Громадный жеребец вихрем пронесся по улочкам станицы, взметывая снежные комья высоко над собой. Брязнула ведрами баба у колодца, шарахнулись в стороны, сыпанули проклятьями вслед селяне, идущие из церкви. Всадник развернул коня, смерил празднично одетых по случаю воскресенья станичников, спросил:
— Где дом атамана?
Те не сразу нашлись с ответом, дивились на косматого черного, как крыло ворона арабца, редкого в этих краях. Да на седока, закутанного в меха по самые глаза. Искусно выделанные, отороченные чернобуркой сапожки, теплые шаровары, тулупчик, шапка, закрывающая от ветра лицо и шею, выдавали в госте персону, если не знатную, то богатую несомненно. Переливался на солнце дорогой мех, всхрапывал жеребец, тряс гривой. Станичники поглядели-поглядели на гонца, да лаяться передумали.
— Вон хата под коньком... У березы...
Атаман был дома. Неторопливо и основательно обедал в светлице. На широкой, тяжелой, как атаманская рука, столешнице стоял чугунок с вареной картошкой, глиняная солонка с крупной серой солью, полпирога с капустой, пласт порыжевшего сала, раскатилось недалече друг от друга с пяток яиц. У огромной, на пол-избы печи хлопотала атаманская супружница, ворочала в черном зеве ухватом. На гостя хозяин покосился, не скрывая недовольства, и трапезы не прервав.
— К атаману Вязовской станицы Лопову с особым предписанием.
Голос посыльный имел высокий, мальчишечий. Слова выговаривал правильно, но с явным оттенком, выдавая в себе уроженца нездешних мест, а может и заграничных земель.
Атаман Лопов отер ладонью давно не скобленый подбородок, усы в налипших крошках, повозил о лампасные штаны руки и принял запечатанный конверт. Повертев в пальцах, небрежно сломал сургуч и углубился в чтение гербовой бумаги.
— Подателю сего... В полное распоряжение... Чрезвычайной важности... Без малейшего промедления... — бубнил атаман под нос.
Перечитал бумагу другой раз, третий. Нахмурился.
— Что-то почерк больно кудрявый. Не разберу я...
— Так я на словах перескажу, — гонец стащил шапку.
И предстал пред атамановы очи молодой румяной от мороза русоволосой барышней. Лопов захлопал глазами и не нашелся с ответом.
— Вы с сей минуты, — невозмутимо продолжила Айва, — поступаете в мое полное распоряжение.
Атаман поперхнулся словом. Брязнула, разлетевшись по углам черепками, выпавшая из супружненых рук плошка. В повисшей тишине стало слышно, как тикают ходики с гирьками.
Лопов побагровел. Чтобы он, боевой казак, за бабьим подолом ходил — шиш! С ним войсковой командир и тот всегда уважительно, с оглядкой, все больше просьбами — нельзя иначе с казачеством! А тут... Ну, ничо! Здесь, в станице пока он управа!
— Миланья! — Лопов кликнул жену. — Подай-ка огоньку!..
Атаман взял злополучную бумагу да и запалил над свечой, перехватил половчее в руках, подождал, пока та сгорит без остатка, бросил пепел на пол.
— Вертайтесь-ка вы, барышня, взад! — Лопов достал из чугунка картофелину, принялся очищать от кожуры. — Да скажите, что пакет по дороге выпал!.. Вот так!..
— Соберите всех строевых, — голос Айвы остался ровен. — С полной выкладкой... Доедите потом.
— Вы, барышня, верно, не уразумели?.. — атаман поднял бровь. — Я ведь и плетьми спровадить могу!..
— А ну, встать! — Айва сорвалась на крик и хрястнула нагайкой по столу так, что развалила пирог надвое. — Под трибунал пойдешь, скотина!..
Лопов вырвал из рук нахальной барышни плетку, отшвырнул прочь... И пошатнулся, получив чувствительный тычок в зубы. Опешив, потрогал губу, разглядел красное... Еще более увесистый удар, пришедшийся по уху, заставил отшагнуть назад. Атаман неловко запнулся о стулу и с грохотом и проклятьями рухнул на половицы.
— Убью!!! — не своим голосом заорал Лопов.
Схватил оставленную на большом сундуке шашку, рывком выхватил из ножен.
— Ой, не погуби! — взвизгнула Миланья, повисла всем телом на руке, — Не погуби-и!..
Атаман замер. Застыл на месте, как вмороженный в лед карась. И виной тому стали не супружнины причитания, а аргумент куда более лаконичный, и в то же время весомый. Прямиком в рот Лопову смотрел черный зрачок револьвера. Атаман скосил глаза на взведенный курок, после на взбешенную барышню, и понял: 'Выстрелит!' Еще чуть-чуть и мозги его разлетятся по хате кровавыми соплями. Несколько секунд бешеная злость боролась со здравым смыслом. Победил здравый смысл.
Лопов сглотнул. Медленно опустил шашку.
— Да, уйди ты!.. — стряхнул с руки клещом вцепившуюся жинку, и вымолвил с натугой, через себя: — Ладно!.. Уважаю!..
Айва кивнула и убрала револьвер. Усмехнулась через плечо:
— Ваше уважение заслужить проще, чем мое...
У коновязи фыркали отстоявшиеся в стойлах лошади, перебирали в нетерпении копытами, чувствуя спиной седло. Верная примета, вбитая годами: коли одета подпруга — быть долгому бегу, быть летящей навстречу степи и ветру в ушах. Казаки таких ожиданий не разделяли. Поди не больно-то охота из теплой хаты, разговевшись в праздник, нестись в холодную ночь.
Высокий черный жеребец арабской породы звал стоящих вблизи кобыл, взбрыкивал, опасно расшатывая атаманское прясло. Лопов покосился на животину, спросил неодобрительно Айву:
— Вы что же, без сопровождающих? Без кареты?
— Мой экипаж свалился в овраг верстах в десяти отсюда. Пришлось верхом...
С высокого крыльца прозвучала зычная команда:
— Становись!..
Из галдящей толпы стали выходить казаки, образовывая нестройные ряды.
— Эх! Неужто опять война? — протянул кто-то. — Так-то хлопцы!.. Погуляли — хватит!..
К Лопову подступил, опираясь на костыль, седобородый казак:
— Здоров, атаман!.. Чавой стряслось-то нынче?
— А!.. — тот лишь раздраженно отмахнулся, не спрашивай, мол.
Казак мазнул взглядом по Айве, закутанной в чернобурку, и вперился в арабца черной масти. Так оглядел коня, эдак, пробормотал, покивав головой своим мыслям:
— Думал, один жеребец такой в свете... Надо же...
— Здравствуй, Данилыч! — Айва стащила шапку. — Не признал?..
— Ох, ты!.. Мать честна!.. Не признал!.. — отставной урядник Семидверный неловко обнял девушку, нахмурился. — Стало быть ты командуешь теперь... Вон оно как... Повернулось... А где же Евгений Александрович-то?
— Ниже по Волге уехал. Чума в Ветлянке...
— Эвона...
'Чума! Чума!', витало над толпой, словно огромная летучая мышь хлопала крыльями. Атаман что-то втолковывал, срывая голос, но его не слушали. Шелест страшного слова множил тревогу. Над рядами пронесся ропот:
— Знаем мы... Сегодня в оцепление, а завтра в усмирение...
— Не поедем!.. Нетути такого закона, чтобы здоровых к заразным!..
Семидверный протолкался вперед, вышел перед строем и обвел притихших казаков недобрым взглядом:
— Кто здесь ехать не желает?..
— Ну, я не желаю! — вскинулся молодой чубатый парень. — Только свадьбу сыграли, а теперь что?..
— Ступай, Данилыч! — загудели остальные. — Ты свое отвоевал уже...
— Цыц, босота! — прикрикнул Семидверный. Сгреб за шиворот чубатого казака, выволок из строя и отшвырнул в сторону, как нашкодившего кота. — Пошел отседа! К жинке иди! — сам встал вместо него в строй, откинул костыль. — Я поеду, коли так!..
Ревин вернулся в Ветлянку через четыре дня. Надежды на улучшение ситуации развеялись, едва он увидел новоявленную больницу. В бывшем купеческом доме не было ни одного целого стекла, по комнатам разгуливал декабрьский ветер, мел снежную крупу по полу, по живым, лежащим вперемешку с трупами. Никто за больными не убирал. Закрываясь рукавами от невыносимого смрада, в дом вносили все новых и новых несчастных, клали на место умерших, которых просто скидывали с кроватей. В сенях в лужах замерзшей блевотины валялись вповалку упившиеся до бесчувствия волонтеры. Мортусы и санитары.
Плеханов был дома. Спал, сидя за столом, уронив голову на руки. Рядом стояла почти пустая бутыль со спиртом. Ревин растолкал атамана, с немалым трудом привел в чувство.
— Сколько умерших за вчерашний день?..
— Не знаю точно, — Плеханов помотал головой. — Не менее семидесяти трех... Полагаю, сто или сто десять...
— Что с больницей? Почему не топят?
— А-а! — атаман махнул рукой, потянулся за чайником, и, сделав несколько жадных глотков, продолжил: — Из трех печей две были с забитыми дымоходами... Стали кочегарить исправную... Да так, что та лопнула... Дымом затянуло все... Чтобы не угореть, побили стекла... Теперь там печей нет... И стекол нет...
Ревин не топал ногами, не палил из револьвера в воздух. Бесполезно давить на людей, что стоят одной ногой в могиле.
— Где доктор?.. Йохансон...
— Заразился доктор, — буркнул атаман. — Как понял, что заболел, ушел из дому. Чтобы на других не перекинулось...
— Куда ушел?
— В больницу, куда... — Плеханов перекрестился. — Послушайте! Нужно незамедлительно вводить в станицу войска. Или хотя бы десятка два урядников... Я не справляюсь!.. Черт знает что творится ... Содом и Гоморра...
Ревин поднялся, положил атаману руку на плечо:
— Никто сюда не войдет. Ни одна живая душа.
Плеханов вздохнул и перекрестился:
— Господи, на все воля твоя...
В неверном свете керосиновой лампы лежали тела. По стенам тянулись причудливые тени, усиливая сходство происходящего с театром абсурда. Кто-то стонал, кто-то уставился остекленевшими глазами в закопченный потолок. Ревин звал Йохана по имени. Но из-за импровизированной повязки — сложенной в несколько слоев марли — голос его звучал глухо.
Юношу Ревин отыскал в одной из дальних комнат, в углу. Живых сгружали поближе к выходу, а здесь лежали все сплошь мертвецы. Йохан был бледен, лицо его покрылось испариной, несмотря на стужу. Ревин взвалил юношу на плечо, и, спотыкаясь о тела, понес его прочь из этого морга для живых. Выйдя на крыльцо, вдохнул с наслаждением морозный воздух и замер с немым вопросом: 'Куда?' Никто с больным не пустит. Поглядел на небо, усыпанное звездным крошевом, и решительно отправился к одной из заколоченных хат.
Когда Йохан очнулся, по потолку плясали отблески горящих поленьев. Постреливала, нагреваясь, печь. Шипел чайник на плите. В склонившейся над ним фигуре Йохан узнал Ревина. Прошептал слипшимися губами:
— Смысл?..
— Не знаю, как вампиры, — нескладно пошутил Ревин, — а мы многое делаем вопреки здравому смыслу.
— Слушайте, — горячо зашептал Йохан. — Может это важно... Я услышал одну историю, пока лежал в больнице. Здесь есть один мальчик. Петя... Петя... Щербаков, кажется. У него погибла вся семья. Мальчика поместили в приют. Боже, 'приют'... Собрали всех сирот и заперли в одном из домов. Здоровые дети ухаживали за больными, пока сами не слегли... Из всех выжил один только Петя. Разбил окно и стал звать на помощь. Его согласилась приютить одна селянка. Опять же, как приютить... Заперла в комнате с больными родственниками, велела за ними ухаживать. Все умерли. Петя нет... Когда он стал не нужен, мальчика попросту выгнали. Где он теперь — неизвестно... Почему одни болеют, а другие нет? Вы понимаете меня? Я говорю про лекарство...
— Я понимаю... Пейте!..
В губы Йохану ткнулась резиновая трубка.
— Прекратите!.. — запротестовал юноша. — Я не стану!..
— Знаете что? Вашей иголкой чертовски трудно попасть в вену! В другой раз я не стану этого делать. Но уж, коли я проткнул себе руку, извольте уважить... Вам сейчас силы нужны! Пейте!..
Йохан некоторое время боролся с собой, а потом все же сделал глоток. Второй, третий...
— Это все?
— А сколько мне, по-вашему, надо? — разозлился Йохан. — Ведро?.. — Потом буркнул, отвернувшись к стене: — Спасибо...
Та ночь выдалась самой страшной за все время эпидемии. Поутру насчитали сто двадцать два покойника. Может, оттого что не хоронили всех за последние дни. Но уже на следующие сутки болезнь резко пошла на убыль, перевалив через свой пик. Лучше себя почувствовал и Йохан, умирать, во всяком случае, он не собирался.
Последние дни Ревин проводил одинаково: сидел у атамана Плеханова, задумчиво склонившись над столом. Перед Ревиным лежал лист бумаги с кропотливо перенесенным планом станицы, где каждый двор, каждый огород обозначался отдельным прямоугольником и имел свой номер, которому соответствовал список жильцов. По карте, от двора ко двору тянулись стрелки, показывающие ход распространения болезни. Немалых трудов стоило Ревину выстроить более-менее ясную картину из путаных показаний станичников. Добравшись к началу такой цепи, Ревин рассчитывал выяснить, как эпидемия попала в Ветлянку.
Кто-то грешил на вернувшихся с войны казаков, проходивших по неблагополучным областям Турции. Кто-то на малого суслика, широко промышляемого в этих краях. Ревину такие доводы казались малоубедительными. Коротая время в невольном плену карантина, он проводил собственное расследование.
Первый случай смерти от неизвестной болезни зафиксировал станичный фельдшер еще в конце сентября. Умер казак Агап Харитонов возрастом шестидесяти пяти лет. На войне он не был, суслика не ловил. В своем сбивчивом заключении фельдшер не упоминал ни полусловом нынешние симптомы чумы. Кашель, общее недомогание, боль в боку без кровохаркания. Лишь описание бубона под мышкой — характерного нарыва, позволяло положить сей летальный случай в основу большой пирамиды. В любом случае, порасспросить было уже не кого. Сам фельдшер скончался более двух месяцев назад.
Ревину удалось выяснить, что накануне в Ветлянку заезжал некий торговец с товарами из Малой Азии. И якобы торговец этот продал Агапу Харитонову тканый ковер. Ниточка была слабой, но Ревин все же решил за нее потянуть, распорядившись произвести касательно заезжего торговца дознание по окрестным поволжским селениям. Вспомнили оного субъекта во многих местах. Показания сводились примерно к одному: да, был. Проезжал из Астрахани в Царицын, долго нигде не задерживался, разговоров не вел. Ревину удалось составить словесный портрет купца: молодой человек среднего роста, субтильного телосложения. Из особых примет некоторые указывали раздвоенную нижнюю губу или поперечный шрам на нижней губе. Ревин разослал в полицейские префектуры предписание: установить личность торговца и произвести его задержание.
Ответ пришел неожиданно быстро. В Царицыне под означенные приметы подпадал некто Флавий Демьянов, нежданно-негаданно числившийся под надзором третьего отделения, как гражданин неблагонадежный и замеченный в посещении вольнодумных кружков. Найти Демьянова на данный момент не представлялось возможным, поскольку постоянных занятий тот не имел и проживал то у одних, то у других знакомых. Ревин незамедлительно отправил письмо Айве, находящейся в тех краях, где изложил ситуацию и попросил принять к розыску Демьянова все необходимые меры.
...Тупые ножи скребли полупустые тарелки. Коронное блюдо стола, гордость хозяйки 'телятина аля рюш' никак не желала уступать. Вероятно потому, что приходилась ровесницей Наполеону и была сторгована на рынке со смертным боем за пять алтын. Но гости тоже подобрались не промах и слопали бы сейчас египетскую мумию, продавайся та в мясных рядах по сходной цене. Челюсти работали без устали, но без видимого эффекта, заставляя невольно задуматься, почему коров, собственно, нарекли жвачными животными. Будь эти самые гости понежнее, они, пожалуй бы, обошлись и единым кусочком бессмертной говядины, посвятив его прожевыванию всю рождественскую ночь, и размениваясь только на напитки, коих, впрочем, стояло целых два: водка и клюквенный морс, этой самой водкой разведенный, но нареченный вполне себе импозантно: вермутом. Еще на столе была представлена селедка с душком, вареная картошка, фаршированные перемерзлой щукой яйца, свиная, якобы, колбаса, купленная у калмыков, отродясь ничего кроме лошадей не державших, квашеная капуста и 'салат из свежих овощей', состоящий из редьки, свеклы и постного масла.