мелькнула законопослушная оруженосцевская мысль. А то в шатре дух стоит не лучше, чем от нечищеного Босана...
Ох, Босана. Боже мой.
— Мессир... — начал Гийом с тоскливым ужасом, не зная толком, вырываются у него из горла нормальные звуки — или так, сплошное шипение. Алендроково жуткое "ну" почему-то сказало ему, что тот уже все знает, обо всем догадался.
— Что тебе? — еще более тихо и хрипло переспросил Алендрок. Проклятый шип боли входил все глубже — резкое движение почему-то сказалось на нем убийственно; даже не нужно было прикрывать век, чтобы увидеть красноватые разводы, тягучие, как нити крови из медленной раны. И почему-то в этих красных паутинах была такая наползающая слабость, такая разрушительная мощь, что Алендрок в кои-то веки не был уверен в своей способности с ней совладать.
Светлые волосы Гийома слегка светились в темноте. Он постригся так коротко, шапочкой, в первый же день, как вернулся к христианам. В тот же самый день, как поцеловал сухим испуганным ртом руку своего спасителя, ткнулся в задубевшую кожу, ненамного мягче кольчужной перчатки, выговаривая свое картавое, аквитанское — "О... Да, мессир. Я останусь вашим оруженосцем."
Поцеловал... руку...
— Я... Простите меня, ради Христа. Я сам не знаю, как же так не уследил.
Он уже стоял снова на ногах; Алендрок, в руках которого прыгала лампа, попытался ее зажечь, но с первого раза не смог. Он стиснул зубы, явственно чувствуя, что дьявол намеревается-таки сегодня его погубить, и собираясь не даваться до последнего, и все-таки запалил проклятый фитиль. Пламя получилось крохотное и синеватое. В слабом свете отчетливо проступили жилы на Алендроковой кисти, и он почему-то ощутил себя очень старым.
— Моего... Босана? Ты хочешь сказать, что опоил моего коня?
-Да... мессир. Видит Бог, я не нарочно. Да и не так много он выпил, может, и не скажется никак... Всего одно... ведро...
Гийом, сначала заговоривший быстро, почти захлебываясь, к концу фразы совсем сошел на нет. Шатер Алендрока, хотя и вылинявший, выгоревший, особенно сверху, все же был темно-красным. И Гийом на темном фоне просто светился меловой бледностью. Он меня безумно боится, внезапно понял Алендрок, вот почему все так — вот почему он все роняет и разбивает, вот почему он такой косорукий, он боится меня с самого начала, с пути по выжженной равнине — от стен до холмов, у стремени молчащего человека без лица, человека другого языка... Все только от страха.
И эта мысль, болезненная, на манер того горячего шипа над левым ухом, почему-то одновременно оказалась как-то по-черному сладкой. Страх. Подчинение. Страх.
Наверное, это была головная боль. Она так ослабила разум и сердце, так вымотала многочасовой борьбой, что теперь Алендрок видел ясно, как никогда, то, чего он не говорил себе, не собирался видеть и знать с самого начала. Как шахматная партия: ты долго можешь петлять, но однажды приходит ясный ответ, смерть, мат, твой шах умер, ты оказался с этим лицом к лицу. Да, дьявол — более искусный игрок, он загнал тебя в угол, все твои построения, рокировка, десять вилок хитрыми всадниками и альфинами сдохли в единый ход.
Алендрок, сжав зубы, смотрел на своего оруженосца с такой страшной внимательностью — сжатые челюсти его делали подбородок и скулы совершенно квадратными — что Гийом уже слышал молоточки крови, грохочущие в ушах. Только пусть он не молчит, пусть он лучше заорет, святой Мартин! Святая Евлалия, девица непорочная, пусть он скажет что-нибудь...
Таким именем — Евлалия — крестилась его мать, армянка из мусульманской семьи, Евлалия, благоречивая. В честь Сен-Эвлали, церкви с родины отца. В честь древней мученицы из нежной кантилены. "Прекрасная девица была Эвлали, прекрасна телом, а душой — прекрасней стократ..." Когда умер муж, она замешала в воду краску для ткани, купленную в квартале красильщиков неподалеку от Святого Гроба, и выпила все разом, и умерла, сильно корчась и пуская пену. Гийом так испугался тогда, что убежал к соседям, но у соседей шли похороны, в старого отца семейства попал на штурме греческий огонь, и он весь обгорел с лица, стоило ли жить со времен едва ли не первых воинов-паломников, чтобы найти такую смерть? Если бы он дожил до сдачи города, Саладин позволил бы ему остаться, как позволил двум таким же древним старцам из почтения к их старости... Говорят, на все воля Божия. И все это случилось так давно, что, может быть, и совсем никогда не происходило.
...— Раздевайся, — выговорил наконец Алендрок, и голос его, слегка неправильный из-за отсутствия передних зубов, от которых торчали только обломанные пеньки, был еще невнятнее, чем обычно. Однако Гийом понял — потому что ждал чего-то подобного, и это было еще самое легкое из всего, чего он ожидал после страшного молчания.
Значит, пороть будет, ну что же, ладно, это ничего. А то он так страшно смотрел, что я уж подумал — сейчас отрежет ухо. Розог, правда, здесь нет ни одной, да и вообще за ними далеко идти если что, здешние кустарники для этого не подходят, из них разве что палок наломать. Значит, будет бить не розгами, а чем же тогда, ведь ничего же нету, разве что поясом. Да, наверняка поясом.
Гийом запутался в сюрко и рубашке, не желавших сниматься по отдельности, а только вместе, спутавшись рукавами в ужасный клубок. Алендрок молча ждал. Гийом освободился наконец от бело-синего кома одежды (сюрко с криво нашитыми крестами на плечах раньше принадлежало прежнему Алендрокову оруженосцу, бывшему, судя по этой одежде, Гийома покрупней). Шелковые тряпки, в которых он вернулся из плена, Алендрок запер в свой сундук, и, наверное, собирался что-нибудь из них потом отдать перешить. Эти шелка по праву принадлежали Гийому — он купил их как-то раз по велению хозяина на вырученные за шахматные состязания кираты. И не так уж дорого, потому что голубой шелк местный, триполийский, а не с караванов из Китая.
Юноша наконец стащил превратившуюся в сплошные узы одежду, она шмякнулась под ноги. Гийом стоял, худой и совсем белый в темноте, моргая глазами и ожидая — вот сейчас ему скажут, что дальше.
Наверное, надо встать на колени, подставляя плечи? Или что?
Почему-то ему было безумно холодно, так, что хотелось обнять себя, обхватить руками. Но ничего, это недолго продлится, потом я закрою глаза и уйду далеко в себя, и буду свободен, потому что там никто не сможет меня найти. Я все равно всегда, всегда буду свободен. А пока можно считать, что все происходящее происходит не со мной. Я Гилельм, Блан-Каваэр. Это все ненастоящее. Я ничего, никогда не буду бояться.
Светильник, уже установленный — малая глиняная плошка в деревянную, побольше — разгорелся слегка сильнее. Гийому невольно вспомнились курильницы Абу-Бакра, и как тот рассказывал, что есть разные травы — одни куришь для веселья, другие для любовного пыла, а третьи, сохрани нас Аллах, для злых видений, их можно подсыпать в курильницу своему врагу.
— Подойди сюда, — Алендрок говорил почти без голоса. Гийому почему-то стало очень страшно, но он подошел — так же отрешенно, как когда-то не отнял длиннопалой руки из клешнястой кисти с крашеными кончиками пальцев, и переступил через груду собственной одежды, стараясь не глядеть сеньору в глаза.
Где-то далеко-далеко заржал конь.
Кто-то где-то засмеялся высоким, очень чистым голосом. Это была музыка... Или трава в курильнице, та, что для злых видений?
Алендрок все смотрел и смотрел, физически ощутимым взглядом, и если бы юноша знал, какое бешеное сражение с демонами тот сейчас претерпевал в своем сердце, он бы взмолился за него всем святым. И возможно, это помогло бы. А может, и нет, ведь недаром говорят, что на все Божия воля.
По пояс голый парень с разбитой губой, в одних шоссах и нижних штанах — башмаки догадался скинуть у входа в шатер — сейчас призвал к жизни такое душащее вожделение, что речь даже не шла об удовольствии. Только об избавлении от страдания.
...У Алендрока во Франции осталась жена, и он ее, кажется, любил. Она была его старше всего на три года, правда, успела к тому времени единожды овдоветь. Алендрок ценил Бернгарду, хозяйку дома и хранительницу ключей, и был рад спать с ней в позволенные, не постные дни, потому что плотская любовь с первого же раза ему очень понравилась. Правда, первый раз он ее познал не с женой — с одной веселой и красивой прачкой в отчем доме, причем девица была его вдвое старше и сама научила всему, что должно знать в любви молодому сеньору. Правда, вскоре эту Перринь отец отослал обратно в деревню, заметив, что его сын отдает ей больше времени, чем военным упражнениям; заместо нее явилась другая прачка, крепкая пожилая тетенька, и Алендрок об этом жалел целых месяца два. Потом не до того стало, умер отец, пришла пора самому о себе позаботиться...
Здесь, в Святой Земле, по большей части было не до женщин. А когда жизнь складывалась удачно, то есть в годы веселого и удачного грабежа в трансиорданской пиратской эскадре, то и дело выпадали какие-нибудь случайности. Алендрок всегда ценил плотскую любовь. Хотя в пост старался не нарушать целомудрия, и это никогда не причиняло ему большого труда. Пожалуй, был он довольно холодный, и если бы женщины исчезли во всем мире — огорчился бы менее, чем многие его друзья, например, тот же сеньор Рено Шатийонский. Франкская кровь скорее кипит от войны, чем от любви. И никогда, никогда Алендрок не мог даже подумать, что дойдет до такого, что когда-нибудь ему, как поганому сарацину, как жителю погибшего Содома, понадобится юноша.
Грех против природы, тот самый, в котором в Мессине громогласно каялся обожаемый всеми король Львиное Сердце, никогда не влек Алендрока не в силу твердых устоев — просто не влек, и все.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |