— Что? — Ширяй прикинулся ничего не понимающим.
— Ничего. Рассказывай.
— Ты что думаешь, я один такой? — вскинул тот глаза. — Да половина студентов попробовала! Все спорят и все руки в угли суют!
Млад опустил руки и сел рядом с Ширяем.
— Вы что, ненормальные? — тихо спросил он.
— А что? Если я прав, значит, должно получиться! А я ведь тоже шаман!
— Какой ты после этого шаман! А? Ты что, не понимаешь? И о чем же ты таком спорил, что для этого надо было руки в угли совать?
— Да из-за девчонки, — буркнул Ширяй, — что она меня выберет...
— Да ну? А ты в этом нисколько не сомневался?
— Не сомневался! Все сомневались, а я не сомневался! Пока... пока не попробовал. А они испытать меня хотели. А я тоже... тоже испытать хотел.
— Ну и дурак... — Млад подкрутил фитиль лампы и подумал, что ведет себя в точности как дед в таких случаях. — Шаман должен понимать, когда нужна помощь богов, а когда можно обойтись своими силами. Ради Правды можно пойти на смерть, а ухарство того не стоит. Достойно десятилетнего мальчишки, а не того, кто прошел пересотворение.
— Да я понял уже...
— Больно было? — Млад похлопал парня по плечу.
— Жуть... Угли еще к коже приклеились — не стряхнуть... Знаешь, как все надо мной смеялись? Никогда не забуду.
— Правильно смеялись: нечего бахвалиться, — Млад вздохнул. — Да ладно. Не переживай. Мало мы глупостей в жизни делаем, что ли?
— То-то и обидно, что правильно смеялись... — проворчал парень.
Когда вернулся Добробой, Млад успел перевязать Ширяю руки. Он хотел уложить его в постель, но тот воспротивился — остался за столом читать книгу. Приходилось время от времени переворачивать ему страницы. Добробой же, с порога увидев повязки, расхохотался.
— И ты, что ли? Ну вы даете! Я троих таких по дороге встретил — от медиков шли!
— Ничего смешного не вижу, — Млад сжал губы. — Ему больно, между прочим...
— Так от глупости никакие лекарства не помогут! — продолжал со смехом Добробой.
— Ты шибко умный, — прошипел Ширяй сквозь зубы.
— Молоко-то не прокисло? — спросил Млад, покосившись на Добробоя.
— Не, я вечерней дойки дождался. Тепленькое... Хочешь, Млад Мстиславич?
— Ну, налей... И Ширяю налей тоже. Мы его теперь с ложки недели две будем кормить.
— Коляда, между прочим, скоро... — вспомнил вдруг Добробой. — Собирались же, маски делали... А ты? Как колядовать-то будем? И Карачун завтра.
Самый короткий день в году начинался хмуро и недобро. Выйдя на крыльцо, Млад почувствовал приближение не метели даже — бурана. Северный ветер завывал потихоньку, пробуя свои силы, гнал мрачные тучи низко к земле и поземок вдоль тропинок. Над факультетскими теремами вились дымы: занятий не было, все пекли ржаные хлебы и грелись у печек, рассказывая друг другу страшные сказки.
Хийси прятался в будке — в этот день нечего делать на дворе, даже собаке это понятно, а уж такому лентяю, как Хийси, только дай повод не высовывать носа на мороз.
Млад обогнул университет справа и вышел на крутой берег Волхова, разглядывая небо на севере. На открытом пространстве ветер задувал еще сильней — холодный, недобрый ветер: внезапным его порывом едва не снесло треух с головы, набило снежной крупы за воротник и дернуло полы полушубка.
— Что, дед Карачун, тебе не нравится, что я задумал? Так не у тебя же спрашивать буду, — усмехнулся Млад.
Ветер хлопнул по лицу широкой, тяжелой ладонью, взвился с тонким воем вверх и растекся по берегу юрким поземком, словно змей.
Млад еще раз посмотрел на небо и свернул к университетскому капищу.
Там вовсю готовились к празднику: студенты носили дрова для костров и смолили факелы, три волхва что-то бурно обсуждали, водя пальцами по небу, Сычёвские мужики расчищали снег.
— Здорово, Млад Мстиславич! — наконец заметил его один из волхвов. — Что скажешь?
— Буран будет к ночи. Начинайте раньше и костры не ставьте высоко — к теремам искры полетят.
— Так северный же ветер, как же к теремам?
— С Волхова дунет — как раз в ту сторону и получится, — пожал плечами Млад.
— Спасибо, что предупредил. Настоящий Карачун, ты чуешь? — волхв подмигнул Младу.
— Ага, — рассеянно кивнул Млад, — красиво должно получиться.
— Что-то ты сегодня невесел. Видал, пол-университета вслед за тобой вчера угли из печек таскали?
— Видал... — вздохнул Млад, поморщившись.
— Уел ты Осмолова, да как уел! Не хочешь сегодня на празднике выступить?
— Нет, я ночью подняться хочу.
— Силы бережешь? Ну, давай. А что это вдруг — подняться? Обязательно сегодня?
— Шаманская болезнь начинается, почти месяц не поднимался. А тут такая ночь...
Дана ждала его — сегодня она была одна, Вторуша сидела дома, в Сычёвке.
— Я думала, ты еще затемно придешь, — она сама сняла с него треух и отряхнула, приоткрыв дверь в сени.
— Сегодня буран будет, я на капище ходил, предупредить.
— Чай будешь пить?
— Нет. Кипятку выпью, — Млад снял валенки и пошел за стол.
— Что это ты? Никак наверх собрался?
— Ага.
— Жаль, — вздохнула Дана, приподнимая плечи, — такая погода сегодня... Я думала, мы до вечера тут останемся...
— Так и останемся, если ты хочешь, — пожал плечами Млад.
— Я совсем о другом, чудушко, — она посмотрела на него исподлобья.
— А... — догадался Млад. — Нет, не надо... Перед подъемом — не надо бы. Но если ты хочешь...
— Нет, милый мой, я как-нибудь переживу.
— Тогда просто посидим, а? Только перед праздником мне надо домой заглянуть. Ширяй, представь, вчера руки обжег...
— Что, и он тоже? — Дана покачала головой. — Если ты думаешь, что вдохновил только студентов, так нет: в Новгороде вчера было то же самое — мужики давние споры решали.
Она села за стол, налила ему кипятку из самовара и переспросила:
— Может, чуть-чуть заварки добавить?
— Не надо. Мне и так тяжело будет подниматься. И погода сегодня такая...
— А что это тебя наверх потянуло? Дождался бы хорошей погоды.
— У меня шаманская болезнь начинается. Месяц не поднимался, — повторил Млад, пряча глаза, и нисколько не солгал: утром он проснулся с сосущей тоской в груди и болью в суставах.
— Младик, что-то мне это не нравится... Ты мне не врешь?
— Нет, — поспешил ответить он.
— А ты не для Родомила ли, часом, собрался наверх?
Млад покачал головой и потупился: он ненавидел что-то скрывать именно потому, что врать ему никогда не удавалось достоверно.
— Младик, не смей этого делать, слышишь?
Он взял ее за руку и снова покачал головой:
— Дана, я сам решу... Я сильный шаман, я знаю, что делаю. Не надо, я не хочу это обсуждать...
До вечера они просидели у Млада, вчетвером, и даже позвали Хийси в дом, чего не делали и в сильные морозы. Пес нерешительно остановился на пороге, и Младу пришлось его подтолкнуть. Хийси огляделся и прилег у входа, понимая, что ему оказана великая честь и злоупотреблять добротой хозяев не стоит.
Пока топилась печь, они рассказывали страшные сказки, как и положено в этот день: под завывание ветра за окном, в сумрачном свете самого короткого дня. Шаманята ежились, но храбрились, Дана же бледнела и прижималась к боку Млада, отчего его рассказы становились еще мрачней и угрюмей.
— Долго выслеживал старый охотник шатуна, три дня ходил за ним по лесу, на четвертый день наткнулся на свежий след. А медведь словно почуял слежку, на дневку не остановился. Пока охотник его догонял, уже и темнеть стало — зимой в лесу быстро темнеет. Оглянуться не успел охотник, а уже не сумерки, а темная ночь. Вот тогда-то он медведя и увидел: бредет по снегу, еле-еле, не оглядывается: худой, ободранный. Тяжело ему по снегу идти, наст его не держит, сугробы ему по грудь. Охотник в снегоступах поближе подобрался, а окликнуть медведя боязно: сильный зверь, голодный, злой.
— А зачем его окликать? — шепотом спросила Дана.
— Нельзя в хозяина леса стрелять, когда он тебя не видит.
— А почему?
— Слушай. Зашел охотник сбоку, отложил рогатину, натянул лук, прицелился. Хочет крикнуть, а язык не ворочается: страшно. Ночь кругом, а он с шатуном один на один. Так и выстрелил, точно в глаз попал. Упал медведь мертвым. Обрадовался охотник, подошел поближе, но рогатину, на всякий случай, в руках крепко держит: медведь зверь хитрый, может и мертвым прикинуться. Посмотрел — нет, убитый медведь, не прикидывается. Хотел палку в пасть медведю вставить, чтоб душу его на волю выпустить, и сук сломал, но как тронул медвежью морду, как попытался рот ему раскрыть — тут клыки звериные и увидел. Блестят в темноте, только не клацают, так и кажется, что сейчас в руку вопьются. Испугался охотник, руку отдернул, сучок выбросил. Ну, начал шкуру с него драть. А холодно в лесу, темно... Того и гляди волки живую кровь почуют. Да и не только волки зимой по лесу бродят...
— А кто еще? — спросил Ширяй.
— О других — в другой сказке. В общем, кое-как шкуру содрал, без всякого уважения. Только голову оставил, так и не смог до морды дотронуться. Смотрит, а медведь тощий, кожа да кости, и мяса-то нету. А до дома далеко... Тащить его кости на себе — напрасная работа. Подумал-подумал охотник, отрубил медведю заднюю лапу — на холодец, — сложил шкуру, а остальное похоронить решил. Снег разрыл, ковырнул землю — мерзлая земля, хоть топором по ней бей... Делать нечего, положил медвежью тушу в сугроб, снежком кой-как присыпал и домой пошел. Долго шел, на следующий день к вечеру до дома добрался. "На, — говорит, — тебе, жена, лапу — вари холодец, держи шкуру — щипли на пряжу". И спать лег на печку: устал, четверо суток по лесу мотался. Баба лапу в котел положила, в печь поставила. Сидит со шкурой в руках, мех медвежий щиплет. А уж стемнело...
— Ой, мама... — шепнула Дана Младу в ухо.
— Это еще не мама... — вздохнул он и обхватил рукой ее плечо. — Тут слышит под окном голос: глухой такой, жалобный. Вроде, на песню похоже: "Кто-то мясо мое варит, кто-то кожу мою сушит, кто-то шерсть мою прядет". И скрип: тихий-тихий, тонкий-тонкий...
— А чё за скрип-то? — раскрыл рот Добробой.
— Слушай. Испугалась баба, сидит ни жива ни мертва, а за окном темно, тихо, только скрипит что-то. И вроде как ближе и ближе. И опять голос, под самым окном почти: "Баба мясо мое варит, баба кожу мою сушит, баба шерсть мою прядет". Хотела она мужа разбудить, да от страха шевельнуться не может: руки опустила и молчит, язык к нёбу присох. Слышит — а скрип к крыльцу приближается: тихий-тихий, тонкий-тонкий. А потом как стукнуло что по ступеньке, глухо стукнуло, так дерево об дерево стучит. И опять. Стукнет и скрипнет потом. Слышит — дверь в сени отворяется. И под самой дверью голос: "Здесь мясо мое варят, здесь кожу мою сушат, шерстку здесь мою прядут". Выронила баба шкуру из рук, охотник услышал — проснулся. С печки соскочил, да подвернул ногу, — стоит и шагу ступить не может. Тут дверь распахивается...
— О-ё-ёй, — запищала Дана, — не надо дальше, не надо!
Млад прижал ее к себе покрепче:
— Надо, раз уж начали. Открывается, значит, дверь, а на пороге шатун стоит, без шкуры. На человека похож, только голова медвежья. А вместо отрубленной ноги липовая колодка приделана. Глаза светятся, пасть щерится — клыки блестят и клацают. Увидела его баба и упала замертво. А охотник бежать хотел, но на ногу наступить не может. Подошел к нему медведь: "Ты меня исподтишка убил? — Убил, — отвечает охотник. — Ты душу мою на волю выпустил? — Не выпустил. — Ты на мне шубу расстегнул? — Не расстегивал. — Ты кости мои похоронил? — Не хоронил. — Так что ж жена твоя мясо мое варит да шерстку мою щиплет?" И загрыз охотника. Шкуру на плечи накинул и пошел прочь — обратно в лес. И, говорят, той зимой часто возле деревни встречали следы: три ноги медвежьи, а одна — вроде как липовая колодка.
Немного помолчали.
— Ой, Млад Мстиславич... — выдохнул наконец Добробой, — страх-то какой...
— Для детей это, — пожал плечами бледный Ширяй.
— Ой, взрослый-то нашелся! — повернулась к нему Дана. — Кто вчера руки-то в угли совал?
— А это не твое дело, куда я руки сую!
— Дана, не трогай его. Пусть его храбрится, — Млад посмотрел на Ширяя. — А ты не груби, сколько раз говорил.
Добробой, вовремя спохватившись, достал из печи ржаной каравай, с медом внутри, и очень обиделся на Млада, который сказал, что попробует его завтра.
— Ты что, без нас наверх пойдешь? — спросил Ширяй.
— Да, без вас, — кивнул Млад.
— Почему? — удивился Добробой.
— Мне надо. И я не собираюсь вам ничего объяснять.
— Очень здорово! — фыркнул Ширяй. — Учитель называется!
— Поговори! — Дана легонько хлопнула его по затылку.
— И поговорю! — вскинулся тот.
— Сиди уж... — проворчал Млад. — Ты и бубна в руках не удержишь.
— А я? — тут же влез Добробой.
— А ты не бросишь товарища в беде, — усмехнулся Млад. — Пора собираться на праздник.
— Нет, ну как же ты каравай-то не попробуешь, а? — расстроенно спросил Добробой. — Карачун ведь. Положено.
— Ничего, дед Карачун меня простит как-нибудь. Сами ешьте.
— Да скотине и то положено давать... — вздохнул Добробой.
— Вон наша скотина, у двери спит, — улыбнулся Млад.
Хийси, словно догадавшись, что о нем идет речь, стукнул хвостом по полу.
— Слышь, Млад Мстиславич... — Ширяй поманил его к себе и потом зашептал на ухо, — съешь каравая, ничего тебе не будет, ты и так поднимешься, я же знаю. Нехорошо это. Я Дану Глебовну пугать не хочу, а то б при всех сказал. Это ж от безвременной смерти оберег.
— Да что ты, парень? Какая безвременная смерть? — улыбнулся Млад. — Завтра съем, каравай весь год оберегом будет.
— Нет, ты сегодня съешь, слышишь? Сегодня.
— Перестань. Мне сегодня надо чистым быть. Я собираюсь высоко лететь.
Добробой тем временем отрезал кусок каравая и уговаривал Хийси его съесть. Пес не очень любил хлеб, облизал мед, а остальное положил перед собой на пол, выжидающе глядя на обглоданный кусок.
— Хийси! — Добробой топнул ногой. — А ну-ка быстро! Я что сказал!
— Зажрался... — проворчал Ширяй.
— Да ну вас, — усмехнулся Млад, забрал у собаки недоеденный кусок и намазал его маслом. — Хийси, мальчик... Давай, лопай. С маслом-то получше будет.